В камере жизнь размеренная: встал-лёг-завтрак-лёг-обед-лёг-прогулка-лёг-ужин-лёг-сон. В настоящее движение камера приходила к вечеру, когда начинались чифири, игры, байки, шашки, “чапаев”, нарды. Кавказский угол постоянно играл в карты на деньги, но без споров и обманов, по-честному.
Взяли на больничку Лебского. Долго не могли понять, что с ним, его бормотаний было не разобрать.
– Всё. Чего не было, не будет. А будет, что было! – И с этим диагнозом его увезла на каталке докторша с испитым лошадиным лицом и чётким солдатским шагом.
Одно из развлечений – чтение объебонов (обвинительных заключений). Недавно принесли Лому – сам он, с повязкой на лице, лежал на боку (порез в заднице не позволял лежать на спине), а щёку ему заштопала за стольник всё та же мосластая докторша. Лом не сдал операм, кто его покалечил, и Замбахо с Хабой решили оставить его в покое. Тракторист целыми днями копался в своих блокнотах, касатках и жалобах, с другими зэками мало контачил, но, как полагается, объебон дал на общее прочтение.
– Будучи в нетрезвом состоянии, проник на территорию гаража… Увёл трактор… Загнал в свой сарай… Разобрал… Полученные преступным путём части и механизмы продал неизвестным лицам возле пивного ларька… Цену не помнит, так как в тот же день пропил все деньги, после чего в пьяном виде разбил кирпичом витрину магазина “Велосипеды”, выкрал велосипед марки “Орлёнок” и пытался на нём кататься по улице, но был задержан сотрудниками ППС…
Скоро морозным утром и самого Лома увезли на суд, а потом по тюрьме прошёл слушок, что ему дали семь с половиной лет за порчу имущества и грабёж с применением технических средств, хотя кроме невесть откуда взявшейся здоровущей отвёртки у него при аресте ничего не обнаружили. Но отвёртку приравняли, до кучи, к холодному оружию, пусть даже Лом и отбалтывался тем, что он тракторист, механизатор, всю жизнь носит с собой отвёртки, щипцы и другой инструмент. В камеру он больше не вернулся.
Самым неожиданным оказался объебон придурка. Тёща со смехом взялся читать, но скоро осадился, да и было из-за чего.
– Гражданин Кирнос Абрам, 1973 года рождения, обвиняется в том, что он после распития спиртных напитков в садике имени Девятого января в городе Пятигорске убил ударом по голове потерпевшего, с которым распивал спиртные напитки, после чего скрылся, оставив на месте преступления бутылку из-под портвейна с отпечатками пальцев… Статья от восьми до пятнадцати…
Все молчали. Охота шутить пропала.
– Чего же ты скурвился, если такой лихой? – спросил Замбахо.
– В карантине петух зашкварил, а за что – не знаю, – смиренно отвечал придурок Абрам со своего места, не смея без разрешения подойти к столу.
– Ну, ладно. Сиди там. Дайте ему объебон! Ты смотри! Убийца! А с виду скажешь – ларёк подломил, вафли украл!
(Но с этого момента к придурку стали относиться осторожнее: меньше ругали, без дела не били, да и он не давал поводов, исполняя всё порученное истово, с какой-то оживлённой активностью, словно что-то решил или на что-то решился).
А в Кокином деле никаких подвижек. Неужели никак не могут найти этого таинственного адвоката, брата тёти Софико?
Несколько раз возникала мысль о дяде Ларике, но мама Этери сказала, что Ларик окончательно ушёл в отставку – перестройка смела многих старых советских милицейских чинов (некоторых даже в тюрьму загнала). И дядя Ларик окучивает теперь грядки на своей даче под Мцхета, ругая, по обычаю, всех подряд: коммунистов, капиталистов, социалистов, империалистов, звиадистов, эдуардистов, джабаистов, космонавтов, педерастов, спекулянтов, официантов, наркотистов и всю другую сволочь, что людям жить не даёт.
– Даже в Москву слетать, баб пощупать, – денег нет; это дело, ибиомать?
Как-то в начале перестройки Кока и дядя Ларик заехали в супермаркет за бананами для бабушки. Стояли в очереди к кассе. Настроение у Ларика после вчерашней пьянки с уволенными коллегами было тяжёлое. Какой-то иностранец толокся тут же со своей тележкой – то туда сунется, то сюда, чеками размахивает, что-то чирикает, лопочет. Ларик, на мрачном похмелье, мрачно спросил у него, какой язык тот понимает.
– Ах, русский? Тогда говорю тебе по-русски: иди ты, долбоёбина, на хер отсюда со своей тележкой, не то капсюлей тебе отвешаю! – Из чего бедный французик понял только два слова: “иди” и “тележка” – и, думая, что его пропускают вперёд, полез дальше, за что и был выгнан из очереди, а дядя Ларик, дав ему лёгкий подзатыльник и открывая о кассовый аппарат бутылку пива, ворчал: – Напустили сук в страну, козлы! Всё просрали и профукали! – не уточняя, кого он имел в виду. Наверное, всех тех, кто сломал его прежнюю жизнь, в которой были деньги и уважение, а самолёты летали шесть раз в день в Москву, где гостиница с девушками всегда к его услугам…
Но всё-таки – где адвокат? Кока начал вспоминать, не знает ли он сам в Тбилиси кого-нибудь из адвокатов, – но кроме несчастного Пуриновича на ум никто не приходил, а жив ли этот пропойца – неизвестно… Да, с Пуриновичем был эпос!
Как-то раз Кока с Нукри и Рыжиком Арчилом взяли хорошую дурь на Воронцове, после которой, как известно, просыпается волчий аппетит. Там же, на Воронцове, зашли в новую столовую, где фирменным блюдом было сациви и мегрельское харчо с гоми. К ним подсел человечек лет пятидесяти, вида отёчного, глаза влажные, набрякшие слезами, как у оленя. Руки тряслись, но он хорохорился, пил с ними, а потом пригласил к себе – жил за углом, возле Дома моды.
По дороге взяли две бутылки. На двери – красивая табличка: “АДВОКАТ ПУРИНОВИЧ В.В.”. В квартире – бардак и хаос, а в подвале, оказывается, живёт его сын-алкоголик – ест только хлеб, пьёт водку, которую отец по полбутылке в день спускает ему в подвал, и читает Ильфа и Петрова: заканчивает “Двенадцать стульев”, начинает “Золотого телёнка”, и так по кругу…
– Ничего невозможно сделать, – говорил Пуринович на экскурсии в подвал, где они застали небритого хударика за столом: голая лампа, початая бутылка водки, кусок хлеба и раскрытая книга. Парень молчал. Приятели растерянно поздоровались, но парень смотрел сквозь них, словно и не слышал.
– Странный психоз, – сказал Нукри потом. – Психиатрам не показывали?
– Да как нет! Даже к главному психмайстеру, Корнелию Зубиашвили, водили. Тот поговорил с ним немного и сказал, что его не отучить от питья: “Давайте ему в день полбутылки водки, а там – сколько природа вытянет!”
Сели на кухне. У Пуриновича жены нет, но холодильник полон.
– Вытаскивай, что хотите!
Они вытащили датскую ветчину в коробке, московскую копчёную колбасу, крабов, красную икру. Ели, смотрели, как адвокат пьянел, смурнел, хвалился, какой он умелый: недавно на суде одной фразой поразил и судью, и прокурора, сказав про своего подзащитного-гомика: “Прошу высокий суд учесть, что мой подзащитный пассивный гомосексуалист, но активный общественник!”
Гости хлопали:
– Браво! Сильная фраза! – А Пуринович хвалился дальше: он может за деньги любое дело сделать, знает, кому и сколько занести (но когда у Нукри отняли права, он только суетился, порывался звонить какому-то Бичико Игнатьевичу в автоинспекцию, а права в итоге выкупил отец Нукри).
– Пуринович! Пуридзе![201] Хлебный человек! Пур-заде! Хлебосольный! Мужчина без жены – что дуб без дятла! – по-доброму шутили они, а адвокат рассказывал, что его предок попал сотню лет назад из Минска в Тбилиси, стал певчим в церковном хоре, дед уже имел скобяную лавку на Серебряной улице, а отец работал в прокуратуре, куда устроил и сына после юрфака ТГУ. Но он, тогда зелёный дурачок, думал, что адвокаты зарабатывают больше, чем прокуроры, и перекинулся из нападающих в защитники. Правда, так было при совке. А сейчас он видит, что прокурор гребёт бабла куда больше адвоката, не говоря уже о судьях, имеющих столько, сколько прокурору и адвокату вместе не снилось, ведь слово судьи – последнее!
Когда Пуриновичу было скучно пить одному, он звонил Коке. В одну из встреч обухел быстрее обычного и, таинственно кривя губы, начал крутить диск телефона:
– Сейчас! Сейчас хорошие биксы прибудут, по четвертаку! Клёвые чувихи! Я плачу́! Из тургруппы! Знакомый администратор турбазы подкинул!
Но когда приехали “клёвые чувихи” и Пуринович, суетясь, встречал их, приговаривая: “Ну что, девчонки, потрём губчонки?” – Кока под предлогом туалета выскользнул за дверь и был таков. Таких крокодилиц в цирке показывать надо!
Потом умер сын Пуриновича. Они пошли на похороны. Людей мало. Лил дождь. Они с Нукри и Рыжиком помогали кое-как тащить тяжёлый, набухший гроб по петлистым зазорам между могилами и чуть не уронили в яму, полную воды. На келехе Пуринович безобразно напился, швырялся шилаплави, пока его не вырубил кто-то из районных собутыльников, скопом пришедших пожрать и выпить задарма.
После смерти сына адвокат и сам окончательно спился. Последний раз Кока видел его, когда ходил на Воронцов искать по делу своего одноклассника Котика и наткнулся на Пуриновича – тот сидел на приступочке, на вечернем солнце. Лицо в синяках. Свежий шрам на бритой голове. На приветствие Коки приоткрыл глаза.
– А, ты… А я вот… Да… Пить больше не могу… Побили, а я только хорошее хотел… Только руку протянул – зарядили в торец! – И у него потекли пьяные слёзы. – Эх! Переступил черту – сам чёртом стал… Моя прокажённая совесть…
Больше Кока его не видел.
Кока поведал о своих заботах Замбахо. Тот успокоил: раз все родные знают, то обязательно что-нибудь сделают, найдут лазейки и тропинки, хотя, конечно, полкило гашиша – веский аргумент в любом разговоре.
– А знаешь, я однажды двадцать кило дури видел! В двух сумках упакованы! По молодости с твоим кентом, Сатаной, вместе одно дельце провернули. Мы же в одном убане выросли, на Пекина, с детства знакомы. Он парень крутой и дерзкий, момавали курди[202]. Один раз меня в дело взял, осетинских барыг бомбить…