Кока — страница 130 из 148

[224], жил подолгу здесь, в Сололаки, за углом, у Паоло Яшвили дома. Тут с ним случилась его “болдинская осень” со множеством стихов и поэм. Чехов познакомился со своей будущей женой Книппер в поезде Тифлис – Батум, а Военно-Грузинскую дорогу называл “сплошной поэзией”. Братья Зданевичи, художник Кирюша и писатель Илюша, родились в селе Коджори, откуда нам мацони привозят. Проклятый гуталинщик Сталин сослал потом Кирюшу в Воркуту на пятнадцать лет, но тот, слава богу, вышел живым. Рахманинов обожал Тифлис, приезжал неоднократно, у него был закручен известный всему городу роман с одной красавицей-вдовой… Про Чайковского ты и сам знаешь – вон его окна!.. Да сам Шаляпин был юношей заброшен в Тифлис! Работал на заводе, пока его не представили педагогу Усатову, который стал с ним бесплатно заниматься, хотя и поколачивал, говорят, палкой, а сосед, любитель оперы аптекарь Алиханов, давал юноше деньги на жизнь.

– И первое выступление великого баса на настоящей сцене в настоящей роли произошло у нас в опере, где потом весь басовый репертуар лёг на его плечи! – торжествующе заключала бабушка.

От такого обилия информации у Коки кружилась голова, он прятался в туалете, но и оттуда слышал, как бабушка громко, чтобы до него доходило, вещает:

– Да что там говорить! Известный лирик, Яков Полонский, приехал в Тифлис совсем молодым вместе с графом Михаилом Семёновичем…

– Что за Михаил Семёнович? – кричал он через дверь.

– Не что, а кто! Граф Воронцов! Стыдно этого не знать! Когда Николай I перевёл Воронцова из Одессы царским наместником на Кавказ, в Тифлис, то вся одесская знать потянулась за ним, в том числе и юный Полонский. Он служил мелким чиновником, жил сперва на Авлабарской улице, потом переехал к нам, в Сололаки, снимал квартирку тут, недалеко, на Петра Великого. Тут вышел его первый сборник “Сазандар”. Ещё бы ему не писать лирики! Он был безумно влюблён в некую Софью, тифлисскую Кармен, а она, известная кривляка, его избегала. Он простаивал дни возле её окон… А американец Стейнбек прямо называл Грузию волшебным раем, куда хотят попасть после смерти все русские!..

И Кока самонадеянно думал: а чем он, собственно, хуже Полонского? “Подумаешь – Полонский! Лирик-клирик! Клиторок! Он смог – и я смогу!” – хотя сам стихов не любил и не читал, не понимая, зачем нужно говорить выспренным языком, да ещё в рифму, как в детском саду, когда всё можно выразить куда точнее и доходчивее прозой, просто и ёмко, а не умничать, щеголять эрудицией и сыпать красивостями. Если всё дело в рифмах, то поэзию надо занести в разряд музыки, а не литературы, в которой нужны смыслы, а не голая форма, причудливое сочетание слов. Но понимал, что поэзия – эта оригинальная фиксация секунды, Большой взрыв слов, а проза – пахотные поля вечной Вселенной.


Обычно по утрам он садится за стол в галерее. На полу солнце охотится за тенями. Ветки сирени, похожие на безглазые фиолетовые бараньи морды, с некоторой укоризной заглядывают в окно. Весёлые зигзаги пчёл. Жужжащая ссора ос вокруг тутового дерева, где бранятся воробьи, не в силах поделить ветку, как зэки – шконку. Кот Шошот внимательно наблюдает за ними с крыши сарая, откуда так удобно вести обзор своих владений, в них другим котам вход воспрещён. Раньше этих непрошеных гостей гоняла дворняга Мура, но в последнее время обленилась, не обращает внимания на подлецов, которые ночами шныряют по двору или собираются в кружок и отчаянно вопят и шипят друга на друга; в такие минуты Шошот предпочитает не связываться с хулиганистыми пришлецами, а отсиживается в укромном месте, терпеливо ожидая их ухода.

Кока смотрит на чистый лист – что он ему готовит, что пророчит? Ему нравится, когда слова – сами собой, как кукушка в часах или каретка кассы, – выскакивают откуда-то из недр и глубин, покорно и споро ложатся друг за дружкой на бумагу, хотя первые токи удовольствия и удовлетворения от возни со словами возникли ещё в камере, когда он сочинял для зэков жалобы, кляузы, просьбы и кассации, вспоминая при этом рассказы бабушки о Сервантесе, который в алжирской тюрьме занимался сходным делом, а потом так приохотился, что написал, уже для себя, “Дон Кихота”. Может, и его, Коку, ждёт за углом его Дон Кихот со ржавой шпагой? Или Раскольников с топором? Или соня Обломов? Или Базаров с допотопным микроскопом?

Но вместо рассказа о тюрьме он вдруг, неожиданно для себя, начал писать повесть о Луке. Евангелие от Луки запало ему в душу своей человечностью и понятностью, словно сам святой Лука стоит за плечом и шепчет в ухо простые, но такие важные и нужные слова.


Он пишет от руки. А когда написанного скапливается достаточно, вытаскивает на галерею дедовскую печатную машинку и начинает долбить на весь двор, отчего Лали заполошно кричит снизу:

– Хватит! Голова болит, Кока! Окно закрой – тогда стучи!

И он исполняет её просьбу, как недавно тётя Софико исполнила просьбу Этери спасти сына. А в голове слоятся, наползают друг на друга мысли: а что было бы, если бы брат тёти Софико не уехал много лет назад в Пятигорск?.. Или если бы тётя Софико не узнала от дворового радио об их аресте и не прибежала бы к бабушке с предложением помощи?.. Если бы она, к примеру, уехала в Цхалтубо лечиться?.. В итоге – кто же их спас? Тётя Софико? Брат тёти Софико? Отец Нукри?.. Нет, их спас Тот главный Сущ, о Ком все говорят, но о Ком никто ничего не знает наверняка! Тот, кто научил саламандру дышать кислородом через кожу, да ещё в воде! Тот, кто слышит всякую божью коровку и новорождённого жучонка, и решает всё по справедливости: кому жить, а кому – умереть!

Кока с детства постоянно слышал от всех: “ради бога”, “слава богу”, “не дай бог”, “бог дал – бог взял”, “богу богово”, “одному богу известно”, “божья милость”, “у бога под боком”, “боже мой”… И думал: к кому они обращаются? Где он, этот Боже, о ком все так беспокоятся и пекутся? Девочка Цуца во дворе сообщила ему по секрету, что Бог – это огромная медуза, обвитая вокруг мира, но её никто не видит, потому что она прозрачна, и это объяснение показались маленькому Коке вполне разумным…

Он писал, а бабушка, неслышно подходя к столу, гладила его по голове, целовала в макушку.

– Жаль, дед не видит, чем ты занят! Он был бы рад! Этим, конечно, денег не заработать, но душа будет спокойна. Словом спасётся человек! А что надо, кроме этого? Человека можно превратить в животное очень быстро, за пару часов, а чтобы стать человеком – годы нужны, десятилетия! Иным иногда целой жизни не хватает! Ах, блудные дети… Неужели нельзя было без этого?..

– Наверно, нет… Всё путём, бабаня, не дави на кадык! Прорвёмся, едрит-мадрид! Лучше плохо отдыхать, чем хорошо работать! – отвечал Кока тюремным басом, напоминая: – Смотри, подгорят наши микоян-котльет-великан!

– Чтение – колодец, писательство – бездна, хотя музыка и литература – это две вещи, из-за которых стоило появляться на свет! – вздыхает бабушка, уходя на кухню перевернуть котлеты, помешать картошку и соорудить на скорую руку сацебели из томата и кинзы.

– А живопись? – спрашивает Кока ей в спину.

– Я бы обошлась, – суховато отзывается бабушка. – Музыку и литературу человек переживает и проживает во времени, они текучи, в них душа вовлекается, – а живопись и скульптура статичны, их текучесть – только в голове у зрителя, а эти головы часто бывают пусты. Писатели и композиторы ведут читателя и слушателя за собой, а художники и скульпторы предоставляют это самому зрителю, но зритель зачастую туп и глуп, посмотрит, как баран, на картину или Венеру Милосскую, и пойдёт себе дальше. А Баха и Моцарта даже крысы и растения слушают!

– Цвет небесный, цвет бездонный… синий, синий, синий цвет… Дай мне жизнь прожить счастливо, раз не грохнул в цвете лет! – бормочет Кока, сидя на солнышке в галерее и наблюдая, как Лали вытаскивает ковёр, выбивает его палкой, моет из шланга под дворовым краном, драит щёткой и раскладывает сушить, а замкнувший собой цепь в метро Отар тычет из коляски рукой, что-то мычит – наверняка даёт ей ценные советы.


Во двор заходит старый разносчик Илия, его голос знаком с детства.

– Лехви! Лехви! Инжирь! Инжирь!

Разносчик сам похож на сушёную инжирину – ни грамма жира. Поди потаскай на горбу двадцать кило, когда тебе восемьдесят лет! И каждый день спозаранку ехать с мешками инжира в набитом автобусе из Шиндиси в город! И таскать эти мешки целыми днями по улицам и дворам! В жару и холод! Для того чтобы Кока, не сходя с дивана, мог наворачивать сладкие фиги! “Ни фига себе! Где тут справедливость? – думал он, сам удивляясь, что подобные мысли стали приходить ему в голову чаще и гуще. – Человек всю жизнь пашет за копейки, а какой-нибудь депутат-мозгосос, с длинным языком и глазами шеш-у-беш[225] от вечного воровства, гребёт деньги лопатой?!”

При виде кота Шошота и дворовой дворняги Муры, что дремлют, обнявшись, на солнышке, он думает: бывает ли зверям скучно? Уныло? Радостно? Стыдно? Печально? Весело? Наверное, всё как у людей: в детстве и юности – счастье, в зрелости – опыт, в старости – печаль. Но ясно одно: мир божий звери принимают таким, каков он есть, и не стремятся переделать его, чем постоянно занято безмозглое человечество. У зверей нет мимики, нам не понять их мыслей, но что такое любовь, страх, голод – им прекрасно известно! Недаром бабушка строго внушала ему с детства:

– Ты – строптивый стервец! Сколько раз я тебе говорила: не тяни собак и кошек за хвосты! Не пихай их ногами! Это живые существа, как ты и я! Они так же появились на свет, как и мы! Их надо уважать, как и всё живое! Представь, как был бы мир бледен, уныл и грустен без собак и кошек!

– А почему они не говорят со мной, если они, как я и ты? – обижался маленький Кока на кошек и собак, говорящих на тайном языке.

– Они говорят, но по-своему, а ты их не понимаешь, потому что не знаешь этого языка. Вот когда наша курдянка-дворничиха ругает свою непутёвую дочь, ты понимаешь? Нет. А почему? Потому что не знаешь курдского языка – кстати, одного из самых древних. Или еврейского, или турецкого. – А маленький Кока недоумевал: “Мяу-мяу, гав-гав – чего там понимать?” – но раз бабушка говорит, надо верить.