– Ну да, она мне сказала, что сойдёт. Поехала девка гулять, ничего, молодость, будет на старости лет что вспомнить… Так бы её мать одну не пустила, а со мной в Тбилиси разрешила…
– А куда она пошла?
– А слезла по дороге. Сказала, к подруге. От материнских глаз подальше.
Там же, в Гаграх, Кока впервые попал в милицию. Он повадился ходить на турбазу на танцы. Как-то раз стоял возле ворот, “на бирже”, с такими же мальчишками. Они голодными глазами осматривали девушек, смеялись и подначивали друг друга, как вдруг подъехали две машины милиции и всю их “биржу”, человек десять, посадили в воронок и увезли в участок, где загнали в обезьянник и приказали ждать. Было не продохнуть, не протолкнуться. Потом стали выводить по одному, спрашивать, сколько лет, с кем приехал, где живёт, почему без родителей. Кока храбро сказал, что бабушка его не пускала, он сам сбежал, хотел посмотреть, как туристки танцуют.
– Я же на отдыхе, разве запрещено?
– Ты смотри, какой горластый! Посмотреть на туристок! Чего на них смотреть? Их жарить надо! – засмеялся мент. – А кто дрался около турбазы? Вы?
– Нет, мы просто стояли у входа, нас не пускали.
– И правильно делали, малы ещё. Документы есть?
Кока достал бумажку:
– Вот, талон на питание. Мы живём на квартире, а едим на турбазе.
Милиционер мельком проглядел бумажку, кинул её на стол, махнул рукой:
– Ладно, иди! Адрес помнишь?
Бабушка, читавшая в тот вечер “Архипелаг ГУЛАГ”, так и не узнала об этом деле. Но Кока стал осторожнее, особенно при виде милицейской формы.
Первые дни после милиции он из сада не выходил, слушал транзистор, лёжа в гамаке рядом с бабушкой, которая, время от времени откладывая книгу, брала тарелку с черешней и, обмахиваясь веером, говорила то ли себе, то ли Коке:
– Это правильно, Сталин был пустым местом, плебейской сволочью, люмпеном с большой дороги. Тот самый кухарь, коий, по их идиотскому выражению, может управлять государством! Вот он и управлял, как мог и понимал, сапожник, бездарь, трус! Ну, не сволочь человек, который на документах пишет “Бить”?! А Берия – ещё хуже! Проклятый Лаврентий! Сколько достойных людей угробил! Кстати, с его женой, Ниной Гегечкори, мы дальние родственники по папиной линии. Я её знала по городу, бывала у неё в доме, раз даже осталась ночевать – Лаврентий отсутствовал, каждую ночь торчал на своей сатанинской работе. Нина – образцовая жена и мать, сама готовила и убирала, хотя прислуги – хоть отбавляй, ведь Лаврентий с тридцать второго года был хозяином всего Закавказья!
– А за что Берию расстреляли? – без интереса спрашивал Кока, поглощая черешню, хотя и знал из дворовых разговоров, что Сталин был хороший, а Берия – плохой, потому, видно, его и расстреляли.
Мея-бэбо останавливала веер.
– Скажи мне лучше – за что его было не расстреливать? За всё! Прикончили в камере как собаку! И правильно сделали, раньше надо было. Впрочем, все они одним миром мазаны, сволочи! При обыске в его кабинете нашли гору женского белья и чулок! Как говорится, ажур на абажуре! А Нина, когда Лаврентия посадили и даже когда уже расстреляли, продолжала его защищать. Её с сыном Серго тоже кинули в тюрьму, мучили, чтобы дала показания на мужа, но она этого не сделала, а насчёт встреч Лаврентия с женщинами сказала, что он был примерный семьянин, а с женщинами-информаторшами встречался сугубо по работе. А этот мерзавец и негодяй, между прочим, заразил Нину сифилисом!.. Она ему всё прощала, всё! Этот монстр тайно закапывал в их саду трупы тех дам, что отказывали ему в близости, а она молчала! После смерти Лаврентия её с сыном выслали в Свердловск, потом ещё куда-то… Берия женился на ней не по любви, а по заданию – его посылали шпионить в Бельгию, а неженатым ход за границу закрыт, вот он и женился на ней, шестнадцатилетней дурочке…
– А продавец Карло говорит, что без Сталина мы бы теперь в немецких концлагерях гнили, – вспоминал Кока уличные беседы.
– Пока что мы гнили в сталинских концлагерях, – сухо парировала бабушка. – И советую тебе меньше слушать продавцов и сапожников. Они-то Сталина обожали, а элите, особенно нашей, был нанесён тягчайший урон. Вырезаны лучшие роды и семьи. Зачем сажал и расстреливал? Чтобы запугать. Чтоб ему никто не перечил. Умнее него чтоб никто не был. Чтоб всё было по его хотению. Да мало ли причин у тирана? Его боялась вся страна. Но при нём никто не смел так нагло воровать, это правда, не то что сейчас… Бери черешню! Там ещё на кухне есть!
Затем следовал хорошо известный Коке с детства рассказ, как люди в то время помогали друг другу. Второй муж бабушки, чекист, спас от тюрьмы первого мужа-нэпмана. А третий, охотник, спас второго: когда шла очередная чистка НКВД и тому грозил арест, увёз его в горы и спрятал у чабанов, где тот благополучно пересидел волну арестов.
– А почему они друг другу помогали? Они же враги? – не понимал Кока.
– Потому что я так хотела, – загадочно усмехалась бабушка. – Я их всех любила, а они – меня… И не смели мне отказать.
…Проходя мимо барыжни-кофешопа Кока думал: “Вот жизнь! Сиди себе в будочке и бабки кассируй! И кури, сколько влезет! Дома вечером наре́зал кайф по кусочкам, разложил по пакетикам, а днём сиди, слушай музыку в наушниках и продавай! Милое дело!” – пока мужик за стеклом не махнул рукой: или покупай, или проваливай! И длинным пальцем показал на телефон.
Намёк прозрачен. Кока поспешно прошагал мимо – полиции не хватало!
До стрелки с Бараном было ещё время. Он тихо брёл, поёживаясь от холодка в теле и утирая сопли грязным платком. Гул в голове донимал, не проходил. Кока мотал головой, но тщетно. Ломка или простуда? Не дай бог сейчас заболеть…
А ведь в детстве главным блаженством было “боление”. О, сладостное “боление”! Если скоро экзамен или контрольная, делалось просто: вначале – кашель и шмыганье носом на весь дом, сонный, несчастный вид, замедленная речь. “Чего ты куксишься? Приболел? Измерь температуру!” Этого и надо! Брался градусник, ставился под мышку, а потом украдкой переворачивался ртутью вверх и был сотрясаем до любой температуры от тридцати семи до сорока. И всё! До конца недели не надо идти в школу! Все жалеют тебя, а ты лежишь в свежей хрустящей постели, бабушка готовит особое грудное натирание из козьего сала с мёдом, отвечает на звонки:
– Да, тридцать семь и шесть, может, простуда, а может, и грипп! Но в любом случае не тиф, холера иль чума!
Мама готовит на кухне бифштексы с жареным луком – неотъемлемую часть “боления”.
– Деточка, когда нести поесть?
И мама не идёт на работу. И дед послан на базар за арталой[87] для харчо. И отец звонит откуда-то с гастролей. И телефон водружён на одеяло, чтобы удобно сообщать приятелям о течении “болезни”, слушать их завистливые вздохи и обсуждать в заманчивых деталях предстоящие дни рождения, где обязательно будут торт, пирожные, вино втихую, игры в “бутылочку” и “брысь или мяу” с поцелуями горячих девичьих щёк. И уже готов бабушкин отвар, коий следует вдыхать строго под полотенцем, обязательно под оперу Верди, – лучшего лекарства не найти.
И вот начинают приходить навещатели, не с пустыми руками, разумеется. Конфеты и шоколадки складываются у постели. Родственники, видя, что ребёнок жив, отбывают на кухню: там уже звенят приборы и бокалы, всплески смеха, хлопки пробок. Тут подходят из школы одноклассники, святое дело – навестить тяжелобольного! Завидуют, доедают бифштексы, шарят по конфетным коробкам, воруют шоколад, спрашивают, правда ли болен или это воспаление хитрости. А когда приходит дядя Ларик с двумя пистолетами на ремнях, все каменеют и почтительно уступают ему место у постели. Девочки косятся на Ларика, смущённо потупившись, а мальчики небрежно интересуются маркой оружия. И дядя Ларик даёт подержать пистолеты, предварительно вынув магазины и проверив курки. Венец и пик болезни – звонок тёти-актрисы, которую хором успокаивают: опасность миновала, ребёнок будет жить.
В классе даже соревнования проводились – кто кого переболеет. Больше всех повезло парню, сломавшему ногу прямо перед выпускными экзаменами. Однокашники ежедневно ходили к нему, устраивали в квартире кавардак, благо парень лежал в гипсе и не мог их приструнить, а глухая бабка не считалась помехой. Шарили по ящикам, совали всюду нос, отнимали у больного бутерброды, съедали всё, что было съестного, швырялись конфетами и яблоками, а однажды написали – крупно, жирно, разборчиво, чёрным нестираемым фломастером – на гипсовой ноге по-грузински и по-русски заветное слово из трёх букв, которое бедная больная бабушка безуспешно пыталась сводить бензином и ацетоном, из-за чего больной чуть не задохнулся.
Потом, в старших классах, стало не до “боления” – анаша заменила собой всё. А широкое пришествие опиатов после приказа об усилении борьбы с наркотиками окончательно перекрыло другие занятия.
Вначале милиция не очень разбиралась в этой новой напасти, но вскоре в ментовке появились свои отважные пастеры, на себе стали проверять уловки этой страсти – и сами стали её рабами. Один из таких милицейских чинов покончил с собой средь бела дня на площади Ленина, под памятником, выстрелив сначала в бронзового Ильича, а потом себе в рот. Говорили, он раскрыл целую сеть наркоторговли, но ему запретили её трогать. Второй такой активист-пастеровец умер при подозрительных обстоятельствах – говорили, от передозировки. Третий, Мгалоблишвили, заядлый морфинист, пока жив и даже основал какой-то таинственный “эскадрон смерти”, который занимается отстрелом морфуш.
…Через год Кока опять поехал с бабушкой в Гагры. Ехали, как всегда, весело и спокойно – дядя Ларик обычно доставал билеты в СВ, купе на двоих, что было нелегко. СВ-вагонов в поезде всего два, а на море, особенно на бархатный сезон в сентябре-октябре, едут отдыхать важные чины с жёнами и любовницами. Как только поезд трогался, бабушка вынимала из корзинки маленькую скатёрку, салфетки, соль в пузырьке, жареную курочку, котлеты, варёные яйца, ветчину, зелень, сыр, шотис-пури. Они закусывали всю дорогу, перемежая еду чаепитием, – чай в серпасто-молоткастых подстаканниках приносил проводник, впридачу сахар в пачечках по два кусочка с паровозом на облатке.