Кока — страница 44 из 148

– Нельзя без шприца? – взмолился Кока, с ужасом поглядывая на громадный железный агрегат.

– Нет, это главное! Снимай трусы, живо! На колени! Калэнно-лактэвой поза! – добавила торжественно по-русски.

Кока взгромоздился коленями на кушетку, всё ещё не понимая, чего от него хотят.

– Ноги раздвинь! Вы же так девочкам говорите: раздвинь ножки, дорогая? А сейчас ты раздвинешь! Ничего, не умрёшь. Десять раз придёшь – и здоров, – шутила врачиха, набирая в шприц булькающую кипящую грязь и обильно обмазывая увесистый наконечник вазелином.

Что-то раскалённое начало внедряться в него, и от умопомрачительной боли Кока застонал.

Врачиха удовлетворённо отозвалась:

– Ассе унда, швило! Ассеа каи![109] – и медленно впустила горячую до одури грязь, отчего сразу захотелось бежать в туалет.

Но врачиха, ловко вытащив шприц, ткнула пальцем на шум:

– Туда сначала, они знают!

От ужаса, стыда, боли, наготы мало соображая, Кока схватил брюки и рубашку. Грязь горяча, даже горюча!

Врачиха кивнула ему:

– На свою сумку положи, никто не возьмёт.

Пройдя кое-как по скользкому полу, с разбухшим низом живота, он оказался в круглом помещении, тоже с куполом. Шесть морговских цинковых столов. На трёх из них лежали похожие на мумии люди, замотаны до шеи, словно коконы. Пол залит водой. Возле одного стола шуровали две здоровые девки в резиновых перчатках и передниках, заворачивали человека во что-то чёрное, а Коке бросили:

– Иди ложись, где свободно.

Прикрывая стыд, он ждал возле стола. Дрожал, несмотря на жару и пар, исходящий от коконов. Где-то внизу живота лежало что-то горячее, тяжёлое, и он подумал о бедных беременных женщинах, которым приходится со сходным ужасом жить месяцами.

Коконы молчали, уставясь в купол. В полутьме лиц не разглядеть.

Вот девка принесла брезентовую ткань, раскатала её по столу и велела Коке ложиться. Другая подвезла тележку с чаном булькающей грязи. Начали лопатой и пригоршнями зачёрпывать дьявольское зелье и обмазывать им Коку с шеи до ног.

Полностью обмазав его толстым, нестерпимо горячим слоем, они ловко и туго завернули ткань, превратив Коку в чёрный кокон.

Скоро он почувствовал, что тело словно исчезает. Но жарко, душно, тяжко. Кока с отвращением слушал, как один кокон гудит другому, что в жизни к бабам не подойдёт, другой что-то гулко хрюкает в ответ. Звуки отдаются под куполом. Видно, бывшая турецкая баня, они любят эти купола.

От жары Коку развезло. Он отрубился минут на пятнадцать, но скоро грязь, остывая, начала давить на тело, сжимать… И Кока вдруг вспомнил, что грязь ещё надо из себя выпустить… Выйдет ли?.. Не застынет ли?.. А может, уже застыла?..

Но он не решился кричать или звать на помощь, резонно рассудив, что если все лежат, то и он может лежать и ждать, девки же знают своё дело.

Минут через тридцать, когда Кока покрылся колючей давящей коростой, пришли девки, размотали ткань, руками сгребли с тела грязь, велели слезать со стола, обдали водой из шланга, жестом показали: “Иди в туалет, потом в душ!” – а сами завязали ткань с отработанной грязью с четырёх углов, погрузили тюк на тележку и увезли его.

Как ни странно, в туалете всё обошлось быстро и малоболезненно. Он принял душ, попрощался с врачихой – та из-за загородки, под хлюпанье и стоны очередной жертвы, крикнула, чтобы приходил через два дня.

Так он, десять раз подвергаясь термической обработке, избавился от всех болячек, посвежел и ожил. Правда, долго потом не подходил к женщинам, видя в каждой носительницу какой-нибудь мерзости.


– …Вон, танкштеля! – прогнусавил Виля. – Сворачивай!

Они устроились за столиком в садике при автозаправке.

– Давай чего имеешь! – сказал Баран.

Кока вытащил последние полгорошины герыча и катышок кокса.

– Как раз на троих! Ну, вперёд, с песня! – определил Баран, растолок всё вместе и занюхал полоску. – Уф, хорошо, как в бане! Волнами, волнами!

– Только баня изнутри, – поддакнул Кока, расчёсываясь и наполняясь доброжелательной чуткостью ко всему сущему.

Баран встал, расправил плечи, раскинул крестом руки:

– Аж до кнохен[110] пробило!

И Коку понесло. Он будто взлетел над скамейкой. Баран мотал головой:

– Ну и крепкое, суко!.. Продирает!..

Виля кряхтел, тёр лицо, уши, чесал голову, мигал глазами.

Несколько раз они порывались уходить, и каждый раз мощная сила оставляла их сидеть на скамейке с закрытыми глазами, хотя уже заметно стемнело – наступал вечер, пора было ехать.

Наконец, кое-как поддерживая друг друга, добрались до туалетов, потом вернулись к джипу. Выворачивая на автобан, Баран спросил, как поживает Ойген, к которому они сейчас едут.

– Как они хаус[111] нашли?

Виля засмеялся:

– Да что им сделается? Не один хаус, а несколько! Их же понапёрло две дюжины, одна семья, понял? Двадцать четыре человека – одна семья считается! Шестеро уже по зонам отсидели, да стариков штук пять, да чучмеков, их мужьёв и жёнок навалом. Немцы всполошились – вы кто, кричат? Немцы или китайцы, мать вашу? Да сколько вас? Да почему половина узкоглазые? А двое зятьёв, Муса и Ахмед, в газовой плите анаши заныкали. Загрузили в контейнер с мебелью – и вперёд! Сильная! Прямо из Чуи!

– Это сколько в плита залезет? – задумчиво прикинул Баран.

– Да уж кило десять точняк войдёт!

Кока, с закрытыми глазами, кружась в метели из солнечных зайчиков, спросил:

– Что за Ойген?

– Да Женька! Евгений! Он тут Ойген стал. Евгений по-немецки будет Ойген.

– Ну и глупо! Ойген? Ой, Ген! – не переставал удивляться Кока, качаясь на сиденье, словно в гамаке.

Приходя в себя, он видел в зеркале, что Баран ведёт машину под двести пятьдесят километров с закрытыми глазами. Но это не пугало, а смешило.

– У тебя глаза закрыты! Как ты едешь?

Виля отозвался:

– Что надо – он видит.

А Баран, очнувшись, переспросил:

– Чего?

– Извини, как тебя зовут? А то “Баран” говорить как-то неловко, – в припадке благоволения к людям спросил Кока, но тот отмахнулся:

– Сашка. Да зови Баран, я привыкси.

– А меня Вильгельм зовут, – вдруг представился Виля.

– О! Величественно! И в паспорте так?

– А как же! У меня и матушка, и папаша – чистые немцы, – гордо сказал Виля. – А я – Вильгельм Фердинандович Крузенкранц!

– Чего-чего? – не понял Баран, а Кока одобрил:

– Сильно! Почти как Иосиф Виссарионович!

Виля прикурил пятую сигарету подряд.

– А Гальку Хофман помнишь? Она же решила обратно в Джезказган возвращаться – “не нравится мне тут ваша сраная Европа, скучно – и точка!”. Потащилась в казахское посольство документы оформлять, а ей там говорят: “Вот, выкуси, предательница! У тебя паспорт советский, а Союза нет. Некуда тебе возвращаться! Сперва паспорт казахский сделай”. Ну, туда-сюда. Она баба видная. Двое посольских завели её в комнатку и предлагают у них отсосать, чтобы вину перед родиной загладить: “Тогда и документы на Казахстан поможем переоформить! Домой пустим!” Галька – шок, крик, гам, стала в них папки и стаканы со столов швырять! Выбежала, домой примчалась, брат-качок биту схватил и давай братву собирать, посольство громить, да удержали. Но тех двоих отбуцкали по первое число. Выследили – и отметелили до разбитых костей, порвали, как волк дворняг. А брат ещё нассал на них, когда они избитые валялись.

– Правильно! – одобрил Баран, приоткрывая глаза и изредка взглядывая на шоссе. – Мало ещё! За такое яйца отрезать надо! – А Кока, в весёлом оцепенении, думал, что про отрезанные яйца он слышит сегодня не в первый раз.

– Лучше всех устроился Гришка Майер, – сказал Виля, роняя на пол пепел и вызывая этим злобные реплики Барана. – Он, падла, в шоколаде! Тёща пирожки с мясом цухаузе[112] печёт, жена с лотка торгует, а он готовые пирожки на подносах из хауса к лотку возит, а оттуда баргельд[113] прямо в банк тащит и на конто[114] кладёт. От нечего делать записался в кружок какого-то горного пения… У вас горы есть? – обернулся к Коке Виля.

– Есть, конечно. Кавказ.

– А кто там живёт?

– Разные народности. Пшавы. Хевсуры. Сваны.

– Чего? Сванты? – не расслышал за шумом мотора Баран. (Он мчался уже под триста, периодически касаясь руля, одновременно прикуривая, ища музыку по радио, чешась, мурлыча и жмурясь.)

Кока объяснил:

– Сваны – это древняя народность, в горах Грузии живёт. Зимой от людей отрезаны. На своём наречии говорят. – А сам подумал, что в Тбилиси о сванах всегда говорили как-то приглушённо, таинственно, с неким холодком опаски, но всегда с уважением.


…Мало кто тогда ездил в Сванетию. В Тбилиси сваны держались особняком, но вместе. У Коки в институтской группе ГПИ было три свана, приехавших по льготам. Их предпочитали обходить стороной, пока те не привезли из Сванетии трёхлитровую банку с отличной травой, которая всех сдружила: как выяснилось, сваны давно, уже столетия, выращивают коноплю. Ребятами они оказались крепкими, умели хорошо драться, что и доказали в частых стычках в хинкальных, куда студенты разных вузов ходили чаще, чем на лекции; конечно, это вело к пьяным разборкам и сварам, где сваны играли важную роль “пирвели мушти” – “первого кулака”.

В середине восьмидесятых после землетрясения в горах сошла лавина, погребла под собой целые сёла, сванов переселили на равнину, около села Удабно.

Кока на машине сокурсника-свана по имени Беткил отправился туда – и был поражён, в какое противное место загнали этих достойных людей.

Посёлок огорожен проволокой, как гетто. Одинаковые уродливые блочные дома. Всё выжжено равнинным солнцем. Ни травинки. Ни деревца. Ни человека. Кучи щебня возле недостроенных домов. Пыль. Безлюдье. Нет признаков жизни – белья на верёвках, собак, кошек, детей, голосов, лая. Одно беспощадное молчаливое солнце, словно кара господня, неумолимо жжёт сверху.