– Abendessen![133] – И Массимо живо полез с высокой кровати. Не снимая ночной пижамы, он натянул на босые ноги туфли с примятыми задниками и зашаркал из палаты, Кока – следом.
Они присели в холле. Массимо озирался красными от спанья глазами. Некоторые подходили к автомату и набирали воду.
– Водопой! – сказал Массимо. – У нас в Калабрии такой был. Туда быки ходили. Но таких ригатони даже там нет.
– Нет, конечно, – подтвердил Кока, поняв, что это – святое, главное, заветное.
Массимо напрягся, коротко отрыгался, после долго отхаркивался возле урны, но никто не реагировал. Видно, нервы у всех крепкие. Или их нет вовсе? И всем плевать? Каждый в себе? Кока заметил, что мало кто с кем разговаривает. Все углублены в себя или сидят возле телевизора, который, по словам Массимо, показывает только один канал: Animal Planet, “про глупых зверей” (видимо, чтобы не беспокоить психов новостями и прочими актуальными делами).
Очередь возле запертой столовой собралась немалая. Прибавились две худые девушки, они держали под руку третью, та обвисала, вздыхала. Появилась женщина в чёрном бархатном платье, похожая на каракатицу. За ней стояло зачуханное пугало в семейных трусах и вьетнамках. За ним – крепкий мужик с хитрыми глазами, похожий на каменщика. Баба-сумка обнимала двумя руками свою вечную торбу. Баба-солдат, браво выставив грудь, вышагивала вдоль молчаливой очереди, потом встала за толстой, похожей на беременного Будду негритянкой с трясущейся клацающей челюстью. Щекастый тип в наушниках барабанил по стене в такт только ему слышимой музыке. Притащился библейский старец в белом, его вёл сопалатник, сам с кривым плечом и тиками.
“Психи психами, а вежливые. В очереди стоят, не толкаются, не лезут. Западные люди”, – думал Кока, становясь за Массимо и отмечая, что все одеты, как в театре: цыганка в чёрных кружевах, пучеглазая баба-каракатица в бальном бархатном платье, чучело в семейных трусах, босиком, как и тот парень, что читал толстую книгу и сейчас встал за Кокой, дружелюбно протянув грязную руку:
– Стефан!
– Кока! – ответил тот на рукопожатие, ощутив, что ногти у Стефана острые и длинные, как у Пушкина, о чём Коке было известно из рассказов бабушки.
Тут раздался грохот, и братья Фальке и Боко вкатили в коридор огромную крытую тележку. На подносах под прозрачной плёнкой – колбасы, ветчина, сыр. Вазы с брусочками масла и треугольниками плавленого сыра. Варёные яйца. Кубики с джемами и конфитюрами. Корзинки с булочками и хлебом. Всё это с тем же грохотом въехало в столовую.
Помещение большое. П-образно стоят столы и стулья. На одной стене – фреска с зелёной травой, коровами и речкой. Под фреской тянется стол. На него начали сгружать подносы с тележки. Помогал кто хотел, только Боко предварительно строго сбрызнул всем добровольцам руки из баллончика, сняв его со специального пояса, на котором висели и другие мелкие малопонятные предметы.
Возле другой стены стояли наготове горячие чаны с кофе и чаем. Рядом – бумажные трубочки с сахаром, кружочки с молоком. Дальше – тарелки, вилки и ножи безопасной тупости.
Больные входили не спеша и опять становились покорно друг за другом в извитую очередь. Можно было слышать:
– Пожалуйста! Спасибо! Проходите!
Кока сделал себе три бутерброда, взял джем. Все молча занимались своим делом. Садились за стол кто куда хотел. Кто-то стоял возле баков с чаем и кофе, размышляя, что с этим надо делать. Если бы не диковатые наряды, то вполне нормальная больница или даже санаторий. Кока, как бывший советский человек, повидал разные больницы. Здесь всё было чинно, хотя что-то ощутимо и неуловимо опасное носилось в этой тишине под чавканье и хлюпы.
Он начал следить, как больные едят. Тут уже вежливости и корректности нет! Многие нависают над тарелками, словно боясь, что еду отнимут, поводят глазами, как звери во время кормёжки. Некоторые неряшливы, у них капает изо рта, а стол усыпан остатками еды. Дрожа и разливая, несут ко рту чашки. Массимо пару раз принимался утробно рыгать. Негритянка-Будда при еде громко, на всю столовую, клацала трясущейся челюстью. Кривой с тиком не мог попасть в рот ложкой, разливая йогурт. Баба-сумка прятала в торбу что под руку попадало, включая чужие объедки и мусор. Две худые девочки пытались кормить третью, но та отбивалась, визжала. Оба молодых двухсоткилограммовых толстяка уплетали по пятой булочке. А похожая на каракатицу женщина на кривых ногах унесла свою тарелку в соседнюю комнату отдыха (где столы с настольными играми и диван перед маленьким телевизором).
Брат Фальке, надзиравший за ужином, строго окрикнул её:
– Мадам! Нельзя тащить еду в палаты и другие места! Тараканы заведутся! Здесь принимать пищу!
На что женщина ответила ему громко и чётко по-русски:
– А не шёл бы ты на хуй?
Фальке погрозил ей пальцем, а Кока отметил себе, что с каракатицей стоит поговорить. Но не сейчас.
После микстуры и еды потянуло на сон. Он сказал Массимо, что идёт спать, тот кивнул:
– Я телевизор посмотрю. Может быть, покажут, как ригатони готовить…
Кока бочком, мимо молодки-цыганки (та в голос ругала кого-то, кого в коридоре не было), пробрался в свою палату, в ванную, долго стоял под душем (благо захватил с собой резиновый чулок). Он опять стал обретать власть над своим телом, а оно, прежде разломанное на части, стало собираться в единый ком. Как говорил Лудо? “Мир со мной рождается и со мной умирает”. Если он, Кока, скинет ломку, то близко к порошку не подойдёт. Всё, амба!
Повесил куртку в шкафчик. Завтра надо одежду какую-нибудь найти, а то он в нелепой больничной пижаме… Хотя кому тут до этого дело?.. Все бродят в своих мирах, как, впрочем, и остальные люди, но тут, видно, миры искажены, смещены, покорёжены, обращены вспять, когда прошлое видится в телескоп, а будущее – в микроскоп (или, может, наоборот: прошлого нет, а впереди – одно розово-радужное будущее, которое уже началось).
Он лёг в свежую постель и слышал через дверь, как рыгает возле телевизора Массимо, как медбратья кричат, что всем пора по палатам:
– Стефан! Гюнтер! Отойдите от дверей! Закрыто на ночь! Куда вы? За шоколадкой? Нет, всё, отбой! Автоматы отключены!
Вот оно что. Общая дверь отделения на ночь закрывается! А окна не открываются. Забиты накрепко, только форточка вверху, куда не долезть. Понятно. Страхуются. Мало ли кто тут лежит? Вдруг взбредёт в голову с собой покончить? Ну и что, что второй этаж? Убиться всё равно можно.
И сколько дней тут сидеть? На свою голову эти томографии выдумал!.. И ещё пастора заказал – на хрен он нужен? Что, он объяснит, почему, например, зверьки тарбаганы могут по три года не пить воду, а кашалот – три года не спать?.. Но беседа с пастором входит в число услуг, и Кока сдуру согласился. Когда же Боко спросил его, кого ему вызывать – католика или евангелиста, Кока растерялся: сам он православный, крещён в анчисхатской церкви.
Боко было всё равно:
– Ладно, вызову, кто будет свободен. – И Кока перечить не стал, ему тоже было всё равно. Христианин – уже хорошо.
Он кстати вспомнил, что надо перепрятать бумажник, но лучшего места, чем под матрас, не нашёл.
А под утро проснулся от пугающих звуков.
Чёрный силуэт, сидя в кровати, выл на луну. Вой перемежался рыганием, бормотанием и харканьем на пол.
Наконец, основательно пукнув, Массимо с удовлетворённым вздохом затих.
Затих и Кока, невесло думая: “Такие вот рыгатони от маммы… Угораздило же вляпаться…”
Но сон длился недолго: ровно в семь утра разнёсся скрежет и скрип отворяемой общей, железной ковки двери. Затем – мерные удары в дверь палаты.
И холодный голос снаружи приказал:
– Guten Morgen! Bitte, aufstehen![134]
19. Восьмикрылый лебедь
Через несколько дней Кока вполне освоился в этом малоразговорчивом месте. Ломка постепенно исчезала, нога болела меньше, тело наливалось силой. Брат Боко повёл Коку на прибольничный складик, где были выбраны свитер, рубашка, джинсы и ботинки, всё – чистое и глаженое.
– А трусы и носки самому надо купить. Возле клиники есть кафе-ларёк.
– И я могу туда пойти?
– Конечно. И в город уехать можно, но только с разрешения врача.
– А почему больные не бегут? – вырвалось у Коки, и брат Боко ответил серьёзно:
– А куда им бежать? Тут их кормят-поят и лечат. Им хорошо тут. Ведь половина отделения – люди бездомные, вот как этот поляк Стефан, что книгу всё время читает. Его нашли на скамейке парка, босого, лохматого, с когтями на пальцах, без документов, прописки, с этой книгой. Вот куда с ним? Кто он? Почему в таком виде? Сейчас врачи выясняют – тут ведь тоже нельзя вечно лежать, надо и честь знать.
От микстуры перешли на таблетки (типа тавора), от которых Кока чувствовал себя уверенно и думать не хотел о героине, – наоборот, ощущал свободу, словно избавился от ярма и гнёта, что стягивали и обременяли тело и душу.
Худшее, что было, – побудка в семь утра. Первой приходила уборщица и надлежало выметаться из палаты, чтобы она могла убрать. Потом являлась медсестра, измеряла давление. Далее – приём лекарств. А в восемь грохотала тележка с завтраком, и Кока от нечего делать плёлся пить кофе. Народ спросонья тоже был тих и задумчив, каждый погружён в себя.
В девять появлялись врачи: женщина в кожанке, доктор Хильдегард, и молодой мужчина, доктор Кристоф (тот, придя в отделение, тут же снимал обувь и в тапочках сновал по коридору по своим делам, мало интересуясь пациентами).
Иногда врачи делали обход – вкатывали в палату изящную конторку на колёсиках, на которой лежали открытые журналы, и спрашивали, как больные себя чувствуют, не беспокоит ли их что-нибудь. Массимо хрюкал в ответ. Кока говорил, что чувствует себя намного лучше, что вызывало одобрительные кивки. Врачи вполголоса совещались, кое-что назначали или отменяли, после чего укатывали конторку в следующую палату.