Кока — страница 69 из 148

, кутью. И вот горячие хлеба, мчади, хачапури разложены на блюдах. И повар в белом халате орудует во дворе или на кухне огромной ложкой в двух чанах, где булькает хашлама и шипит шилаплав – главные блюда поминок.

А вокруг повара и чанов стоят дети. Они рады суете, беготне, новым лицам, помогают, как могут, получая самые лакомые кусочки (а ребята постарше украдкой прикладываются к вину, стоящему тут же в бутылях без особого присмотра). Для детей смерть – пустой звук, они представляют свою жизнь в виде светлого столба, идущего в бесконечную высь (в отличие от стариков, глядящихся в бездонный колодец прожитой жизни).

Но смерть являлась в облике бальзамировщика (во дворе его звали Бальзам-джан) на старом красном “москвиче”. В резиновом фартуке и перчатках, Бальзам мрачно вытаскивал из багажника сумки, вёдра со стеклянными трубками и шлангами, молча, ни на кого не глядя, шёл через двор и пропадал в квартире усопшего, куда детям вход был заказан. От него веяло нехорошим, до холодка, и они втихомолку, с замиранием сердца, представляли себе, что сейчас этот страшный Бальзам-джан делает с покойником. Режет? Долбит? Спускает кровь? Лучше не думать об этом!


Но это было ещё не всё. За Бальзамом приходила угрюмая беззубая полуслепая старуха Фенько́ – мыть покойника (что детям, как ни странно, было понятно: покойника долбили и резали, пачкали, теперь его надо помыть, как ноги перед сном). Фенько жила в подвале на углу Джапаридзе и Кирова, в обычное время торговала семечками, была молчалива, но иногда крикливо прокаркивала какие-то звуки на смеси неизвестных наречий, ставя разноязыкие слова как попало: “Семечки копеек стакан десять… Стаканчик копеек пять…” Родители запрещали детям покупать у неё семечки – “бог знает, что она своими руками трогает!” – но детям было всё равно – главное, семечки у Фенько всегда крупны, хорошо прожарены, и насыпала она их в стаканчик доверху, обязательно докладывая горсточку со словами: “Бакшиш! Яхши!”

В подвале рядом с Фенько жила сумасшедшая безногая Мариам. Её приближение на доске с роликами слышно загодя по визгу колёс и дикому мату, которым она крыла эту несносную жизнь. Этот человеческий обрубок с седыми космами, устав грести по асфальту колодками, зажатыми в сизых кулаках, застревал где-нибудь в луже и вопил на весь район:

– Будь проклята эта проклятая жизнь!.. Будь проклят этот проклятый Бог!.. Будь прокляты люди!.. Будь проклято всё это!..

Михо-дзиа высовывался из ворот, сурово приказывал:

– Мариам, хватит, замолчи! Тут дети! Постыдись! Дети! Мы умрём – они останутся! Молчи!

И это, как ни странно, действовало: старуха умолкала и, подозрительно поглядывая снизу и ворча по-собачьи, начинала уползать прочь. Дети не понимали:

– Кого она ругает?

– Больная женщина, несчастная, помешанная!

– А почему её не берут в сумасшедший дом?

– Жалеют. В сумасшедшем доме она сразу умрёт, а так живёт. Все, кто родились, хотят жить! И наша дворняга Мура, и кот Шошот, и вы, и я, и всё живое, – объяснял Шота-дзиа.

– А почему тогда курям голову рубите? Они что, жить не хотят? – спрашивал какой-нибудь умник, но получал суровый ответ:

– Такая судьба у курицы! Так её Господь создал – для людей, чтоб яички несла и своё мясо отдала в конце…

Дети жалели Мариам, помогали ей, толкая в спину на подъёмах. И долго ещё в руках Коки жило ощущение жалкой, мокрой от пота спины, напряжённых лопаток, когда сумасшедшая в отчаянии гребла колодками по альфальту, громко проклиная всё на свете. Но иногда она давала детям пару лежалых конфет и смотрела на них по-собачьи преданно слезящимися скорбными глазами.

А другой юродивый, Гижи-Кола, в сером бобрике волос, неизвестно кем подстригаемом, ходил по улицам, опустив голову, позванивая ведром и собирая в него всё, что валялось на земле, заходил во дворы, клянчил мелочь. Ему бросали медь с балконов, он радостно совал монеты в рот, а дети рассматривали содержимое его ведра, хотя взрослые и приказывали туда не совать носы, чтоб не заразиться чем-нибудь. Но на взгляд детей юродивый был не так уж и глуп, и то, что поблёскивало у него в ведре, казалось очень даже интересным и заманчивым. А на новогоднюю ёлку он являлся с мешком, куда собирал остатки еды и чёрствый хлеб.

– Хлеб – ослам! Вино – людям! Кости – собакам! – значительно пояснял Гижи-Кола и жестами просил подаяние.

Была ещё и третья помешанная, тихая беззвучная Рипсимэ, жуткая женщина в чёрном. Лицо она белила мелом, глаза раскрашивала чернилами и целыми днями неслышной походкой ходила по району с коробкой из-под туфель, а вечером несла её хоронить в садик, где рыла для этого ямку (пустые коробки давали ей сердобольные продавцы обувного магазина на Табидзе). Все знали, что у неё умер младенец, и с тех пор она каждый день хоронит пустой короб-гроб.

– Жертва! – скорбно произносил всякий раз Михо-дзиа, когда видел Колу, Мариам, Рипсимэ или слышал о каком-нибудь несчастье.

И как ни странно, это слово успокаивало детей: раз жертва – значит, не напрасно, не впустую, значит, так надо было. А кому жертва – тоже ясно: Богу, кому же ещё?.. О нём каждый день все говорят, хотя не знают, где он и кто он. А когда дети спрашивали, почему доброму Богу надо, чтобы молодая Мариам попала под трамвай и ей отрезало ноги, Михо-дзиа отвечал, что этого никто точно не знает, но Бог её спас: если бы Мариам не отрезало ноги трамваем, то она выпала бы из поезда и ей бы отрезало голову, так что потерять ноги куда лучше, чем голову! И дети притихали, удивляясь великой божьей доброте и прозорливости…

25. Мгла и дым

Утром встретились во дворе, чтобы ехать в пивбар к Сатане. Нукри, как всегда, одет с иголочки, что вызвало у Коки завистливые мысли: как ему удаётся без воды, света и газа быть всё время выбритым и одетым в глаженое?

Нукри сумел вчера достать у курдов в гараже на развилке Давиташвили и Энгельса две канистры бензина, можно поехать в пивбар на его “жигулях”, город почти пуст – без бензина машины не ездят.

В пивбаре, как всегда, накурено, дымно, шумно. Из кухни слышен стук движков, дающих электричество.

Сатану они нашли в глубине – за столом с двумя бритыми наголо типами в татуировках. На столе – жареные хинкали, две бутылки водки, три гранёных сталинских стакана.

Увидев их, Сатана поднялся из-за стола и жестом велел идти за ним к крайнему столику, где со скрежетом и скрипом основательно уселся, повёл мощной головой с рогом клока.

– Херово себя чувствую! Шваркнуться нечем? Ну да, откуда у вас, фраеров… Пробовал чайным стаканом чачи снять, да ничего не вышло, орера! Хуже стало! Нэ всио коту маслэцо! – добавил и по-детски пожаловался: – У меня от этой проклятой водки изжога, печень, геморрой! Лац-луц – и готово! Сидеть не могу! Как вылечить?

Нукри посоветовал:

– Если внутри геморрой – облепиховые свечи помогают. Есть в аптеках. Только какое-то время с алкоголем завязать надо, от него воспаление кишки. Шишки, мешки, бляшки…

Сатана удивился:

– Как завязать с выпивоном? А что делать? Ширки нет, курева нет! Бабки есть – взять нечего! Голый вассер! Эй, Бабуна, морти аш[162]! – крикнул он через зал.

Один из его сотрапезников, верзила с длинными разлапистыми руками, качаясь, подошёл к столу.

– Чего?

– Как брата прошу, поезжай в аптеку, купи эти… как их…

– Облепиховые свечи для геморроя, – подсказал Нукри.

Тип, ничего не переспрашивая, молча, как лунатик, стал пробираться к выходу, а Сатана развернулся к ним:

– Ну что, решили за шмалью слетать? А то ширки нет, водку пить нельзя…

– А как конкретно всё это сделать? – наивно спросил Кока.

– Вы что, из детского сада? Не хлебалом щёлкать, а ехать, цеплять, домой канать и кайфовать! На Северный Кавказ слетать – пара пустяков, тьфу дело! – И Сатана смачно плюнул на пол (что заставило соседние столы напрячься). – Я бы сам съездил, но тут мне надо быть, тут… С меня накол и бабки – чего вам ещё? Что, не мужики?

– А сколько брать? – опять по-глупому вырвалось у Коки.

Ухватив клок волос, Сатана рыкнул:

– Что, в магазин пришли? Чем больше – тем лучше! Хрен знает, сколько они за кило попросят.

– Кило? Это же брусок! Как пачка сахара! – побледнел Нукри. – Как такую махину везти?

Сатана жестом потребовал бутылку водки (её поспешно принёс буфетчик с поклоном и вежливым: “Прошу, Сатан-джан! Чача, домашняя, семьдесят градусов!”). Разлил, опрокинул свой стакан, мотнул головой, сыпанул на язык чёрный перец с солью из стаканчиков, что стоят на всех столах.

– Очень просто таранить. Заныкать в сумку, забросать всяким хламом, вонючими носками, грязными трусами. Или урюком обложить, он запах отбивает… И впэриод, с пэсниами! – добавил по-русски.

– Легко сказать, – пробормотал Нукри.

Сатана сурово уставился на него:

– Бздишь? Я миллион раз ездил – и ничего, всегда всё лац-луц! Никто, кроме нас троих, знать не будет, не то сядут на хвост, а нам безбилетных пассажиров не надо! Вот мои пять тысяч баксов! – Он вытащил из куртки пачку стодолларовых банкнот в рваном конверте, бросил на стол.


Коке они показались слишком уж новенькими – “уж не фальшаки ли?”, но Сатана, заметив его взгляд, заверил:

– Бабки из банка, всё путём. Вот ксива, адрес. – Он украдкой положил рядом с деньгами клочок бумаги. – Отзы́в: “Привет от Аслана, он уже выздоровел”. Аслан – это мой кент, вместе зону топтали, ему ещё два года чалиться. Зима и лето – год долой, две Пасхи – и домой! – Сатана кивнул на бумажку. – По этому адресу живут его родичи. Они знают, что приедут за дурью из Тбилиси, Аслан их предупредил, маляву выслал. Ну, а я ему в зону кило подогрева подгоню. Бэри тарань, эзжай в Казань!

– Как кило? – испугался Кока.

– А сколько? За сто грамм тащиться вам? Сейчас осень, урожай, самый сезон, дури у всех много, мацанки полно. Долларов по пятьсот, кумекаю, можно кило взять.