На вторую неделю в Америке Пэйсюань прислала мне письмо. Рассказывала о своей новой школе, писала, что одноклассники к ней очень добры, хотя она не всегда понимает, что они говорят. Ближе к концу письма она упомянула, что позади их дома поляна и вечером туда приходят олени. Прекрасные олени с глазами, как абрикосовые косточки. Они неподвижно стоят, наблюдают за Пэйсюань, а потом отворачиваются и скрываются в густом лесу. Эта часть письма запала мне в душу, в ней сквозила печаль, которую Пэйсюань никогда раньше себе не позволяла. Но я предпочла поверить, что ее печаль мне просто почудилась.
Пройдет много лет, я увижу шрам Пэйсюань, вспомню ее письмо, и перед глазами снова возникнет эта картина: чужая страна, сумерки, и Пэйсюань стоит одна посреди поляны. Наверное, она написала мне в надежде на хотя бы маленькую поддержку, на пару теплых слов в ответ. Пэйсюань обнажила передо мной свою самую уязвимую сторону, это был знак величайшего доверия, видимо, в ее понимании мы и правда были близки.
Я на письмо не ответила. Потому что сама жила, окутанная болью, которой ни с кем не могла поделиться. Я разучилась составлять слова, порвала все связи с окружающим миром. Сейчас я вижу (хоть мне и не хочется объяснять это кровным родством), что и у меня, и у Пэйсюань самый тяжелый отрезок детства начался после отъезда из Наньюаня.
Вспоминая кошмары, поджидавшие меня на этом отрезке, первым делом я переношусь мыслями в тот вечер, когда Пэйсюань сказала, что скоро уедет в Америку.
Мы сидели рядышком на кровати, солнце падало на пол из окна, которое не открывали уже неделю. Маленький правильный квадратик света, со всех сторон окруженный гигантскими тенями. Когда Пэйсюань сказала: “Славная жизнь в Наньюане подошла к концу”, я теребила пуговку на кофте. Пуговка оторвалась и упала на пол.
Трак-так-так. Попрыгала по светлому квадрату и отскочила в тень. Когда я вынырнула из задумчивости и посмотрела на пол, пуговицы уже не было, она будто растаяла в темноте. Я отвела взгляд от пола и решила, что поищу ее потом. Сердце с грохотом обрушилось вниз, и мне показалось, будто я что-то потеряла. В ту секунду передо мной словно открылся занавес, но я не видела, что за ним. Пройдет немного времени, и я узнаю, что это был конец. Конец детства.
Чэн Гун
Ты не против, если я закурю? Наверное, можно приоткрыть окно. Тебе еще холодно? Вино и правда неплохо согревает.
Вернусь к тому, на чем остановился. С того дня, как я узнал, что дедушкина душа заперта в теле, моя жизнь вдруг сделалась серьезнее.
На следующий день вместо школы я побежал в библиотеку медуниверситета. Собрал с полок все книги, имевшие хоть какое-то отношение к душе. Регистрируя их, библиотекарь не удержался и спросил:
– Малыш, неужели ты поймешь, что там написано?
Я принес книги в триста семнадцатую палату. Медсестра ушла совсем недавно, в палате висел густой приятный запах антисептика. Я положил книги и подошел к кровати. Раньше дедушка-растение больше напоминал неодушевленный предмет, сначала он служил реквизитом для наших представлений, потом был твоим креслом. Но все изменилось, теперь у него появилась душа, он стал человеком. Я оглядел его и, пожалуй, впервые за все время осознал, что этот человек – мой дедушка. Наверное, если бы он не превратился в растение, то был бы мне хорошим дедушкой. Добрым, ласковым и очень заботливым. Мы ходили бы по выходным на озеро удить рыбу и в зоопарк смотреть на слона, он купил бы мне новые кроссовки и трансформеров. И он бы ни за что не позволил бабушке меня обижать.
Я положил ладонь ему на грудь и почувствовал мощное сердцебиение внутри одеревенелого тела, а потом, следуя твоему примеру, тихонько постучал по его груди костяшкой указательного пальца. Тук-тук, тук-тук – как будто стучу в дверь.
– Ведь ты меня слышишь?
Пусть у меня не было никаких подтверждений, но я верил, что он откликнулся. Он слышит, точно слышит.
Его душа заперта в теле. Его душа заперта в теле. Я раз за разом повторял эти слова, ощущая, как внутри меня рождается незнакомое доселе чувство собственного призвания: я должен освободить дедушкину душу.
С обеда и до самого вечера я листал библиотечные книги. Почти ничего не понимал, но замысловатые формулировки дарили мне торжественное удовлетворение. Разумеется, это и не может быть просто. Освободить запертую душу – очень трудная задача, а как иначе.
Ты догадалась, что я в палате, и пришла туда после уроков, спросила, почему я не был в школе. Я ответил: нипочему, просто не захотел. Ты бросила взгляд на стопку книг рядом со мной, но ничего не сказала, а, как обычно, подошла к окну, включила радио и села дорисовывать незаконченную картинку. Я опустил голову и продолжил читать.
Казалось, мы оба прикладываем усилия, чтобы этот вечер прошел так же, как все предыдущие. Но, видимо, это было уже невозможно. Атмосфера в палате успела измениться. Даже запах антисептика стал особенно резким. Слова из книги не лезли в голову, я то и дело посматривал краем глаза на больничную кровать. Решетчатая спинка, за ней – дедушкины ноги. Они как будто тихонько покачивались. Когда я наконец не выдержал и поднял голову, оказалось, что ты тоже задумчиво рассматриваешь кровать. Наши взгляды столкнулись и сразу разошлись, мы снова опустили головы. Теперь в триста семнадцатой палате было три человека. Мы больше не могли игнорировать дедушкино присутствие.
Все теперь деформировалось, искажалось. Даже приемник на подоконнике решил напомнить нам о своем присутствии, и присутствие его стало иным. По радио как раз передавали песню Цай Цинь[51]. Мне Цай Цинь нравилась, ее голос был немного похож на мамин. Я даже заслушался, но вдруг голос задрожал и начал отдаляться, а потом и вовсе исчез, сменившись шуршащими помехами. Потом он постепенно вернулся, но это была уже не Цай Цинь – приемник переключился на другую станцию, и мрачный мужчина среднего возраста с усыпляющими интонациями стал зачитывать новости. Скоро и его голос заглушили помехи. Ты попробовала настроить приемник, отыскала нужную волну, но Цай Цинь пропела всего одну фразу и тут же исчезла. Ты опять принялась настраивать, но толку не было – приемник будто заколдовали, он переключился в режим автоматического поиска радиоволн и бесконечно прыгал со станции на станцию, дробя голоса на мелкие осколки.
Казалось, что палату наполнили мощные эфирные помехи, и я вдруг вспомнил фразу, которую вычитал сегодня в одной из книг. Душа – это электромагнитная волна.
Ты оставила приемник конвульсивно скакать по станциям и распахнула окно, словно хотела выпустить что-то из палаты. Ворвавшийся ветер зашелестел книжными страницами, тоже решив напомнить нам о своем присутствии. Все неодушевленные предметы вдруг ожили. В палате сделалось тесно, и нам больше не удавалось избегать друг друга, поэтому стоило тебе обернуться, и наши взгляды снова столкнулись. Но на этот раз ты решила взять на себя ответственность за странное молчание между нами. Ты подошла, вытащила из стопки книгу и спросила, листая страницы:
– Ладно, и что же ты собираешься делать?
– Хочу освободить дедушкину душу.
Ты пожала плечами, по твоему лицу снова скользнуло то неодобрительное, взрослое выражение:
– Ультраменом[52] себя возомнил?
– Не возомнил, потому и взял столько книг.
– Мне кажется, лучше это оставить.
– То есть ты совсем не веришь, что у меня получится? – уточнил я.
– Не знаю. – Ты покачала головой, и меня едва не стошнило от твоего безучастного вида. – Но даже если у тебя получится освободить его душу, что с того? Разве ты сможешь полностью его оживить?
– Может, и смогу, – упорствовал я.
– Ладно, допустим, сможешь. Ты уверен, что твои бабушка с тетей так уж ждут его возвращения? – Ты бросила на меня быстрый взгляд. – Как тебе объяснить? Мне кажется, если он сейчас оживет, это многим усложнит жизнь.
Я выхватил книгу у тебя из рук. Раньше ты просто казалась мне немного ехидной, а теперь я понял, что ты жестокая. Я решил, что больше ни слова не скажу тебе о спасении дедушкиной души. Готовясь к великим подвигам, все герои какое-то время оставались непонятыми. И сейчас я тоже ощутил их боль.
– Лучше забудь об этом. – Ты понизила голос, словно испугалась, что нас услышат. – Наверное, некоторые вещи нам вообще не надо знать…
Мы замолчали. В палате повисла странная тишина. Только приемник без устали перескакивал с волны на волну, но голоса теперь совсем исчезли, осталось только приглушенное шипение, как бывает, когда в одиночестве шагаешь по черному туннелю.
В тот день мы впервые разошлись по домам до темноты.
Я зашел в квартиру, бабушка сидела под окном и давила на скрипучую педаль швейной машинки, рокот стоял такой, будто над головой у меня пролетает вертолет. Увидев меня, бабушка сняла ногу с педали и сказала:
– А ты сегодня рано.
Я заметил, что она переоделась в теплую зимнюю кофту. Это была бордовая вязаная безрукавка, шерсть из нее давно повылезла, и безрукавка больше напоминала жесткие доспехи, сшитые из двух плотных войлочных пластин. От кофты шел густой камфорный запах – значит, только что из сундука. Судя по всему, бабушка решила достать из сундуков зимнюю одежду – в этом году несколько раньше, чем обычно.
Каждую осень бабушка откладывала этот момент до последнего, и теплая одежда появлялась у нас, когда вот-вот должны были включить отопление. Ведь такая грандиозная работа требовала недюжинной решимости.
– Эти зимовки меня когда-нибудь доконают, – часто говаривала бабушка.
Дома у нас не было ни шкафов, ни комодов, все вещи хранились в сундуках. В нашей квартире эта мера действительно помогала сэкономить место, но окажись бабушка в огромной усадьбе, она и там бы не раздумывая заменила шкафы сундуками, просто побольше. Согласно ее логике, вещь в шкафу все равно что чужая, а вот содержимым сундука ты владеешь по-настоящему. Она вечно боялась, что в дом нагрянут с обыском, и прятала все ценные вещи по сундукам, чтобы в случае чего сразу вынести их из квартиры. За вычетом места, которое занимали обеденный стол и две кровати, обе комнаты были полностью заставлены сундуками и ящиками, они громоздились друг на друге, доставая до самого потолка. Вещи, которыми пользовались чаще, хранились в верхних ярусах. А зимняя одежда, больше полугода пролежавшая без дела, к осени успевала переместиться в самый низ, и чтобы до нее добраться, приходилось снимать все верхние сундуки.