Кокон — страница 66 из 89

Она приходила каждый день. В четыре часа пополудни. Проводила в палате примерно полтора часа. Обтирала дедушку, кормила его через трубку в носу, меняла одежду и подгузники, делала всю работу санитарки. Какое-то время я наблюдал за ней, прячась за дверью, потом перемещался к фруктовой лавке и стоял там, пока одиннадцатый автобус не исчезал из виду. Примерно через две недели я оказался в больнице раньше обычного и мы столкнулись в коридоре – она вышла из палаты набрать воды в термос. Я растерялся, стал сбивчиво объяснять, что человек в палате – мой дедушка. Она сказала: Чэн Шоуи чувствует себя хорошо, ступай домой. Я попросил: можно мне побыть тут немного, я давно его не видел. Она сказала: да ты ведь вчера приходил. Тут я прикусил язык. Мальчик, сделай мне одолжение, сказала женщина. Сходи набери воды. Я взял термос и сказал: меня зовут Чэн Гун. Она кивнула: понятно. Но когда я вернулся, снова назвала меня мальчиком и велела поставить термос рядом с тазом. Я поспешно налил в таз горячей воды и сразу схватился за полотенце – боялся, что иначе она меня прогонит. Потом она обтирала дедушку, а я стоял рядом и смотрел. Теперь я находился совсем близко к ней, к ее рукам, от вида которых сердце мое тонуло в тепле. Я сказал: моего дедушку изувечили злодеи, раньше он служил в Освободительной армии, был искусным снайпером, в честном поединке он бы им ни за что не уступил. И во сне он учил меня стрелять из ружья, мог подстрелить любую птицу в небе. Еще я рассказал ей о разных дедушкиных подвигах, о том, как он в одиночку бил японских чертей; некоторые истории были весьма далеки от правды, но рассказывал я убедительно. Я старался изобразить дедушку настоящим героем – может быть, тогда она согласится ухаживать за ним и дальше. Но женщина за все время ни слова не проронила, только, склонив голову, хлопотала над дедушкой, даже не знаю, слушала она или нет. Перед уходом сказала: никому не говори, что я здесь бываю. Я кивнул: понятно, добрые дела нужно держать в тайне.

С тех пор я стал каждый день приходить к ней в триста семнадцатую палату. Прогуливал два последних урока по самоподготовке, приносил домашнюю работу в палату и занимался там. Переделав все дела, женщина ненадолго задерживалась в палате, стояла у окна и смотрела на улицу. Я очень ценил эти минуты, тихонько подходил к ней и вставал рядом. На самом деле мне ужасно хотелось с ней поговорить, но я был рад и молчанию. Иногда она доставала яблоко и принималась его чистить: большой палец ложился на спинку ножичка, толкая его, ровная прозрачная лента кожуры кольцами опадала с яблока и никогда не рвалась. Женщина пристально смотрела на свои руки, ей явно нравилось это занятие. Потом разрезала яблоко, протягивала половинку мне. И каждый раз спрашивала: сладкое? Как будто сама не знала, что у него за вкус. Сладкое, отвечал я. С тех пор я полюбил яблоки.

Провожая ее однажды вечером до остановки, я не выдержал и спросил: где вы живете? Она ответила: далеко. Я сказал: дома вас, наверное, ждут на ужин. Она покачала головой. Я хотел еще что-нибудь спросить, но подошел автобус. В тот день на ней было драповое пальто в красно-зеленую клетку, очень красивое, но у меня все равно защемило сердце, такой сиротливой она выглядела в толпе.

В начале весны дедушка заболел, мы не знали, что с ним, у него постоянно держалась высокая температура, которую не удавалось сбить никакими лекарствами. Он впал в забытье и бился в судорогах, лицо стало фиолетовым, а изо рта шла пена. Женщина сказала: я останусь с ним на ночь, главное – миновать кризис, и он пойдет на поправку. Домашним ничего не говори. Я ответил: хорошо. Я и не собирался рассказывать бабушке с тетей. Не хотел, чтобы они пришли в палату. К тому же они могли потребовать у директора больницы, чтобы дедушку перевели в новый корпус. Там медсестер было много, и этой женщине не дали бы ничего сделать. Почему-то я очень ей доверял, был уверен, что она спасет дедушку. Хотя она просто делала ему компрессы со льдом да обтирала смоченными в спирте ватными шариками. Вечером температура быстро поднималась, и каждые полчаса ей приходилось обтирать дедушку с головы до ног, несколько ночей она провела без сна. Я тоже оставался в палате допоздна, пропускал все уроки во вторую смену, носил горячую воду, бегал за едой, а проходя мимо фруктовой лавки, всегда покупал для нее яблоко. Через неделю жар отступил, и дедушка каким-то чудом выздоровел. Но теперь она сама заболела и два дня не появлялась в палате. Два бесконечных вечера я ходил по палате из угла в угол, оказалось, я даже ее телефона не знаю. А если она больше не придет, где я буду искать? Когда на третий день она появилась в дверях палаты, в глазах у меня засвербело, я едва не бросился ее обнимать. Но вместо этого только пожал ей руку. Высвободив свою ледяную ладонь, она сказала: скорее неси горячую воду, иначе снова придется стоять в длиннющей очереди.

В конце марта медуниверситет сделал важное и радостное объявление: твой дедушка удостоился почетного звания академика медицинских наук. Газетный стенд в кампусе был увешан поздравлениями. На фотографии твой дедушка сурово сжимал губы, твердый взгляд был устремлен вперед. Я налепил ему на лоб жвачку. Университет устраивал торжественную церемонию в его честь. Уроки во вторую смену отменили, школьников повели смотреть церемонию. Там был весь класс, кроме меня. А я отправился прямиком в триста семнадцатую палату и стал ждать ее. Она пришла и первым делом сказала: сегодня в больнице так тихо, я хотела попросить новую резиновую трубку, а дверь в сестринскую закрыта. Я объяснил, что все ушли в университетский зал собраний. Она спросила, что там за торжество. Один профессор… Я не хотел называть его имя. Один профессор стал академиком, и университет устроил церемонию в его честь. Вот как, сказала она, подтыкая дедушке одеяло. Повозилась еще немного с одеялом, потом прервалась и спросила: а как зовут этого профессора? Ли Цзишэн, ответил я. Она застыла. Помолчав, сказала: академик, это замечательно.

В тот день она больше не проронила ни слова, занималась привычными делами, но не так сосредоточенно, как обычно. Я принес горячей воды, к тому времени она уже покормила дедушку через трубку, но забыла вытащить трубку из носа. И задумчиво смотрела на дедушку, как будто не помнила, что делать дальше. Кипятка в тазик налила слишком много, я предупредил, но она не послушала, сунула руку и обожглась. Я хотел помочь – не позволила.

Переделав все дела, женщина подошла к окну и устало привалилась к подоконнику. Но не зажгла сигарету, как обычно, вместо этого пристально вгляделась в какую-то далекую точку за окном. Я спросил, на что она смотрит. Она сказала: наверное, церемония уже закончилась? Люди так и валят на улицу. Я посмотрел в сторону кампуса, но зал собраний было не разглядеть, вдали виднелись только серые жилые дома, слипшиеся из-за сумерек в сплошное пятно. Темнело, обычно в это время она уже стояла на остановке и ждала автобус. Ее взгляд не отрывался от окна, плечи подрагивали. Я даже подумал, что она сейчас заплачет.

Когда на улице стало совсем ничего не разглядеть, она отошла от подоконника и надела пальто. У двери замешкалась: мальчик, сделаешь мне одно одолжение? Я поспешно кивнул. Но она снова замолчала, а потом наконец сказала: сбегай к Ли Цзишэну, передай, что Ван Лухань хочет с ним увидеться, пусть приходит в эту палату. Завтра или послезавтра, в любое время после полудня.

Я проводил ее и пошел в рощицу. Деревья походили на черную тучу, обкусанную ветром и повисшую в огромном ночном небе. Я чувствовал, как повязка, все это время закрывавшая мне глаза, медленно ползет вниз. Кто она, почему ходит в эту палату? Мне до сих пор не хотелось искать ответы на эти вопросы, а ведь они появились в ту самую секунду, как я увидел Ван Лухань. Я не мог не уловить исходивший от нее подозрительный запах, ведь я всегда отличался чутьем на тайны. Но моментально отключил это чутье и не разрешал себе доискиваться, кто она такая. Ответ на этот вопрос мог многое разрушить. А я бережно хранил свои чувства к Ван Лухань, ограждая их от опасностей. Этому я научился от тебя. Твой уход заставил меня резко повзрослеть.

Тайны несут в себе разрушение, потому их и держат за семью печатями. Наверное, именно любовь к разрушению толкала нас разведывать чужие тайны. Трудно сказать, что помешало развиться нашему созидательному началу. Но раз уж сотворить мы ничего не могли, оставался один выход – разрушать. А может быть, в нашей стране разрушение всегда ценилось как высочайшее творчество. В какой восторг нас приводила сама возможность поджечь фитиль тайны и пробить в мире дыру. Тайна с грохотом взрывалась, а мы вкушали неземное блаженство. Я пристрастился к нему, и пусть в тот раз тайна оказалась совсем близко, она была закопана прямо между нами, я все равно ее взорвал. Последовала вспышка наслаждения, словно я кому-то отомстил. А потом я понял, что стою посреди развалин. Тебя вырвали из моей жизни, со стороны это казалось простым совпадением, но только я знал, что сам во всем виноват. Я не уберег нашу дружбу.

На поляне с лютиками, что позади библиотеки, ты однажды спросила меня, как пахнет тайна. Я сказал: сладко, как переспелая дыня.

Этим весенним вечером я действительно почувствовал запах тайны. Опасный и древний запах, наводивший на мысли о магме и метеоритах. Но никак не сладкий. Захотелось побежать и рассказать тебе, но я тут же понял, что уже никогда не смогу этого сделать.

На следующий день я пришел к кабинету твоего дедушки. Ему выделили кабинет в новой административной высотке, на одном этаже с ним сидели только ректор и проректоры. Я застал его на месте, но у двери собралась настоящая толпа, стояли штативы с камерами, велись съемки. Работали журналисты с двух каналов, одни брали у него интервью, другие готовились снимать короткометражный документальный фильм “Один день из жизни академика”. И я ушел, сжимая в кулаке записку: “Приходите завтра после обеда в палату № 317 старого стационарного корпуса, Ван Лухань хочет с вами увидеться”.