Под впечатлением впервые услышанных мною Володиных песен я прожил все последующие дни. Впервые со мной происходило нечто, потом случавшееся не раз, когда я слышал, видел или читал такое, что не отпускало от себя, не отпускало подолгу. Меня словно что-то подстегивало, словно упрекало: «Что же ты сидишь, бездельник? Посмотри, как другие вкалывают, а ты баклуши бьешь». Короче, мне безумно захотелось написать песню, притом такую, чтобы она понравилась всем нашим. И в первую очередь Володе.
…А листья под окнами почти опали. Недавно еще горели, особенно на кленах, каким-то невероятным пламенем, и вот их почти нет. Столь же невероятной казалась мне в ту осень встреча с Леной, которую Володя сразу же назвал Марокканкой – за смуглый цвет кожи и иссиня-черные волосы короткой мальчишеской прически. Она и стала героиней уже брезживших во мне стихов. Я сел и за полчаса написал:
Клены выкрасили город
Колдовским каким-то цветом.
Это снова, это снова
Бабье лето, бабье лето.
. .
Я кручу напропалую
С самой ветреной из женщин,
Я давно хотел такую,
И не больше и не меньше.
Мелодия к стихам родилась без особого труда.
На следующий вечер собрались у меня. Шум, гам, анекдоты. Наконец Володя взял гитару. Кажется, у него тогда было уже песен пятнадцать. Пел и еще какие-то, не свои. Где-то через час решил сделать «передых», как он говорил. Я как бы между прочим потянулся за гитарой, мол, настал и мой черед.
Запел как можно спокойнее, задавая себе четкий ритм. Окончил. Тишина. После паузы Артур Макаров, пользовавшийся репутацией нашего домашнего мэтра, лукаво-одобряюще сказал: «Давай еще раз». Я понял, что песня получилась, она понравилась.
Вскоре «Бабье лето» стало у нас чуть ли не своеобразным гимном. И Володя часто пел его, не давая этого сделать мне, что было своего рода признанием песни с его стороны.
А однажды на одном своем концерте, вроде бы в Тбилиси, он в кураже сказал, что помог мне написать мелодию к моему «Бабьему лету». Я совершенно случайно услышал запись этого выступления у кого-то из знакомых. Позвонил Володе и говорю:
– Васёчек, как это ты помог мне написать музычку к моей песнюшке?
– Васёчек, извини, Христа ради. Бес попутал. Но ты не представляешь, что можно иногда ляпнуть со сцены ради красного словца. Кстати, мне недавно пришло извещение из ВААПа, чтоб я зарегистрировал эту песню. Давай поедем туда вместе, и я при тебе на этом бланке напишу, что музыка «Бабьего лета» не моя, а твоя.
Так и сделали. Мне выдали копию его расписки, которая через много лет, уже после Володиного ухода, помогла решить одну спорную ситуацию. На одном диске с концертом Высоцкого в перечне им исполненных песен значилось и «Бабье лето», но было указано, что стихи мои, а музыка Владимира Высоцкого. Я позвонил его сыну Никите, он был не в курсе дела, а узнав истину, очень передо мной извинялся. Но все это будет потом. А тогда…
Итак, Володя стал писать, притом лихорадочно, запойно, иногда чуть ли не каждую неделю он показывал нам что-то новое. Наши посиделки стали еще интереснее. Он любил веселить людей, потому что сам был удивительно, фантастично веселым человеком, который словно нашел, наконец, выход своему остроумию и юмору, выплескивая их в свои песни.
Почему же «блатная» романтика, а не что-то другое, скажем, лирика, как у Булата Окуджавы (о котором, кстати, я и Володя услышали чуть позже, где-то в конце 1962-го), питали темы его ранних песен?
Ну, во-первых, потому, что и у Булата Окуджавы, и у Александра Городницкого, и, скажем, у Новеллы Матвеевой все сразу было всерьез. У Володи же – все в шутку, все на хохме, и ухарство, и бравада, и якобы устрашающая поза:
Я в деле, и со мною нож —
И в этот миг меня не трожь,
А после – я всегда иду в кабак…
Все это было несерьезно, все это игра и бесшабашность повесы. Ну, а для всего этого «блатная» тематика – материал, пожалуй, самый благодатный.
Во-вторых, как я уже говорил, что мы пели до появления Володиных песен, и написанные им теперь стали своеобразным продолжением тех, предыдущих.
Почему мы пели такие песни, а не другие? Да потому что они были тем запретным плодом, который всегда сладок. И еще – в них не было тех муляжных героев с их занудным бодрячеством и штампованным переживанием, которыми кишмя кишели песни эстрады и эфира и уже одним этим отталкивали от себя.
Отчего же, увлекаясь Вертинским, не пошел Володя, условно говоря, в его русле? Да потому что Володино остроумие и эпатаж были попросту несовместимы с образной и стилевой системой печального Пьеро.
Ну, и в-третьих, какой жизненный опыт был у 23-летнего актера, бывшего дворового пацана, чтобы подсказать ему более благородную тематику? Что видел он в жизни? Говоря словами Исаака Бабеля, «пару пустяков»: школу и вуз.
И, конечно, не следует забывать, что Володя был актером. Игра для него была так же естественна, как дыхание. И вот одной из ипостасей этой игры, безотчетной и неосознанной до поры, стала песня городского фольклора. К настоящим блатным песням сочиненное им не имеет никакого отношения хотя бы потому, что это хорошая литература, созданная явно интеллигентным молодым человеком, а не прошедшим зоны и лагеря.
Но вернусь ненадолго к «себе любимому»… Роман мой с Ленкой-Марокканкой продолжался. Она был дочкой известного писателя-диссидента Льва Копелева и знала многих писателей той поры. Одним из ее знакомых был Михаил Дёмин, двоюродный брат Юрия Трифонова. И вот она однажды говорит, что у Дёмина собирается компания писателей, и, наверное, будет Андрей Вознесенский, и что она напросилась к Дёмину в гости. А я очень хотел познакомиться с Вознесенским, так как был буквально болен его поэзией.
Приезжаем к Дёмину, у него была однокомнатная квартира-студия (он еще хорошо рисовал) где-то на Сретенке. Вообще, как я позже узнал, это был человек удивительной судьбы. Во время войны, под бомбежкой (не помню, в каком городе он тогда жил) он потерял свою маму и вскоре стал беспризорником, а потом и вором. Попал в тюрьму, вышел, опять воровал, стал вором в законе и опять угодил в лагерь. И вдруг стал писать рассказы и отсылать их в столичные журналы. Его стали печатать, и, когда закончился его очередной срок, он на «сходке» воров в законе попросил, чтоб его «отпустили»: он не хочет больше воровать и быть вором в законе. «Сходка» милостиво отпустила его на свободу. Он вернулся в Москву, сначала жил у матери, которую наконец нашел, стал печататься (еще он писал стихи, правда, довольно средние) и, в общем, как-то обзавелся собственной квартирой-студией. Там я и познакомился с Андреем Вознесенским. Сидели, выпивали, ну а потом, как это водится в поэтических кругах, стали по кругу читать свои стихи. Не помню, что читал Миша и Андрей, потому что очень волновался, зная, что и мне предстоит прочесть что-то свое. Когда очередь дошла да меня, я прочитал «Бабье лето», на что Вознесенский сказал, что это похоже на песню. Я признался, что да, это песня. Но гитары не было, поэтому спеть мне не удалось…
А история Дёмина получила фантастическое продолжение… Одна из его родственниц (кажется, по материнской линии) жила в Париже и пригласила Михаила во Францию. Он туда уехал и стал невозвращенцем… Был большой скандал, у Юрия Трифонова возникла масса осложнений с публикациями. Дёмина, естественно, объявили предателем. А он через несколько лет выпустил во Франции книгу воспоминаний, которая называлась «Блатной», и когда я стал ездить в гости к дочери в Германию (она в 1982 году выйдет замуж за немца из ФРГ), купил и прочел эту замечательную книгу…
Но я немного опередил события, о которых пишу…
1964 год стал для Володи и меня годом знаменательным. Высоцкий был принят в труппу Московского театра на Таганке, а у меня случились первые публикации моих стихов. Сначала была подборка в газете «Московский комсомолец» (в которой я вскоре стал работать внештатным корреспондентом), а потом и в журнале «Смена».
Редактор отдела этого журнала, узнав, что я бросил инженерную профессию и внештатничаю в молодежной газете, вдруг заявил мне:
– Ну, уж коль решил сменить профессию, то надо начинать не с «Московского», а с «Магаданского комсомольца»…
Оказалось, что Владимир Новиков – бывший главный редактор этой магаданской газеты. И потом, когда он узнал, сколько я зарабатывал на гонорарах, работая внештатно, он просто удивился, как я еще не голодаю…
Когда я рассказал об этом Володе и о своем решении нырнуть в эту авантюру, он только пожал мою «мужественную» руку…
Примерно к этому времени – к концу 1964-го – началу 1965-го – «блатная» тема элементарно надоела. Стало уже не смешно, а потому и неинтересно. Приблизительно тогда же пришло и осознание того, что игра уже не игра, что она становится работой, творчеством, требующим «полной выкладки всерьез». К этому, я думаю, Володя тогда готов еще не был, как и не был готов к неожиданно свалившейся на него славе, воспринятой им поначалу очень уж по-мальчишески.
– Васёчек, а ты знаешь, что мои песни поют португальские партизаны? – сказал он мне как-то зимой 1965-го. – Один человек приехал из Португалии, сам, говорит, слышал.
– И ты веришь этой чепухе? Да они наверняка и русского-то не знают. А если кто-то и знает, то все равно ничего не поймет, потому что простого знания языка тут недостаточно.
Володя как-то задумчиво сказал «да-а» и больше к этому не возвращался.
Как-то едем в такси, он, правда, был довольно нетрезв, или, как мы говорили, «под булдой». Шофер попался не очень расторопный, а мы спешили, уж не помню куда, и вдруг Володя, раздосадованный, что мы куда-то не на ту улицу свернули, в сердцах бросил: «Шеф, а ты знаешь, кого везешь?» Я не выдержал и сказал, чтоб он прекратил быть говном, иначе я сейчас выйду и пусть он едет дальше один. «Ну, ладно, Васёчек, не сердись, больше не буду», – сказал он тоном провинившегося мальчишки. И в этом был весь Володя.