– Эй, да что с тобой! Как ты себя ведешь с хозяином! Ну-ка отпусти! Черт побери, сначала нужно высморкаться, а уж потом обниматься…
Но вместо того, чтобы послушаться, он, продолжая обнимать меня, словно сливовое дерево, сполз вниз, к моим ногам, и заревел еще пуще. Я забеспокоился:
– Ну, ну, малыш! Встань! Что ты?
Я взял его за руки, поднял… оп-ля!.. и тут увидел, что одна рука у него забинтована, кровь проступает сквозь тряпку, одежда превратилась в лохмотья, а брови обожжены.
– Ты еще что-нибудь натворил, шельмец? – поинтересовался я, уже забыв о своей беде.
– Хозяин, такое горе! – простонал он.
Я усадил его рядом с собой на пригорке.
– Ты будешь говорить?
– Все сгорело! – прокричал он и снова залился слезами.
И тут я понял, что все это большое горе – из-за меня, из-за пожара; и не могу выразить, до чего мне это было приятно.
– Бедняжка, так ты из-за этого так убиваешься? – спросил я.
– Мастерская сгорела, – повторил он, думая, что до меня не дошло.
– Ну да, новость-то не нова, знаю! Мне уже раз десять за час о ней все уши прожужжали. Что тут скажешь? Беда, да и только!
Он успокоился и уставился на меня. Было видно, что он очень переживает.
– Выходит, дрозд ты эдакий, дорожил своей клеткой, притом что только и думал, как из нее выпорхнуть? Ладно, небось, отплясывал с другими вокруг пожарища, плутишка. (Говоря так, я ничуть в это не верил).
– Вранье, – возмутился он, – чистое вранье, я сражался. Все, что можно было сделать, чтобы остановить огонь, хозяин, мы сделали, но нас было только двое. И захворавший Канья (это был мой второй подмастерье) вскочил с постели, хотя его била лихорадка, и встал перед дверью дома. Но попробуй останови стадо свиней! Нас смели, растоптали, отпихнули, отбросили. Как мы ни отбивались, как ни брыкались, они прошлись по нам столь же неотвратимо, как река, стоит открыть шлюзы. Канья поднялся, бросился за ними вдогон: они его чуть не уложили на месте. Пока они дрались, мне удалось пробраться в горящую мастерскую… Боже мой, как она пылала! Огонь занялся сразу повсюду, было похоже на то, как горит факел: языки пламени, раскаленные добела, алые, со свистом удлиняются и плюют в вас искрами и дымом. Я плакал, кашлял, меня начало припекать, я думал: «Робине, ты превратишься в кровяную колбасу!»… Тем хуже, посмотрим! Гоп! Я разогнался и, как на Ивана-Купалу, прыгнул через огонь, штаны на мне загорелись, и меня стало поджаривать. Я упал в кучу стреляющих стружек. Они выстрелили и мною, я подпрыгнул, споткнулся и вытянулся, ударившись головой о верстак. Потерял сознание. Но не надолго. Вокруг слышалось гудение пламени, а эти скоты пустились в пляс, и всё плясали и плясали вокруг горящей мастерской. Я попробовал встать, снова упал, приподнялся на руках и тут увидел в десяти шагах от себя вашу маленькую святую Магдалину, чье обнаженное тулово, завернутое в ее же волоса, такое милое, пухленькое, уже лизали языки пламени, и закричал: «Стойте!» Я бросился к ней, схватил ее, ладонями загасил ее уже объятые огнем хорошенькие ножки и прижал к себе; дальше, право слово, не помню, что было дальше, я целовал ее, плакал и повторял: «Сокровище мое, ты со мной, не бойся, я с тобой, ты не сгоришь, даю тебе слово! И ты помоги мне! Мадленушка, мы спасемся…» Больше нельзя было терять ни минуты… бам!.. потолок стал обваливаться! Воротиться назад было уже невозможно. Мы с нею оказались возле круглого оконца, выходящего на реку; я разбил кулаком стекло, и мы пролезли в отверстие, как в обруч: места хватило как раз для нас двоих. Я кувырком скатился по склону и с головой ушел под воду. Слава богу, в этом месте Бёврона не глубоко, и дно илистое и вязкое, так что Магдалина осталась цела. Мне же не так повезло: не выпуская ее из рук, я угодил головой в ил, как в горшок, и застрял там, наевшись и напившись досыта. Но все же вылез, и вот мы здесь, без дальних слов, перед вами! Хозяин, простите, что не удалось сделать для вас больше.
И тут, благоговейно развязав свой узелок, развернув куртку, он достал Мадлон, смеющуюся своими невинными и кокетливыми глазами; у нее были обожжены ножки. Я был так тронут, что сделал то, чего не делал ради своей скончавшейся старухи, ради своей занемогшей Глоди и ради своих искалеченных творений, – заплакал.
Я обнимал Магдалину и Робине и тут вспомнил о втором своем подмастерье.
– А Канья?
– Умер с горя, – услышал я в ответ.
Я встал на колени прямо посреди дороги, приложился губами к земле и проговорил:
– Спасибо, мой мальчик.
И, глядя на Робине, сжимающего своими обожженными руками фигурку святой, я сказал, обращаясь к небу и указывая на него:
– Вот лучшее из моих творений: души, которые были изваяны мною. Их у меня не забрать. Жгите дерево! А их душа моя.
XСмута
Конец августа
Когда волнение улеглось, я сказал Робине:
– Хватит! Что сделано, то сделано. Посмотрим, что предстоит сделать.
Я попросил его рассказать, что произошло в городе за те пятнадцать – двадцать дней, как я покинул его, но рассказать четко и лаконично, без лишних слов: вчерашняя история осталась в прошлом, главное было понять, что будет дальше. Так я узнал, что в Кламси царят чума и страх, причем страх в большей степени, чем чума, поскольку болезнь стала искать новой пищи на стороне, уступая место разбою: грабители, привлеченные запахом поживы, стекались со всех сторон, чтобы вырвать у болезни из рук добычу. Они распоряжались в городе. Сплавщики, голодные и озверевшие из-за ужасов напасти, не мешали им грабить или же уподоблялись им. Что до законов, их действие застопорилось. Тот, кому было поручено блюсти их, предпочли блюсти свое добро. Из четверых наших эшевенов один отправился к праотцам, двое спаслись бегством, а прокурор задал стрекача. Капитан из замка, старый бравый вояка, к несчастью, подагрик и однорукий, с распухшими ногами и мозгами, как у теленка, позволил изрубить себя на куски. Остался один-единственный эшевен по имени Ракен, противостоящий этим распоясавшимся скотам; из страха ли, по слабости ли, из хитрости ли, но вместо того, чтобы бороться с ними, он счел более благоразумным приспособиться к обстоятельствам. Тем самым, не признаваясь себе в том (я его знаю и потому догадался), он удовлетворял потребность своей злопамятной души, напуская свору поджигателей-мятежников на того или другого из горожан, с чьим достатком ему трудно было примириться, или на того, кому он желал отомстить. Мне стало понятно, почему был выбран мой дом!..
– А другие горожане, чем они-то заняты? – спросил я.
– Они блеют: бее-е, – ответил Робине, – это овцы. Дожидаются, пока разбойники явятся к ним в дом и выпустят из них кровь. У них нет больше ни пастуха, ни собак.
– А я, Бине?! Посмотрим, остались ли у меня еще клыки, мой мальчик. Идем.
– Хозяин, один в поле не воин.
– Попытка – не пытка.
– А если эти бандиты схватят вас?
– У меня больше ничего не осталось, мне на них плевать. Попробуй причеши черта, у которого ни волосинки!
Он пустился в пляс.
– Ох и посмеемся! Ла-ла-ла, фанфан-бан-бан, шит-шот, зашибет, не назад, брат, а вперед!
И прошелся колесом по дороге на своей поврежденной огнем руке, отчего чуть не растянулся на земле. Я напустил на себя строгий вид:
– Эй, бабуин, с твоим-то хвостом да крутиться вокруг верхушки дерева! Вставай! Побольше серьезности! И слушайся меня.
Он слушал меня, а глаза его горели.
– Нечего смеяться. Так вот: я иду в Кламси, один, теперь же.
– И я с вами! Я тоже пойду.
– Тебе я поручаю отправиться в Дорнеси и предупредить Мэтра Никола́, нашего эшевена, человека острожного, у которого сердце хорошо, а ноги еще лучше, который себя любит больше, чем своих сограждан, а свое добро любит больше, чем себя, так вот предупредить его: завтра утром решено распить его вино. Оттуда отправляйся в Сарди, там на голубятне найдешь мэтра Гийома Куртиньона, прокурора, ему скажи, что его дом в Кламси этой ночью будет разграблен, сожжен и тому подобное, если он не вернется. Он, наверняка, вернется. Больше я тебе ничего не скажу. Сам придумаешь, что им наболтать, тебе не привыкать врать.
– Закавыка в том, что я хочу остаться с вами, – отвечал мальчик, почесывая за ухом.
– Я у тебя не спрашиваю, чего ты хочешь, чего нет. Я так хочу. Слушайся.
Он стал со мной спорить.
– Хватит! – оборвал я его. А поскольку он беспокоился за меня, добавил: – Не запрещаю тебе проделать весь путь бегом. Когда выполнишь мое поручение, возвращайся. Лучший способ помочь мне, это привести сюда подкрепление.
– Стремглав, в поту, но я их приведу, и Куртиньона и Никола́, ничком, торчком, на животе, привязав к их ногам по горячей сковороде!
Он стрелой бросился бежать, но остановился:
– Хозяин, скажите мне хотя бы, что вы собираетесь делать!
– Там видно будет, – с важным видом загадочно отвечал я. (Черт меня побери, если я сам знал!)
К восьми вечера я добрался до города. Красное солнце уже закатилось, но облака все еще отливали золотом. Смеркалось. И какая же чудесная летняя ночь наступала! Однако наслаждаться ею было некому. У Рыночной заставы я не встретил ни одного ротозея, ни одного стражника. Входи не хочу. На Гран-рю тощий кот грыз корку хлеба; увидев меня, он было ощетинился, но затем удрал. Глухие и слепые фасады домов провожали меня. Ни звука.
– Да они все повымерли. Я пришел слишком поздно.
Но за ставнями одного из домов кто-то, привлеченный звуком моих шагов, явно следил за мной. Я постучал:
– Откройте!
Молчание. Я пошел к другому дому. Снова постучал – ногой, потом посохом. Мне не открывали. Я услышал мышиный шорох внутри. И только тут понял.
– Жалкие людишки, да они никак прячутся! Не на того напали! Ну, я вам покажу, за ягодицы-то укушу!
Я стал барабанить кулаком и пяткой по витрине книжной лавки.
– Эй, старина! Дени Сосуа! Черт тебя побрал! Это Кола, не строй из себя осла! Иначе до невозможности тебя огорчу, все переколочу.