Кола Брюньон — страница 35 из 44

– Моя большая, славная душенька-подруженька!

– Теперь еще и обхаживать меня вздумал, подхалим? Льстец, трепло, враль! Ну когда ты перестанешь смеяться мне прямо в лицо своим большим уродливым ртом?

– А ну-ка, посмотри на меня. Да ведь и ты смеешься.

– Нет.

– Смеешься.

– Нет! Нет! Нет!!

– А я вижу… Вот… – и я ткнул пальцем в ее щеку, которая раздувалась от желания засмеяться до тех пор, пока Мартина не прыснула.

– Ну не глупо ли, – возмутилась она. – Я на тебя зла, терпеть тебя не могу и даже не имею права обидеться! Надо же, эта старая обезьяна против моей воли еще и заставляет меня смеяться, глядя на ее гримасы!.. Иди, иди, глаза бы мои тебя не видели. Злой нищеброд, ни кола, ни двора, ни куриного пера, а еще корчит из себя Артабана, над детьми тирана! Нет у тебя на то права!

– Это единственное право, которое мне осталось.

Она все язвила и язвила меня. А я в ответ пиявил ее. Языки были у обоих, что бритвы, которые мы еще и оттачивали. К счастью, в самые острые моменты, когда ехидство наше достигало предельных величин, один из нас подпускал какую-нибудь смешную шпильку, и мы оба покатывались со смеху. Ну как запретишь себе смеяться? А потом все повторялось заново.

Однажды, когда она вдоволь (так что я уж и слушать ее перестал) поработала своим языком, я ей предложил:

– Ну а теперь перемирие. Отложим на завтра.

– Здрасьте. Ты не хочешь продолжить?.. – промолвила она.

Я в ответ ни гу-гу.

– Ну гордец! Какой же ты гордец!

– Послушай, моя лапушка. Я гордец, я Артабан, я павлин, называй меня как хочешь. Но скажи мне честно: а как бы на моем месте поступила ты?

Подумав, она ответила:

– Точно так же.

– Вот видишь! Что ж, поцелуй меня и спокойной ночи.

Она поцеловала меня, ворча себе что-то под нос, и пошла, бормоча:

– И пошлет же Господь две такие дубовые башки!

– Вот свою башку и учи, милочка, а не меня.

– Так я и сделаю. Но ты от меня все равно не отделаешься.

Так и вышло. На следующее утро она снова принялась за меня. Я не знаю, как там ей, мне ж ниспослан был елей.

В первые дни я жил как оладушек в меду. Каждый заботился обо мне, нежил и холил; Флоримон и тот старался мне угодить и выказывал больше почтения, чем требовалось. Мартина не спускала с него глаз, переживая за меня больше меня самого. Глоди дарила меня своим щебетом. Меня сажали во главе стола, первому подавали блюдо. Выслушивали, стоило мне заговорить. Хорошо, ой как хорошо было… так что не было мочи терпеть! Я чувствовал себя не в своей тарелке, мне не сиделось на месте в своем чулане, я спускался по лестнице, снова поднимался, и так раз по двадцать в час. Все от этого изводились. Мартина, которая не отличается терпением, вздрагивала, вся сжавшись и не произнося ни слова, едва заслышав скрип моих шагов. Если б это хотя бы было летом, я бы уже прочесал всю округу. Ну я и прочесывал, но дом изнутри. Наступили осенние холода; туман застилал поля, зарядили дожди. Я был пригвожден к месту. А место это было чужое, господи прости! У бедняги Флоримона был весьма своеобразный, с претензиями вкус; Мартине – той было все равно, меня же от всего в их доме – мебели, безделушек – коробило, и я страдал; хотелось все поменять, руки так и чесались переставить предметы. Но хозяин дома был на страже: если я хоть пальцем касался чего-то в доме, выходила целая история. Особенно тяжело мне было видеть кувшин с целующимися голубками и жеманной парочкой – барышней и ее возлюбленным. С души воротило от этого кувшина, и я просил Флоримона убирать его со стола хотя бы на то время, пока я ем: куски застревали у меня в горле, я давился пищей. Но этот скот (это было его правом) отказывал мне. Он гордился своими миндальными пирожными, а верхом искусства считал вещи вычурные, подобные свадебному торту сложной многоступенчатой формы. Мои недовольные гримасы только веселили домашних.

Что мне оставалось делать? Разве что посмеяться над самим собой, дурачиной. Ночами я без конца переворачивал в постели свое тело, как отбивную на решетке, покуда по крыше бесперебойно шкворчал дождь. И не смел ходить по своему чердаку, поскольку от моей поступи сотрясался весь дом. Ну словом, дошло до того, что однажды, сидя на своей кровати и свесив голые ноги, я размышлял и вот что надумал: «Друг ты мой сердечный, таракан запечный, Кола Брюньон, уж не знаю, как и когда, но ты отстроишь заново свой дом». С этой минуты я повеселел и стал кое-что замышлять. Не было нужды оповещать о том детей: они бы мне ответили, что мое место в доме скорби. Но где было взять денег на постройку? Орфеев, Амфионов94 в наше время нет, и камни более не водят хороводы, а потому домовы своды возводятся под звон монет. А в моем кошельке и вовсе перевелись монеты, которых и раньше-то было не ахти.

Я, не колеблясь, решил прибегнуть к кошельку друга Пайара. По правде говоря, этот славный человек не предлагал мне его. Но, думалось мне, раз мне приятно попросить друга об услуге, ему будет не менее приятно оказать мне ее. Я воспользовался просветом на небеси и отправился в Дорнеси. Небо было низким и серым. Дул влажный и обессиленный ветер, подобный большой намокшей птице. Земля липла к подошвам, на поля падали, кружась, желтые листья орешника. Стоило мне заговорить с Пайаром, как он забеспокоился и стал жаловаться на застой в делах, отсутствие поступлений и средств, а также недобросовестность клиентов, на что я ему ответил:

– Пайар, моя душа, хочешь, одолжу тебе полгроша?

Я был обижен. А он обиделся еще пуще моего. Так, продолжая разговаривать о том о сем, мы дулись друг на друга, и в наших словах проскальзывали ледяные нотки; я был взбешен, он сконфужен. Он явно сожалел о своей скаредности. Бедняга не плохой малый, любит меня, в чем я нисколько, черт возьми, не сомневаюсь; он с радостью одолжил бы мне, если бы ему это ничего не стоило, и, настаивая, я бы даже получил от него то, за чем пришел, но не его вина была в том, что за ним стояли три века предков-ростовщиков. Можно быть обывателем, но притом щедрым, такое порой случается или случалось, судя по рассказам, но для любого настоящего обывателя, когда кто-то тянется к его кошельку, привычно ответить «нету». Пайар дорого бы дал, чтобы сказать мне в эту минуту «да», но для этого требовалось, чтобы я снова попросил его, а я не хотел. У меня есть гордость, и когда я прошу у друга о чем-то, мне кажется, что я делаю ему приятное, а если он колеблется, мне уже ничего от него не надо, и тем хуже для него! Мы стали говорить о другом, оба сердитые и с тяжестью на сердце. Я отказался отобедать с ним, чем окончательно его добил. Я встал. Повесив голову, он проводил меня до выхода. Уже взявшись за ручку двери, я не выдержал, обвил его старую шею рукой и молча поцеловал его. Он от всей души вернул мне мой поцелуй и робко начал:

– Кола, а Кола, хочешь?..

– Не будем больше об этом, – ответил я (я ведь упертый).

– Кола, – продолжал он, не зная, куда девать глаза, – ну хотя бы поешь со мной.

– Это дело другое, дружище Пайар. Не откажусь.

Ну мы и навернули за четверых, хотя я остался непреклонен и не изменил своего решения. Знаю, что первым, кому я навредил, был я сам. Но вторым был он.

Я вернулся в Кламси. Так, значит, мне предстояло заново отстроиться, не имея на то средств и не прибегая к чьей-либо помощи. Это не могло меня остановить. То, что у меня засело в голове, оттуда не выковырнуть ни за какие коврижки. Я начал с посещения пожарища на месте своего дома, тщательно отобрал то, что могло еще пригодиться: побывавшие в огне балки и кирпичи, старые железяки, четыре готовые рухнуть стены, черные, как шляпа трубочиста. Затем я украдкой повадился ходить в каменоломню в Шеврош: копал, скоблил, выкорчевывал камни из земли; а камни там и правда на загляденье – словно бы излучающие тепло и кровоточащие, с рисунком, напоминающим запекшуюся кровь. Не исключено, что, шагая по лесу, я помог какому-нибудь старому дубу, дышащему на ладан, обрести вечный покой. Может, это и запрещено, не стану спорить, но ежели делать только то, что позволено, жизнь станет непосильной. Леса – это собственность города, и предназначены они для того, чтобы мы, горожане, пользовались ими. Мы ими и пользуемся, кто как может, конечно, под шумок, не оповещая весь свет. Притом в меру, думая: «Другим тоже нужно оставить». Но свалить дерево – это одно, а вот как доставить его на место? Благодаря помощи соседей, мне удалось и это: один одолжил мне свою повозку, другой своих волов, третий свои инструменты, кто-то просто подсобил, благо это даром. Можно попросить ближнего одолжить вам все, что угодно, даже его жену, но только не деньги. Оно и понятно: деньги – это то, что можно иметь, то, что будешь иметь, то, что можно было бы иметь, все то, о чем мечтаешь; остальное уже есть у тебя, а это все равно как если бы его и не было.

К тому времени, когда мы с Робине, он же Бине, смогли, наконец, приступить к установке первых лесов, пришли холода. Меня называли сумасшедшим; самые снисходительные советовали подождать хотя бы до весны. Мои дети ежедневно устраивали мне сцены. Но я и слышать ничего не желал; ничто не доставляет мне большего удовольствия, чем злить людей и власть имущих. Да я и сам лучше всех знал, что не сдюжить мне одному, да еще зимой, постройку дома! Но с меня довольно было бы домишки, просто крыши над головой, да, наконец, кроличьей будки. Я человек общительный, этого у меня не отнимешь, но желаю быть таковым при условии, что сам выбираю время общения. Еще я словоохотлив, люблю почесать язык с людьми, что верно, то верно, но мне желательно иметь возможность побеседовать и с самим собой наедине, когда мне вздумается; из всех моих собеседников я сам – наилучший, и я им дорожу; на свидание с ним я готов отправиться босиком по морозу и без штанов. Вот для того-то, чтобы на досуге вести разговоры с самим собой, я так упирался, не слушая ничьих советов, не обращая внимания на кривотолки, и строил свой дом, посмеиваясь про себя над увещеваниями своих детей.