Хорошо смеется тот, кто смеется последним, в данном случае последним был не я… Однажды утром в конце октября, когда город напялил на себя белый капюшон изморози, а мостовые поблескивали серебряной слюной гололедицы, взбираясь на леса, я поскользнулся на перекладине и – трах-тарарах! – очутился внизу, причем это заняло меньше времени, чем забраться наверх.
– Он убился! – поднял шум Бине.
Сбежался народ, меня подняли. Ох и досадно же мне было.
– Да это я нарочно… – только и сказал я.
Хотел встать… Ой, щиколотка! Упал… Щиколотка оказалась сломана. Меня уложили на носилки и понесли. Мартина, идя следом, взывала к Небу, а соседки обступили носилки с двух сторон, причитали и обсуждали случившееся; все вместе мы напоминали картину из евангельской истории: положение во гроб сына Божьего. Новоявленные Марии причитали кто во что горазд, суета была страшная. Мертвый бы проснулся. Я-то мертв не был, но притворялся таковым: иначе пришлось бы принять на себя весь этот шквал. Внешне весь такой благообразный, безбранный и со всем согласный, с запрокинутой головой и торчащей вверх бородой, внутри я весь кипел…
XIIIЧтение Плутарха
Конец октября
Попалась птичка? За лапку! Господи, неужто ты не мог, если уж тебе так захотелось позабавиться, сломать мне ребро или руку и оставить мне мои подпорки? Стонал бы я не меньше, но при этом не был бы повержен. Ах, ты злюка проклятый! (Будь благословенно имя Твое!) Он как будто только и думает о том, как бы вас вывести из терпения. Он ведь не может не знать: для меня дороже всех земных благ, работы, пирушек, любви и дружбы та, кого я завоевал, – моя свобода, дочь не богов, а людей. Оттого-то Он и привязал меня за ногу в моей конуре (еще и потешается, прохиндей). И вот я лежу на спине, как какой-нибудь жук-скарабей, и созерцаю паутину на потолке и чердачные балки. Тут вся моя свобода!.. А все ж таки я еще не весь твой, дружище. Вяжи мое тулово, привязывай, скручивай, стягивай, а ну, еще разок, как вяжут цыплят, предназначенных на вертел!.. Ну что, поймал? А как быть с моим духом? Как быть с ним? Вот ведь взял да и был таков, только его и видели, а с ним и мое воображение. Попробуй их поймать! Для этого нужны крепкие ноги. У моего кума воображения они не переломаны. Давай, догоняй, приятель!..
Должен сказать, поначалу я был сильно не в духе. Язык у меня остался, и я сполна воспользовался им – чертыхался и ругался напропалую. Все эти дни ко мне лучше было не подходить. Вместе с тем я знал: мне некого винить, кроме самого себя. Знал я это отлично. Да еще все, кто меня навещал, трубили мне в уши:
– Ведь говорили тебе! Выдумал тоже лазить, как кошка! Старик, а туда же! Тебя предостерегали. Но ты не желал никого слушать. Не сидится тебе на месте. Вот и добегался! Так тебе и надо.
Хорошее утешение! Когда ты несчастен дальше некуда, тебе всячески доказывают, желая подбодрить, что ты к тому же еще дурак дураком! Мартина, мой зять, друзья, посторонние – словом, все, кто меня навещал, словно сговорились. А мне, лежащему без движения, с ногой в капкане, лопающемуся от злости, приходилось безропотно сносить их порицания. Даже маленькая язва Глоди наставляла меня:
– Ты плохо себя вел, дедуля, поделом тебе!
Я швырнул в нее ночным колпаком и крикнул:
– Проваливайте все!
И вот меня оставили в покое, одного, но веселей мне от этого не стало. Мартина, дочурка моя, упрашивала меня позволить ей перенести мою постель вниз, в комнату за лавкой. Но я (говоря по совести, мне было бы только лучше) ни в какую не соглашался, сказано нет, значит нет, черт бы их всех побрал! И потом, когда у тебя не все в порядке, не больно-то приятно показываться людям. Мартина, назойливая, как бывают только мухи и женщины, не унималась. Если бы она меньше наседала на меня, я бы, может, и уступил. Но она чересчур упорствовала: согласись я спуститься, она бы с утра до ночи трубила о своей победе. Так что я послал ее куда подальше. А заодно туда же отправились и все остальные, и меня оставили помирать со скуки. Да только жаловаться не приходилось: ты сам этого хотел, Кола!..
Но истинной причины, почему я так упрямился, я не выдавал. Когда ты не дома, у чужих, то боишься их стеснить и не желаешь быть им обязанным. Это неверный расчет, если хочешь, чтобы тебя любили. Худшая из глупостей – позволить другим тебя забыть… Забывали меня без труда. Я никуда не показывался. Но и ко мне больше не приходили. Даже Глоди. Мне слышно было, как она смеется внизу; я и сам в душе смеялся, но при этом вздыхал, потому что мне очень хотелось знать, чему она смеется… «Неблагодарная!» Виня ее, я понимал, что на ее месте поступил бы так же… «Веселись, краля моя!..» Но только когда ты не в силах шевельнуться, приходится, ради того, чтобы чем-нибудь занять себя, слегка прикинуться Иовом95, изрыгающим хулу всему и вся со своего гноища.
Однажды, когда я был распростерт на своем ложе и меня одолевали мрачные мысли, ко мне заявился Пайар. Признаться, встретил я его не очень-то приветливо. Он сидел передо мной в ногах кровати, благоговейно держа в руках завернутую в бумагу книгу, пытался вести беседу и безуспешно затрагивал то одну тему, то другую. Всем им я со свирепым видом сворачивал шею с первого же слова. Он отчаялся и не знал, что сказать, покашливал, похлопывал рукой по краю кровати. Я попросил его перестать. Тогда он совсем затих и не смел шелохнуться. Я же посмеивался про себя и думал: «Дружище, теперь тебя мучит совесть. Если бы ты дал мне взаймы, когда я тебя просил, мне бы не пришлось изображать из себя каменщика. Получай: я сломал себе ногу! Хорошо же ты поступил, ничего не скажешь! Это все из-за твоей скупости я теперь в таком виде».
Он больше не решался заговаривать со мной; я тоже силился не давать языку воли, но мне до смерти хотелось этого, и я не выдержал:
– Да говори же! Или ты у изголовья умирающего? Зачем приходить и молчать, черт возьми! Ну, говори или убирайся! Да не вращай глазами-то. Не тереби книгу. Что это там у тебя такое?
Бедняга встал:
– Я вижу, что раздражаю тебя, Кола. Я ухожу. Я принес было тебе эту книгу… Это, видишь ли, плутарховы «Жизнеописания знаменитых людей»96, переложенные на французский язык мессиром Жаком Амио, епископом Оксеррским. Я думал… – Он все еще не мог решиться окончательно, – …что, может быть, ты получишь… – Боже, чего это ему стоило! – …удовольствие, вернее, утешение в ее обществе…
Зная, до чего этот старый стяжатель, обожающий книги еще больше, чем деньги, не любит их никому давать (когда, бывало, дотронешься до одной из них в шкафу, на его лице появлялась гримаса страдающего любовника, узревшего, как какой-нибудь нахал лапает его возлюбленную), я был тронут величием его жертвы.
– Старый друг, ты лучше меня, я скотина; я обошелся с тобой нехорошо. Обними меня, – проговорил я.
И сам обнял его. После чего взял книгу из его рук. Он был бы не прочь ее у меня отобрать.
– Будешь ли ты беречь ее?
– Не беспокойся, – ответил я, – я положу ее под голову.
Он нехотя, видимо, не очень успокоенный, ушел.
А я остался вдвоем с Плутархом из Херонеи, вернее, с маленьким пузатым томиком, толщина которого превосходила его размер в высоту; в нем было тысяча триста страниц убористого и плотно напечатанного текста, наполненного словами, как мешок зерном.
«Тут хватит корму на три года для трех ослов, – подумалось мне, – если они будут поглощать пищу без передышки».
Сперва я принялся разглядывать имеющиеся в начале каждой главы изображения голов прославленных героев, как бы отрезанных, завернутых в лавровые листья и помещенных в круглые медальоны. Им не хватало только веточки петрушки в носу. «К чему все эти греки и римляне? Они умерли, их нет, а мы живы. Что они могут рассказать мне такого, чего бы я не знал не хуже их? – размышлял я. – Что человек – дрянной, хоть и занятный скот, что вино с годами становится лучше, а женщина нет, что во всех странах большие грызут малых, а когда их самих сгрызут, малые над большими смеются? Все эти римские говоруны соловьем заливаются. Элоквенция мне по нраву, но я их заранее предупреждаю: говорить будут не одни они; я им клювы-то позатыкаю…»
Затем я стал небрежно перелистывать книгу, рассеянно закидывая в нее скучающий взгляд, словно удочку в реку. И с первого же взгляда, друзья мои, был поражен… Вот так-так!.. Ну и улов! Поплавок нырял и нырял, а я не успевал вытаскивать таких карпов, таких щук! Да еще и неведомых рыб, золотых, серебряных, радужных, усеянных самоцветными каменьями и рассыпа́вших вокруг целый столп искр… Они жили, плясали, извивались, прыгали, шевелили жабрами и били хвостом! А я-то считал их мертвыми!.. С этой минуты, если бы мир рухнул, я бы того не заметил, потому как следил за удочкой: вот уж клев так клев! Что это за чудище вылезает из воды на сей раз?.. Диковинная рыбина с белым брюхом и в кольчуге, зеленой, как колос, или синей, как слива, сверкающей на солнце, взлетает, подцепленная на леску!.. Дни (а может, недели?), которые я провел за чтением, – лучшие в моей жизни. Будь благословенна моя сломанная щиколотка!
Будьте благословенны мои глаза, сквозь которые проникают в меня чудесные видения, заключенные в книгах! Мои колдовские глаза, которые за вязью жирных и плотных знаков, бредущих черным стадом по странице меж двух рвов ее белых полей, воскрешают исчезнувшие армии, рухнувшие города, римских ораторов и суровых правителей, героев и красоток, что водили их за нос, ветры равнин, солнцем озаренное море, восточные небеса и канувшие в небытие снега!..
Перед моим взором проходят: Цезарь, бледный, хрупкий и маленький, возлежащий на носилках посреди вояк, которые, ворча, следуют за ним; чревоугодник Антоний, удаляющийся в поля со своими поставцами, посудой и блудницами и объедающийся у опушки зеленой рощи, – он пьет, блюет и снова пьет, уминая за обедом по восемь жареных кабанов, и смакует просоленную рыбу; чопорный Помпей, которого Флора кусает в минуты любовного свидания; Полиоркет в широкополой шляпе и золотой мантии, на которой изображены земля и небесные круги; великий Артаксеркс, царящий, как бык, над черно-белым стадом своих четырехсот жен; вырядившийся Вакхом красавец Александр, который возвращается из Индии на колеснице, влекомой под звуки скрипок, свирелей и гобоев восемью конями и разукрашенной свежими ветками и застеленной пурпурным ковром, – он пирует со своими полководцами, чьи шляпы убраны цветами, а его войско следует за ним с заздравными чашами в руках, и женщины скачут по его следам, словно козы… Ну, разве это не чудо? Царицей Клеопатр