– Ave, Caesar, imperator![42]
А мой зять Флоримон, заглянувший ко мне, смотрит в окошко, шумно зевает и говорит:
– Нынче на улице ни души!
XIVКороль пьет
День святого Мартина (11 ноября)97
Сегодня с утра во всем разлита какая-то удивительная благодать. Она плывет по воздуху, окутывая своей лаской, столь же нежной, как прикосновение шелковистой кожи. Ластится к вам, как это делает кошка. Стекает по оконному стеклу, как золотистый мускат. Небо из-под века туч показывает свое голубое око и спокойно взирает на меня, а по крыше скользит светлый солнечный луч.
Старый дурак, я ощущаю в себе томность и мечтательность, как в отрочестве. (Я отказался стареть и молодею; если так пойдет дальше, скоро превращусь в ребенка.) Словом, сердце мое полно призрачных ожиданий, как у Роже, глазеющего на Альсину98. Я на все смотрю растроганным взглядом. В этот день я и мухи не обижу. Я истощил запас былых проказ!
Мне казалось, что я в комнате один, как вдруг я увидел Мартину, сидевшую в углу. Я и не заметил, как она вошла. Вопреки своему обыкновению, она не произнесла ни слова, а просто уселась в углу с рукоделием в руках, не глядя в мою сторону. Я ощутил потребность поделиться с другими своим блаженным состоянием. И сказал первое, что пришло в голову (чтобы завязать разговор, годен любой повод):
– Почему это сегодня звонили в большой колокол?
– В честь дня святого Мартина, – ответила она, пожав плечами.
Я упал с облаков. В своих грезах – мыслимое ли дело! – я совсем забыл про святого, покровителя моего города!
– Сегодня день святого Мартина? – переспросил я и тотчас разглядел в толпе плутарховых героев и героинь – моих новых приятелей – давнего друга (той же величины, что и они), всадника, отсекающего мечом кусок своего плаща.
– О-хо-хо, старый куманек, как я мог забыть, что нынче твой денек!
– Ты этому удивляешься? – спросила Мартина. – Давно пора! Ты позабыл обо всем на свете, о Господе Боге, о семье, о бесах и святых. И о Ма́ртине, и о Марти́не, для тебя уже ничего не существует, кроме твоих окаянных книг.
Я рассмеялся – давно уж приметил я ее недобрый взгляд по утрам в сторону томика Плутарха, с которым я спал в обнимку. Женщины никогда не любили книг бескорыстной любовью, видя в них либо соперниц, либо любовников. Читающая девица или женщина предается любви и обманывает мужчину. Поэтому, заставая за чтением мужчину, они поднимают крик, обвиняя его в измене.
– Это Ма́ртина вина, – сказал я, – он что-то вовсе не показывается. А ведь у него осталась половина плаща. Он бережет ее, а это нехорошо. Что поделаешь, дочурка? Жизнь так устроена, негоже позволять забывать о себе. Коль ты это позволишь, так тебя и забудут. Запомни этот урок.
– Я в нем не нуждаюсь, – отвечала она. – Где бы я ни была, все обо мне помнят.
– Это верно, ты всегда на виду, а еще больше на слуху. Кроме разве сегодняшнего утра, когда я ждал от тебя обычной взбучки. Отчего ты лишила меня ее? Мне ее недостает. А ну, задай мне взбучку!
– Тебя ничем не проймешь. Оттого и молчу, – не поворачивая головы, промолвила она.
Ее лицо выражало строптивость, она закусила губу, подрубая шитье. Вид у нее был унылый и удрученный; моя победа была мне в тягость.
– Поцелуй меня хотя бы. Ма́ртина я забыл, что верно то верно, а вот Марти́ну нет. Сегодня твои именины, и у меня для тебя подарок. Подойди ко мне.
– Злой шутник! – насупившись, проговорила она.
– Я не шучу. Подойди, подойди же, сама убедишься.
– Мне некогда.
– О жестокосердная дочь, неужто тебе некогда подойти меня поцеловать?
Она нехотя встала и опасливо подошла ко мне:
– Какую еще причуду в духе Вийона99, какую еще выходку ты для меня припас?
Я протянул к ней руки:
– Поцелуй меня.
– А подарок?
– Да вот же он, я и есть подарок.
– Хорош подарок! Ну просто загляденье!
– Хорош ли, плох ли, а только все, что у меня есть, я тебе дарю и сдаюсь на твою милость без всяких условий. Делай со мной, что хочешь.
– Ты согласен перебраться вниз?
– Я вручаю тебе себя связанным по рукам и ногам.
– И согласен меня слушаться? Согласен, чтобы тебя любили, наставляли, бранили, баловали, заботились о тебе, унижали?
– Я отрекся от собственной воли.
– Ох и отомщу же я тебе! Держись, мой милый старичок! Злой мальчишка! Какой ты добрый сегодня! Старый осел! И позлил же ты меня!
Она целовала меня, трясла, как мешок, и прижимала к груди, как младенца.
Она не стала ждать ни минуты. Меня упаковали. И Флоримон со своими подмастерьями в белых хлопковых колпаках спустили меня по узкой лестнице ногами вперед и засунули, словно в духовку, в широкую кровать, стоявшую в светлой комнате, где за меня взялись Мартина с Глоди. Уж они меня пекли-пекли, и опекали, и допекали, и распекали в полное свое удовольствие.
– Попался? От нас не уйдешь, бродяга!.. – на все лады повторяли они.
А мне только того и надо было, и я был с ними такой миляга!
С тех пор я попал в плен и расстался со своей гордостью, просто выбросил ее на помойку. Старый болван на руки Мартине сдан… Но в доме, пусть и незаметно, все отныне подчинено мне.
Теперь Мартина нередко присаживается у моего изголовья. Мы беседуем. Вспоминаем, как однажды, тому уж много лет, вот так же сидели мы друг возле дружки. Но только тогда за лапку, то бишь за ножку, была привязана она, потому что повредила ее, выпрыгнув ночью, как влюбленная кошка, из окошка, чтобы убежать к своему любезному дружку. Несмотря на ее вывих, я ее тогда выпорол. Теперь ей смешно, она даже считает, что ей тогда мало от меня досталось. Но сколько я ни поколачивал ее в то время, сколько ни стерег, – а ведь меня не так просто обхитрить, – ей, пройдохе этакой, нередко удавалось меня провести, и она проскальзывала у меня между пальцев. В конечном счете она была не так глупа, как мне казалось. Голову она не потеряла в отличие от остального; а потерял ее любезный друг, потому как теперь он ее супруг.
Мы с ней смеемся над ее проказами; она с тяжким вздохом заявляет, что нынче ей не до смеха, лавровые листья срезаны, и в лес мы больше не пойдем100. Заходит разговор о ее муже. Поскольку она неглупа, то считает его честным малым и в целом сносным, хоть и занудным. Но супружество создано не для забавы.
– Всякому это известно, – говорит она, – и тебе лучше других. Так уж оно есть. Приходится с этим мириться. Искать любви в муже – все равно что черпать решетом воду в луже. Я не дура, не ищу на свою голову бед, горюя о том, чего нет. Довольствуюсь тем, что у меня есть, а то, что есть, хорошо и так. Ни о чем не жалею… А все же я теперь понимаю, как далеко то, о чем мечталось в юности, чего желалось, от того что получил и чему рад, когда старость или уже наступила, или не за горами. Это или трогательно, или смешно: не скажу, которое из двух. Очарованность, разочарование, пылкие страсти, томительные часы ожиданий, надежды и яркий огонь камина – все это для того, чтобы в конце концов подогревать на них котелок с говядиной в овощах и находить ее вкусной!.. Это, и правда, вкусно, как раз для нас: именно то, что мы заслуживаем… Но если бы мне это сказали тогда!.. А чтобы было вкуснее, у нас есть смех, его у нас не отнимешь, а это приправа из приправ, с ней и солома едома. Большая подмога в жизни, которая меня никогда не подводила, как и тебя, – это умение посмеяться над самим собой, когда сделал глупость и понимаешь это!
Этого-то смеха у нас вдосталь, а смеха над другими еще больше. Иной раз мы с нею молчим, о чем-то думая, что-то перебирая в уме, я – уткнувшись в книгу, она – в шитье; но наши языки украдкой продолжают свое дело, – так два ручейка, текущие под землей, вдруг скок-поскок вырываются на солнечную полянку. Мартина молчит-молчит, а потом вдруг как прыснет со смеху, и пошли плясать языки!
Я пытался ввести в наше с нею общество Плутарха. Мне хотелось приохотить Мартину к его прекрасным историям и к моей патетической манере читать. Но эта затея ни к чему не привела. Рим ей был, как яблоки рыбе, необходим. А Греция и подавно. Даже когда она, из вежливости, старательно слушала, ее хватало на минуту, не больше, потом ее мысли витали уже далеко, или, вернее, блуждали по дому, сверху донизу обходя его. На самом захватывающем месте, когда я, стараясь ничем не выдать своего волнения, дрожащим голосом приступал к чтению потрясающей воображение развязки, она вдруг перебивала меня и кричала что-нибудь Глоди или Флоримону, находившимся на другом конце дома. Это обижало меня. Я отказался от своего намерения. Нельзя требовать от женщин, чтобы они разделяли с нами наши пустопорожние мечтания. Женщина – половина мужчины. Да, но которая? Верхняя? Или другая? В любом случае мозг у нас разный, и у каждого свой ларчик с глупостями. Подобно двум побегам одного ствола, мы общаемся через наши сердца…
На отсутствие общения я не жалуюсь. Хоть я и поблекший старый хрыч, разоренный, увечный, я чуть не каждый день умудряюсь окружать себя гвардией хорошеньких и молоденьких соседок, которые, расположившись вокруг моей постели, составляют мне веселую компанию. Они приходят якобы затем, чтобы поведать о каком-нибудь важном событии, или попросить об услуге, или занять что-нибудь из утвари. Для них хорош любой предлог, о котором можно тотчас забыть, переступив порог. Оказавшись в доме, они рассаживаются, как на рынке, вокруг теляти, лежащей на кровати: Гильемина с веселыми глазами, Югетта с хорошеньким носиком, Жакотта, что себе на уме, Маргерон, Ализон, Жилетта и Масетта, – и ну давай щебетать; так у нас с ними здорово выходит, у меня и у кумушек, – и язык почесать, и всех осмеять, – такой трезвон на весь дом стоит! А большой колокол, заводила – это я. У меня в запасе всегда имеется какая-нибудь забористая повестушка, которая пощекочет, где кумушка хочет: одно удовольствие глядеть, как они готовы сомлеть! Их смех на улице слыхать. Флоримон, неровно дышащий к моим успехам, просит меня, подтрунивая надо мной, открыть ему мой секрет.