— Батюшки! — всплеснула руками старуха.
Бессильно опустилась на крыльцо грузным телом.
— Миньша, сыночек.
Чернорай подбежал к жене, схватил ее за плечо, затормошил.
— Слышь-ка, старая, че выть-то, жив Миньша-то, парень поклон от него привез! Иди-ка, сваргань чо ни есть закусить, поди-ка, голоден парень с дороги! Настасья, достань-ка медовушки! Да где Алексей? Алексей! Ах ты, господи!
Чернорай метался по двору, сам не зная, что ему надо. Увидал выходящего из сарая Петрухина, бросился к нему.
— Слышь-ка, Алексей, человек от Михайлы поклон привез, слышь, вместе были!
За столом солдат стал рассказывать.
— Военнопленный я, в германском плену был…
— Миньшу-то где видал? — перебила старуха.
— Погоди, старуха, не перебивай, пусть по порядку расскажет.
— С Михайлой мы уже в Москве встретились…
— Ну, как там? — в свою очередь перебил Чернорай.
— Там ничего, хорошо.
— Хм, хорошо?
— Хорошо, дед Чернорай. Как мы в бога, так они в коммуну свою, вроде религии она у них, или как церква, чтобы, значит, по-божьи жить, все вместе, одной семьей.
Задумался Чернорай.
— Можно ли так?
Гость поглядел на Алексея, — рассказал бы, мол, да не знаю, что за человек.
Старик с улыбкой махнул рукой.
— Рассказывай, свой человек, не иначе тоже большевик.
— Вот из-за того и кутерьма вся идет, что богатым ничего из своего отдавать не хочется. Помещикам землю жалко, фабрикантам заводы.
— Сыночек-то где, Миньша-то? — опять перебила старуха.
— Да, видишь ты, дело какое, — замялся Иван, — дошли мы с Михайлой до самой Самары…
— Вместе шли? — перебил Чернорай.
— Из самой Москвы вместе. Ну, а в Самаре и случись история эта самая… одним словом, пристали мы с Михайлой к большевикам.
Иван вынул из кармана аккуратно сложенную серую тряпочку, высморкался, опять также аккуратно сложил тряпочку и спрятал ее в карман.
— Ну, попали мы с Михайлой к чехам в плен, посадили нас в тюрьму, ну, потом, значит… Да вы не шибко пугайтесь, — сказал вдруг Иван и замолчал.
У Чернорая перехватило сразу голос.
— Ну, ну, рассказывай.
— Да ведь что ж, кланяйся, говорит, если жив останешься… скажи, говорит, что приказал долго жить.
Старуха уронила из рук блюдечко.
— Батюшки, сыночек!..
Под Чернораем закачался прочно сколоченный самодельный стул, тело поползло вниз. Побледневшая Настасья крепко закусила губы. Иван смущенно оглядел всех, почесал для чего-то в затылке и как-то неловко сказал:
— Одним словом, расстреляли Михайлу.
Чернорай с трудом поднялся со стула и, медленно переступая свинцовыми ногами, пошел из избы. Петрухин вышел вслед за стариком. Чернорай остановился посреди двора, внимательным взглядом осмотрел все вокруг, откатил под навес стоявшую среди двора телегу, остановился возле жатки, в тяжелом раздумье опустил голову. Алексей подошел к Чернораю, положил ему на плечо руку и задушевно сказал:
— Ты, дед, не тужи шибко-то…
У Чернорая задрожал стриженный под гребенку подбородок. Проглотил старик подкатившийся к горлу жесткий комочек, для чего-то постучал большим черным ногтем по сиденью жатки и, медленно качая головой, сказал тихо:
— Эх, Миньша, Миньша, вот тебе и поспел к уборке!
Через пару дней Петрухин стал собираться в город. Чернорай выбрал время, когда остался наедине с Петрухиным, и, скосив хмурые глаза в сторону, неуверенно сказал:
— Ты бы, Алексей, не бросал меня, как без тебя управимся! Свозить свозим, а молотить?
— Я, дед, дня на три только, мне надо в город по делу. А за меня Иван побудет, завтра обещался прийти.
— А как с документом? — заботливо спросил старик.
— Иван свой дал, а в городе, может, достану.
— Ну смотри, осторожней.
У Чернорая потеплело в голосе. Тянет старика к Алексею, — одной веры с Михайлой, большевицкой. Незнаемая ему, Чернораю, вера, да сгиб за нее Михайла, крепко будет держаться и он, Чернорай.
— Слышь-ка, Алексей, можно мне вашей веры держаться?
— Можно, дед, всем можно.
— Ну, так вот, ежели что… одним словом, делай, как знаешь, у меня крепко будет, народу чужого здесь нет…
Старик хотел сказать еще что-то, да только махнул рукой и медленно пошел в избу. Да, отняли сына Михайлу, надежду единственную; вот, может, этот, чужой, отомстит за него. На крылечке Чернорай обернулся.
— Слышь-ка, Алексей, Настасья отвезет тебя до пристани.
Выехали на рассвете. По забокам курился сизый туман. Из-за Иртыша желтым краем показалось солнце, засверкало в светлых росинках на придорожной травке. Утренний холодок пробирался под теплую одежду и невольно заставлял прижиматься теснее друг к другу. Настасья всю дорогу молчала. Когда показалась пристань, стремительно повернулась к Петрухину всем телом и с материнской заботой в голосе сказала:
— Ты, Алексей, осторожнее там, в городе… не шибко лезь…
Алексей молча нагнулся и крепко поцеловал Настасью в губы. Знал, — в семье Чернорая он как за каменной стеной.
Глава пятаяПодул ветер
В железнодорожных мастерских и депо бросили работать.
— Товарищи, в вагонный цех!
Черной, бурливой волной вливаются в огромные, широко открытые ворота цеха. На вагонной платформе деповский, под кличкой Гудок. Кожаная фуражка сдвинута на затылок. На большом шишкастом лбу непокорная прядь черных густых волос. На смуглом закопченном лице блестят белые крепкие зубы. Раскаленным горном сверкают глаза.
— Товарищи!
Энергичным взмахом руки звонкие, стальные слова в толпу целой пригоршней.
— Товарищи, доколе же? Наши организации разгромлены. Профсоюзы разогнаны, больничные кассы задавлены. Наши работники арестованы. Их пытают, расстреливают. Наши экономические требования считаются противоправительственным выступлением, бунтом и жестоко караются.
Гудок с гневным взмахом сжатых кулаков подался вперед, засверлил толпу горящими глазами. Толпа дрогнула, подалась к Гудку, ответила горячим блеском глаз.
— Товарищи! Делегаты, посланные заявить и отстаивать наши требования, арестованы и теперь, может быть, уже расстреляны. Товарищи, мы испытали все средства, чтобы мирным путем добиться улучшения своего положения. Нашего заработка чуть хватает на хлеб. На нашем голоде, нашем разорении буржуазия справляет свой сытый праздник!
Голос Гудка зазвенел в страстном напряжении. Обожгло груди. Засверкали гневом глаза. Сжались в кулаки твердые, железные пальцы, в злобном прибое закружились голоса.
— Довольно терпеть!
— Стыдно молчать!
— Позор за погибших товарищей!
Гудок коротко и резко взмахнул все еще сжатым кулаком.
— Товарищи! В наших руках последнее средство — забастовка. Немедленно выбирается стачечный комитет. Телеграммы по линии. Немедленно устанавливается связь с рабочими всех предприятий города. Наступление одной сплоченной массой. Наши требования: немедленное освобождение арестованных товарищей, независимые больничные кассы, свободные профсоюзы, восстановление восьмичасового рабочего дня, увеличение расценок. Товарищи, терять нам нечего, а добиться мы можем многого, если будем держаться стойко, все как один!
И долго еще под закопченными сводами вагонного цеха кружились голоса ораторов то звенящие, напряженно страстные, то твердые и крепкие, как удар молота. Забастовка была назначена на двенадцать часов следующего дня.
Густой черной лавиной двинулись со двора мастерских. И вдруг прямо в лицо плеснуло горячим дождем.
— Казаки! Казаки!
Стоны и проклятия потонули в сухом треске выстрелов.
— Палачи! Убийцы!
Беспорядочной толпой хлынули назад. С шумом захлопнулись тяжелые ворота мастерских. И у ворот — двенадцать трупов.
По городу ходили патрули.
А по ночам по железнодорожному поселку метались грузовики, наполненные вооруженными людьми.
Останавливались у маленьких, закопченных домишек, выводили оттуда людей в черных, засаленных блузах или кожаных куртках и увозили в город…
На рассвете, в час, когда утомленные грузовики отдыхали в широких гаражах, к домику молотобойца из депо Ивана Кузнецова подошел высокий человек с густой черной бородой. Тихо стукнул в окно. Изнутри почти тотчас же к стеклу прилип широкий бритый подбородок. В испуге метнулся назад. Хлопнула дверь в домике, потом хлопнула калитка.
— Алексей? Ты? Ты? Жив?
Старые товарищи крепко обнялись, расцеловались.
Кузнецов не верил своим глазам. В радостном изумлении хлопал себя по коленям, ходил по комнате, садился, опять ходил. Сел рядом с Петрухиным, похлопал его по плечу.
— Ах, братец мой, да как же это ты, а? Смотри — и борода!
Петрухин улыбался радости товарища.
— Ну, как у вас, рассказывай.
Кузнецов нахмурился.
— Скверно, брат Алексей, совсем скверно. Все разгромили… Про забастовку слыхал? Нет? Ну вот… Двенадцать на месте убито. Трупы похоронить не дали, ночью где-то закопали. Потом полдепа еще замели. Восьмерых у новых мастерских расстреляли, у ям, знаешь?
Петрухин молча кивнул.
— После два-три завода забастовали было, бросили. Поддержки нет, спайки нет по заводам. Профсоюзы бессильны, задавлены, разрушены. Пропало все!
Кузнецов безнадежно понурил голову. Петрухин сурово нахмурился.
— Кто-нибудь остался еще?
— Остались. У нас в депо — Буторин, Коростелев, Семенов Николай, Котлов, Щепкин. В мастерских кое-кто остался.
— Что думают?
— Да ведь что думают? Которые раньше против большевиков шли, все большевиками стали, поняли, где правда. На своей шкуре испытали. Плачут теперь, да не воротишь. Меньшевики все на своего министра ссылались, ну, после расстрелов замолчали и они. Большевики, все большевики.
— Вот и хорошо, чего ж голову-то вешать. Тебя не трогают?
— Пока нет.
— Слежки нет?
— Да ведь как тебе сказать, не замечал будто.