стью в себе. Через несколько минут он подъезжал к площадке, на которой после рубки тростника мулы вращали большой жернов. Совершая бесконечные круги, они разрубали на мелкие куски подаваемые к нему сахарные стебли. Из деревянных измельчителей сок направлялся в несколько железных чанов, висевших над пылающими кострами. Вскоре в них получалась сахарная патока, которая постепенно будет выкристаллизовываться в коричневый сахар. Отец Батист наблюдал за работой с полдюжины рабов, которые, обнаженные по пояс, возводили мельницу. Кирпичи изготовлялись на небольшом кирпичном заводике, расположенном неподалеку.
— Доброе утро, мики, — поздоровался отец Батист, дотрагиваясь рукой до своей фетровой шляпы, которую он не снимал ни при дожде, ни при ясной погоде.
Этот надсмотрщик, наполовину испанец, постепенно начинал походить на быка со своей седоватой головой, с небольшим горбом на спине от тяжелой работы. Оюма стоял рядом с ним.
Жан-Филипп кивнул, но заметил, что Оюма точно также безразлично ему кивнул. "Он считает себя белым", — сердито подумал про себя Жан-Филипп. В голове у него шумело. Жан-Филипп уже давно забыл, как сладковатый запах тростниковой патоки пропитывает всю эту местность из года в год.
Оюма знал Жана-Филиппа с детства и, конечно, знал его взрывной характер. Он равнодушно глядел на высокомерного и враждебно настроенного молодого человека, восседающего на своей откормленной лошади, сразу поняв, что тот взбешен. Оюма вспоминал о той беседе, которая состоялась у него с матерью сегодня утром на кухне. Мими уже знала во всех подробностях о произошедшей вчера ночью ссоре между двумя молодыми людьми. Ей об этом рассказала одна горничная, которая приехала в Беллемонт с мадам и мамзель. Ссору засвидетельствовали и музыканты, они еще долго ее обсуждали, когда закончили играть. Его мать была страшно расстроена этой неприятной историей.
Дурное настроение Жана-Филиппа передалось его лошади. Встав на задние ноги, она попятилась вбок. Отец Батист, испугавшись, отпрянул назад. У него с головы слетела шляпа. Оюма, выскочив вперед, схватил лошадь под уздцы.
— Ну-ка, поосторожней! — резко крикнул он. Остальные чернокожие рабы, побросав работу, дружно бросились назад.
— Ну-ка, осадите! — бросил Оюма Жану-Филиппу. — Вы слишком близко подъехали к рабочим.
— Я не привык исполнять приказы, — покраснел он от гнева. — Я сам приказываю!
— Да, мики, но если вы не можете сдержать лошадь, то не стоит опасно приближаться к месту работы, — мягко упрекнул его Оюма.
Его отеческий тон поразил Жана-Филиппа. Теряя самообладание, он в бешенстве заорал:
— Ну-ка отпусти узду, ты, чернокожий бастард! — Взмахнув кнутом, он хлестнул им по лицу Оюмы.
— Не сметь! — завопил, бросившись к ним, отец Батист. Жан-Филипп, увидев в красноватом тумане старика, бегущего ему навстречу, как разъяренный бык, подняв снова свой хлыст, сильно ударил старика по спине. Перепуганные рабочие громко и недовольно закричали. Вытянув руки и прикрывая ими лицо, Оюма прыгнул вперед, оттолкнув в сторону отца Батиста, встал между лошадью и стариком. Он попятился назад, когда Жан-Филипп, вне себя от гнева, обрушил ему на голову и на плечи град ударов. Напуганная лошадь гарцевала на месте. Он порвал ему рубашку на плечах и рассек во многих местах кожу.
Надсмотрщик, впав теперь в такой же гнев, как и Жан-Филипп, ревя, как бык, кинулся к голове лошади. Животное, издав дикий вопль, снова взмыло на дыбы, и Жану-Филиппу пришлось ухватиться двумя руками за поводья, чтобы она его не сбросила на землю. От неожиданности он выронил кнут, а лошадь что было мочи галопом понеслась к конюшне.
Оюма зашатался. Отец Батист попытался его поддержать… Потом он послал одного из рабочих за куском брезента, который можно было использовать в качестве носилок.
Когда Жан-Филипп наконец спрыгнул возле конюшни, то был уже спокоен, но весь дрожал. Он приказал грумам отвести в донник лошадь и насухо ее вытереть. Потом незаметно прокрался в свой холостяцкий дом. Там он налил себе вина и, быстро осушив стакан, упал на кровать. Он весь взмок от пота. "Мелодия… Мелодия…" — повторял он про себя.
18
Мелодии приснилось, что она слышит вопли Мими, и она проснулась. Был уже день. Но вопли раздались наяву, выражая испуг и горе. До нее доносились и другие голоса, и она услыхала быстрые шаги кузины Анжелы, когда Она вышла из своего кабинета. Выскользнув из кровати, Мелодия набросила на себя халат и босая выбежала на лестницу.
Вопли, которые теперь превратились в пронзительные горькие рыдания, раздавались в глубине дома. Она ясно слышала изумленный голос кузины Анжелы и глухое ворчание отца Батиста.
Мелодия выбежала на заднюю галерею. В комнату Оюмы, расположенной в кухонной пристройке, вошли двое полевых рабочих. Один из них нес окровавленную парусину. Они косо посмотрели на нее. Лица у них были мрачные и злые. В маленькой комнатке было полно народу. Мелодия заметила лежавшего на кровати Оюму. На лбу у него была глубокая рана. Мими вытирала текущую по лбу кровь, заливавшую ему глаза. Рубашка у него была вся изодрана, и на его плечах были видны кровоточащие раны.
— Кто это его так? — спросила кузина Анжела.
— Мики Жан-Филипп, — неохотно ответил отец Батист.
Мелодия раскрыла рот от удивления.
— Я пытался утихомирить его, мадам, но он замахнулся хлыстом и на меня. Тогда Оюма заступился за меня.
Мелодия не верила своим ушам. Неужели Жан-Филипп был способен на такой гнусный поступок? Как он мог отхлестать Оюму?
Губы у кузины Анжелы плотно сжались, но она, обращаясь к отцу Батисту, тихо сказала:
— Пошлите за Эме. Пусть принесет иголку — нужно наложить несколько швов.
— Слушаюсь, мадам. — Отец Батист вышел из комнаты, чтобы позвать жену одного из рабочих.
— Ну, а где же доктор Будэн? — инстинктивно вырвалось у Мелодии.
Анжела ответила:
— Доктор Бедэн не станет лечить ни одного из моих рабов. Мелодия, принеси сюда мою аптечку. Передай также Петре, что нам понадобится горячая вода и чистые тряпки.
На кухне Мелодия увидела всю покрытую потом Петру, которая уже нагревала воду. В кабинете Анжелы она взяла аптечку и со всех ног снова бросилась к кухонной пристройке.
— Спасибо, — сказала кузина Анжела. — Мелодия, пойди найди Жана-Филиппа и скажи ему, что я его жду в своем кабинете через полчаса.
Мелодия вышла и, сверкая голыми пятками, побежала по колкой траве к холостяцкому дому. На ее стук в дверь никто не ответил, и Мелодия сама открыла ее. В гостиной не было ни души.
— Жан-Филипп, ты где? — позвала она.
В комнате стояла мертвая тишина. Подойдя к двери его спальни, она толкнула ее. Он лежал ничком на кровати.
— Как ты посмел так поступить с Оюмой? — закричала она. — Ах, Жан-Филипп, как же ты мог?
Когда он сел на кровать, то она, увидев его грустное лицо, почувствовала, что ей жаль его. Было видно, что он явно недоволен своим поступком. Она подошла поближе к кровати, села рядом с ним. Обняв его, она принялась его успокаивать, как это она делала всегда, когда они были детьми.
Обвив ее руками за талию, положив голову ей на грудь, он жалостно застонал.
Так они сидели до того момента, когда она вдруг осознала, что у нее под халатиком фактически ничего нет. От теплоты его рук и крепкого прикосновения его щеки к ее груди она внутри почувствовала сильное желание…
Он резко убрал руки и, подняв голову, сказал:
— Боже мой, Мелодия, отправляйся в дом и надень что-нибудь на себя! Ты что, только встала с постели?
— Меня разбудили вопли Мими, — уже спокойно ответила она. — Меня за тобой послала кузина Анжела. Она требует, чтобы ты явился к ней в кабинет через полчаса.
— Боже мой! — произнес он.
Мелодия встала.
— Так ты пойдешь? — с тревогой в голосе спросила она.
— Чтобы устроить еще один скандал? Ладно, я пойду.
Она побежала через лужайку к дому, а из глаз ее лились слезы.
Полежав еще минут пятнадцать, Жан-Филипп встал и налил себе еще вина. Умывшись, он причесался. Он вошел к матери в кабинет и стал ее ждать. Вскоре она вошла с суровым выражением на лице. Казалось, вся она излучает энергию, но это была энергия охватившего ее гнева. "Ей сорок два года, но она еще сохранила следы былой красоты", — подумал рассеянно Жан-Филипп. Он знал, что весь приход считал ее женщиной эксцентричной и принимал ее на различных светских мероприятиях только потому, что она была богата. А сейчас она была вне себя.
Она глядела на него в упор.
— В "Колдовстве" рабов никто никогда не сек, — сказала она. — Мой отец этого не позволял, и я с этим никогда не смирюсь. Я хочу, чтобы ты это зарубил себе на носу, Жан-Филипп.
— Прости меня, маман, я вспылил.
Она несколько секунд не сводила с него глаз.
— Почему ты набросился на Оюму?
— Я на него не набрасывался. Он вызывающе вел себя!
— Известно ли тебе, что ему придется носить полученные шрамы до конца жизни при условии, если нам удастся избежать заражения крови, а если нет, то он может умереть. Разве ты забыл, что он, когда ты еще был ребенком, повсюду ходил за тобой, всячески оберегал тебя. Он просто обожал тебя! Боже мой, когда же ты наконец станешь настоящим мужчиной, способным сдерживать свои эмоции, будешь думать и о других людях, а не только о себе.
— А что ты скажешь о себе? — спросил он. — Отдаешь ли ты себе отчет в том, что такое для меня жить здесь, в поместье, на плантациях, которые по закону должны принадлежать мне, но всем по-прежнему заправляет моя мать, которая взяла все в свои руки, да еще и держит меня на коротком поводке! Как в таком случае ты рассчитываешь воспитать во мне настоящего мужчину?
Она посмотрела на него ничего не понимающим взглядом.
— Не хочешь ли ты сказать, что готов управлять "Колдовством", если ты даже не желаешь по утрам ехать со мной верхом для осмотра урожая на полях.
— Нет, маман, я не это хотел сказать. Я всегда ненавидел сахарный тростник, этих покрытых потом рабов, я ненавижу мух, которые роятся над измельченными стеблями, а запах патоки вызывает у меня приступы тошноты!