Вышел инок в лес, видит, под елью бес притаился, в пекло до петухов не поспел. Хвост поджал, дрожит, словно кутенок в корыте. Инок и говорит: «В самое время тебя мне Господь послал. Сколько хожу, ни черта не видел, а пора же мне ваше чертово племя на разум наводить».
А бес ему и говорит: «Вот ты все — черта, да черт, а поваландался бы ты с мое в пекле-то, так может, еще бы и меня чернее стал. Давай мы так: на год с сего часу — я в скит на поправку, а ты в пекло на испытание. И мне, бесу, пора, да и тебе, иноку, невредно будет». — «Ладно», — инок говорит. Сказано-сделано. Одел бес ряску и всю одежу иноческую, да в скит на поправку, а инок нагишом, да с бесовым словом, да в пекельные двери, на испытание.
Вот прошел год, и сошлись на том самом месте инок да бес. Бес-то в рясе, голова в масле, рога оттаяли, хвост на подвиг отрублен, глаза в небо лупит, и, правду сказать, брюхо отрастил. А инок шерстью оброс, волос в хвост пошел, голова босая, да вся в рогах, глаз у него жадный, сам тощий, ноги до копыт закорузли.
Вот бес-то в рясе и говорит: «Охо-хо, грехи наши тяжкие. Да как же это ты, инок, до такого образа себя допустил? Мне за тебя, что ли, молиться-то, ай как?» — А инок и говорит бесу: «Молись, говорит, не молись, мне теперь все едино. Только вот тебе мое слово. Я в скиты больше не ходок! Эдакой я воли попробовал, да опять в скиту бока пролеживать, ищи дурака. У вас в скиту-то что, — то жар, то холод, то жратва, то голод; что смех, то и грех, будь дурак, будь разумен, — на всяку думу игумен: сердись, не сердись, а все молись; когда спать охота, вставай да работай, а как по жилушкам сила — лежи, что в могиле; вина не касаясь, пости, да кайся, так до смерти майся… А наше-то пекло— круглый год лето: в пекле свободно — думай, как угодно, под лютую руку — делай грешным муку: а с доброго духу — хлещи вино, да сивуху: играй в карты, в кости, ходи к чертям в гости: стань хоть черн<ый>, хоть белый: что хошь, то и делай: хочешь, плачь, хочешь, смейся, на кулачках бейся, хоть стой, хоть валяйся— греши себе, не кайся. Ведь грешному народу— дальше пекла нету ходу».
Так и разошлись по своим делам. Бес в скиты, а инок в пекло.
Иван ЕвдокимовСКЛАДЕНЬ
Илл. Л. Саянского
Как две черные, неисчислимые и вражеские рати, подступили к обоим берегам Шексны леса. Только она, быстрая, многорыбная, младшая сестра Волги, легла между ними заповедной серо-желтой лентой, и нет, и не будет сечи. По тридцать, по сорок верст волока в Сиземских лесах. Целый день по узкой дороге, устланной валежником, плетется лошаденка, а над ней, в узком канале лесной просеки, плывут поднебесные лебеди, кружат ястреба и воронье, да переливаются мелкие птички. В вечерних сумерках страшен хруст и лом, почудившийся в стороне медведь не перевелся в глуши Новгородской пятины. Ночью озирается лошадь и беспокоен ямщик: не схватит ли властная рука за удила и не крикнет ли во мраке разбойничий голос, как в старину: «Стой, купчина!».
И редко, редко на день езды один от другого стали, отступая с дороги, постоялые дворы — желанный приют в осеннюю непогоду, в летний пламенный жар и в метельную зиму. На одном из этих постоялых дворов случилась престранная история, которую мне хочется рассказать.
Казенный объездчик Иван Поникаров, молодой, здоровый, сероглазый, большебородый мужик, выстроил в самой сиземской глуши, на Бесовой поляне (водит дух) постоялый двор, посадил в него молодую жену, работника-брата, а сам только наездом показывался, — под вечер с ружьем на широкой спине и с топором за поясом. Не успел выстояться новый дом, не просохли и не посерели стены, как стали чуждаться Поникарова двора, что на Бесовой поляне, и прохожие богомольцы, идущие в Ферапонтов монастырь, или к Нилу Сорскому, или к Кириллу Белозерскому, и проезжие торговые люди. Только артелью безбоязно было ночевать, да нищему, скудельному страннику ночлег был милостив. Много совершил Иван убийств, грабежей и увечий, но дьявол неустанно нашептывал ему в волосатые уши ненасытную жадность.
На пятый год Иван убил свою жену, зарезал святого старца и изнасильничал насмерть немую девушку-нищенку.
Два года просидел он в тюрьме, но ему удалось оправдаться, обвинив брата — и его выпустили. Расколотил Иван ставни у своего постоялого двора, поселился в нем один и снова стал принимать постояльцев. Теперь он был мирный и кроткий. Не прошло года, как все в округе забыли прежнее, стали сомневаться в правдивости ходивших про Ивана россказней, а затем и просто перестали верить в них. Но в черном сердце Ивана горела ненависть и по-прежнему корыстолюбивая жадность грызла его. И вот, наконец, это сердце раскрылось.
В один из весенних вечеров заехал на ночевку к нему купец из Москвы, скупщик пушнины и всякого зверя лесного. Иван ласково принял его, купец ввалился в избу, долго раздевался, встряхивал желтый армяк, кожанник, снимал сапоги, чесал мокрые волосы, пока не успокоился и не сел за стол.
Иван подал самовар, выставил кузнецовские сине-золотые в цветах чашки и тоже сел к столу. Пришел работник купца, отрядивший на ночь лошадь, постоял у порога, бросил в задний угол избы топор и тоже сел к самовару. Купец вынул из чемодана еду и разложил на столе.
Все трое молчаливо принялись за чай. Иван наливал. Обогревшись, купец стал расспрашивать Ивана о ярмарках, о торговцах пушниной, о дорогах, старательно запоминая указываемые Иваном места, имена и фамилии торговцев. В свою очередь Иван расспрашивал купца про его путь, про его промысел, про родных. В бесконечно бессвязных разговорах прошло довольно много времени. Шипевший самовар затих. От стаканов уже не шел пар. Разговор прекратился.
И только лесная буря билась в темные окна, стучала бесконечной дождевой дробью, стучала калиткой, скрипела воротами, выла в трубе сотнями диких голосов и то и дело приподымала в сенях двери на петлях, будто желая осилить запоры.
Встал работник купца и пошел спать в заднюю избу, куда его повел Иван. Когда Иван возвратился, кончил пить чай и купец.
Здоровый и сытый, прошелся он по избе, разогнул ноги, вытянул усталую спину, снял ватный жилет и положил его на лавку. Прошелся раз, другой, остановился и стал снова надевать жилетку.
— Али холодно у нас? — спросил Иван с усмешкой.
И, не глядя, ответил купец:
— В жилетке спокойнее — нутро не вывалится, нутру теплее. Правду сказать, так, грешник, наелся, что хоть матушку-репку пой.
И засмеялся.
— Поди, деньги держишь в жилетке? — снова спросил Иван.
— Дорога дальняя, — пробормотал купец. — Рассчитываться стану — увидишь, где держу. А ты что спрашиваешь это, зачем тебе? — вдруг обозлился он и подошел к самому Ивану с сердитым литом.
Иван с усмешкой проговорил:
— Деньги твои при тебе. При тебе и будут. Чужого нам не надобно. А ежели кто злой человек, то только покличь меня…
Купец успокоился и доверчиво сказал:
— А что, не слыхать у вас ничего?
— А чего?
— Не безобразничают? Говорили мне — было на Сиземе смертоубийство.
— Спаси Бог. Не слыхали. Тут живем, а не слышно. Сторона наша глухая, и нет у нас этого баловства. По городам более работают…
Томительный вечер прошел. К полночи потухла жестяная лампа. Купец велел зажечь перед божницей лампадку и, глядя на нее, уснул на лавке в переднем углу, в ватной толстой жилетке, подложив под голову свой чемодан и закрывшись пиджаком.
Иван убрал посуду и лег на печку. Из-за сапогов купца, поставленных на печь сушиться, он стал следить за каждым движением своего постояльца, кровь быстро и горячо поплыла по жилам, руки сжались…
Вот захрапел купец.
Иван выждал и стал тихо приподыматься. Посмотрел на двери, сел на печке, долго, не шевелясь, глядел на купца и медленно, чтобы не скрипнуть на приступке, слез с печки. Слез и присел.
Купец вдруг повернулся лицом к нему, что-то забормотал и у него свалилась на пол рука, ударившись громко кокотышками.
Иван вздрогнул, помедлил и пополз за топором в задний угол.
Топор звякнул.
И опять купец заговорил во сне и долго что-то бормотал, и улыбался, и сосредоточенно вздыхал.
Иван стоял на четвереньках и, не отрываясь, глядел на купца, вздрагивая от холодного пола. И вновь пополз он. Зубы его стучали, сердце быстро колотилось под рубахой.
Когда он был совсем рядом с лавкой, уже видел в мягком лампадном свете блаженное, спокойное лицо купца с веселой и приветливой усмешкой.
Купец заприподымался, чуть не свалился с лавки, провел по лицу рукой, перекрестился и отвернулся к стене.
Иван ненадолго оцепенел. Еще один ползок — и он взялся левой рукой за лавку, подумал о работнике купца, потом странно оскалился и как взмахнул топором…
Стук, стук, стук, — раздалось в это время громко и отчетливо в окно и в сенях — стук, стук, стук…
Иван вытянулся весь, прямой, напряженный, слушающий, с широкими пораженными глазами, обращенными на купца.
Купец не проснулся, а лишь прижался к стене, стал тереть о нее руку — и вдруг громко-громко засмеялся во сне.
Иван побелел, волосы поднялись у него дыбом, он, не отрываясь, смотрел на купца, как бы забыв о стуке в сенях и в окно.
Стук, стук, стук, — раздалось снова, — стук, стук, стук…
Иван быстро с топором в руке пошел в сени.
Стук, стук, стук…
Дверь визгнула за Иваном, и ветер хлопнул ею, ворвавшись в сени щелями в крыше и со съезда.
Иван остановился.
Он услышал ясный и спокойный голос:
— Открой, Иван, двери. Пусти ночевать. Иван, ты слышишь, открывай, тебе говорю.
Иван подошел к двери вплотную и зашептал:
— Кто ты? Кто ты?..
— Открывай и узнаешь. Пусти скорее. Слышишь, Иван?! Не уйду, на пороге лягу, буду стеречь тебя.
«Пущу и убью», — мелькнуло в голове у него. И тотчас он щелкнул задвижкой.
Распахнулась дверь, и стало светло, как днем, вывалился топор из рук у Ивана, и увидел он перед собой небольшого седенького старичка с кужлявой седой бородой, в ризе с белыми крестами, узнал он Николу Угодника — и замер…