Была ночь, но уже та ее часть, когда мрак дрожит и редеет, и кажется, что вот-вот, еще какое-то незначительное усилие мира, — и появится влажный и неустойчивый на серых смутных ногах новорожденный — сумерки. И еще: он почувствовал, что за окном — снег, и не тот, случайный и неуверенный, который с солнцем исчезнет, а настоящий, здоровый и сильный, кладущий отныне грань между временами года.
В комнате было тепло. Темнота хранила запах хвои (вчера она наставила ваз с сосновыми ветками), запах свежего белья и другие праздничные запахи. Рядом, спиной к нему, лежало и безмятежно дышало ее прохладное тело. Она улыбалась во сне — это он ощущал так же, как и то, что на улице снег.
Когда пробуждение почти уже завершилось, он вдруг почувствовал утрату. Недоставало чего-то важного, большого, чем вчера он был насыщен, перенасыщен, что было истинной сутью не только его самого, но и всего окружающего. Более того — он понимал, что потеря безвозвратна, но это сознавалось без малейшего сожаления. Легкость, легкость его наполняла, радостная, теплая, родившаяся в нем неизвестно от чего. И казалось, что весь этот уют, эта теплота комнатная и лесные запахи существуют не сами по себе, а как следствие этой легкости в нем. «Чего же я лишился, что за потеря? — наслаждаясь, недоумевал он и вдруг догадался: — Горя нет больше!»
Да, не было горя.
Как далекий и слабый источник тока, заработала память. Все вчерашнее, а также и все прошлое вообще вспомнилось, как мелкое незначительное приключение. Явственно нарастало ощущение, мучительное и сладостное одновременно, что он рождается вновь, вместе с этим утром, с этим бодрым предтечей за окном — первым настоящим снегом. Он представил себе обновленные дворы, огороды, лес, в который упирается улица, и не просто лес, а по отдельности деревья, кочки и кусты, представил и обнаружил родство со всем этим, живую связь, огромную и вечную, полное единство. Ему почудилось (он это наверняка знал!), что кто-то идет сейчас по тропинке, ведущей к железнодорожной станции, идет, оставляя на чистом снегу первые следы, и тело его ощутило эти шаги, и на нем оставались точно такие же следы. И, чтобы убедиться в реальности своего открытия, он провел рукой по животу и бедру: там, где были следы, волосяной покров оказался помятым и вдавленным в тело. И он улыбнулся и подумал: «До чего же я все-таки лохмат». То, что он стал обрастать, ничуть не удивило его, а воспринялось как простой факт, момент переходного состояния в его превращении.
Это были сумерки открытий. Он их одно за другим радостно обнаруживал и запоминал. А рядом лежала она, спящая и неверная, улыбаясь своим снам и повторяя незнакомые имена. И он любил ее по-прежнему, любил, потому что отодвинулось это кажущееся теперь смешным «вчера», любил, потому что он рождался вновь.
Он любил ее всегда, еще до того, как она стала женой и даже до их первой встречи: она была мечтой, наваждением. Она затем сделалась идолом, фундаментом его «я». Она — как высшее существо — воплощала все меры, все тайны, начало и конец всего сущего, и не было минуты, которая бы до предела насладила, насытила его, «как солнце, скажем, не может насытить моря, как дождь — пустыни». Это была настоящая вера, как вера в совершенство: он неутомимо и радостно шел к нему, зная, что никогда не дойдет. Но он шел, потому что другой дороги и другого маяка не существовало.
Однако все это было.
Теперь он любил ее просто как маленькое капризное существо, игрушечное создание, которое невозможно изменить, не сломав.
«Да, — подумал он. — Это так. Но правда ли то, что было вчера? И со мною ли было? И почему так долго?»
Он задавал себе все эти вопросы с великой беспечностью, с наслаждением впитывая темную тишину. Он знал, что переходит в своем пробуждении ту грань, которая отделяет его, высшее существо, вчерашнего человека, от еще более высшего, чему нет земного названия и что открывается ему теперь с такой поразительной ясностью и простотой. Он знал, что поэтому и легкость, поэтому и уверенность и отсутствие какого бы то ни было сожаления.
Это было, как прощание: вот я покидаю вас, все здешнее, вчерашнее, и нет печали, и нет жалости, потому что это неотвратимо, потому что это желаемо и закономерно. Так мальчик прощается с деревенским детством, в последний раз оглядывает любимое, и в душе его уже не выбор, не клятва, не сожаление, а тихая мягкость, та радостная и грустная наполненность, которая одна лишь определяет самые важные и решительные минуты жизни. «Вот я покидаю без сожаления... Хотя нет, мне немножко все же жаль, вас жаль, вас, что остаетесь. Это сотрется в памяти, я знаю. Но в лабиринтах души сохранится все-таки отзвук, и он будет когда-то возрождаться, и это будут интересные минуты».
Он любил ее теперь потому, что она остается. Он думал о ней с нежностью.
«Что это ты натворила без меня, чудачка? Что было вчера? Ах, горе было, горе, видите ли. Ну-ну... Я узнал, и ты не скрывала, и горе было... Во всяком случае, это стало гранью, отправным пунктом. Что ж — хорошо...»
Память пульсировала, память излучала.
«Ну-ка, ну-ка, как там это было...»
Еще вчера, только вчера он считался капитаном. Когда он шел спать, он был капитаном, а она — его женой. Неверной, но еще женой. «Южные моря, южный загар, шесть месяцев томительного ожидания встречи с тобой. Я шел к тебе, моему совершенству, все шесть месяцев день ото дня. Фундамент моего «я» — грубые камни, но они надежно скреплены ценнейшим раствором — сознанием, что есть ты». И вот — порт, и вот — самолет, и вот — село на зеленых холмах...
«Я не верил ни одному их письму».
Удивительное существо выползло тогда навстречу из какой-то подворотни: костлявая мутная дама с желтыми волосами и прокуренным голосом:
— Ты не ходил бы туда. — И растаяла.
Потом — кто-то поспешный, суетливый, много и неразборчиво говорящий. И — то же самое.
Что-то скверное и опасное кричала ворона.
«Я не верил ни одному их слову».
Он дошел до калитки, открыл и пошел по песчаной дорожке к крыльцу. Поднявшись на две ступеньки, он увидел в углу между подпоркой и потолочной балкой удобно устроившегося паука и маленькую сеть: работа была только начата. Он уже приготовился сощелкнуть наглеца, потому что, во-первых, было уже поздно — осень, а, во-вторых, это попросту возмутило. Итак, он уже приготовился, но его остановили:
— Вы не имеете права! Это нечестно! После всего, как не стыдно!
Он отдернул руку и забормотал что-то:
— То есть как... на каком основании... есть, в конце концов, третье лицо...
— Вы всегда ищете основания! Позор! Никакого третьего лица! Я здесь такой же хозяин, как и вы.
Он отвернулся и стал подниматься дальше, осязая душой, как пахнуло навстречу призабытым: вся жизнь — большая и малая, значительная и косвенная, — все словно закопошилось, задвигало вдруг всеми своими членами, щупальцами, механизмами, заработало, зажило, и воздух пришел в движение и опалил его лицо. Он уже неуверенно взялся за ручку двери, и потянул ее на себя, и вошел...
— Я!
Визг, крик, топот, смех! Пляска восторга — Милый! Милый! Милый! Милый!
— Скажи, это так?
— Что, пустяки какие-нибудь, да? Милый, милый!
— Скажи...
— Послушай! Это правда, что остров Кергелен...
— ...это...
— Ах «это»! Ты устал, устал!
— ...так?
— Конечно, конечно, так, так! Потом! Ты устал... Вот и все. Легко и элементарно. «Так? — Так».
Совершенство... день ото дня... ненасытимость... вода в пустыне...
Что такое «Индийский океан»?
Индийский океан — это столько-то квадратных километров поверхности и столько-то миллионов кубометров воды.
А что такое «Тихий океан»?
Тихий океан — это, в общем-то, почти то же, что и Индийский, с той только разницей, что...
Ну, а что такое «Горя океан»?..
Ах, слова... Что они выражают? Урчание зверя больше всех слов выражает... Ведь этому и определения даже нет — «Горя океан»... Неправда.
Это было падение, бесконечное падение в бездну, сопровождавшееся изменением всего и вся — тела, свойств его, чувств — сначала в свою противоположность, затем — в ничто. Нет ни боли, ни страха, ни тяжести, а один какой-то сгусток беспощадного, томительнейшего ожидания, когда весь ты — неопределенное количество неопределенного вещества... возможно, плазмы исходной или праха... когда слышно, как звенит время и с треском раздирается пространство... «Горя океан... жалкий пустяк, этот Горя океан. Ведь конец всему был, конец мне и конец тебе. Окончание, завершение. И нельзя помешать». Странные и мучительные тревоги озаряли сознание; возникал вдруг вопрос «в чем тайна плодородия?», или — «где обоснование движению?», или — «кто взаиморасположил человека и паука?»
Горе душило, горе уничтожало, оно изменяло. Рушились все известные разумные пропорции и соотношения, нелепость становилась единственной мерой.
Она принесла сосновых веток и уставила ими всю комнату. Она жарко натопила. Она тоже пила, и хохотала, и резвилась, и поцелуи ее были страстными. Но Ее уже не было. Праздничные тяжелые шторы кощунственно покачивались...
Утрата была страшной и невозместимой. Погибло враз все: и прошлое, и настоящее, и будущее. «Но прежде всего это означает, что погиб я, и не просто погиб, а перечеркнут. Крест-накрест. Ноль. То есть я во всем и всегда не был прав, а вернее не «не был прав», а не мог быть прав. Потому что в основе всего была иллюзия».
И он подумал, как это жутко — встретить такое и захотеть принять его... И еще он подумал, что что-то должно немедленно и ужасно измениться, и лелеял в себе эту надежду, и силился укрепить желание...
«Вот и все позади», — размышлял он теперь лениво. Да, все казалось далеким и игрушечным. Тело наполнялось могуществом, сознание — покоем.
Она спала страстно, то и дело выкрикивая незнакомые имена. Он обнял ее. Под рукой скользнула прохладная грудь. Он убрал руку. «Уверен, что ничего из вчерашнего она не помнит. Она была так упоительно пьяна. Интереснейший человек — ни раскаяния, ни сожаления, ни муки... «Миленький, ведь это — жизнь, жизнь, понимаешь? Со всеми ее ясностями и прямостями. Ну, что же тут, дорогой, ужасного, подумай? Я люблю тебя за чистоту твою, ты совсем не здешний, так что пусть идет все неведомое тебе мимо тебя. Пусть — и все! Ты никогда не понимал и не поймешь настоящей жизни, поэтому тебе и кажется трудно. В то время как это совсем просто»... Интереснейший человек! Никогда не думал, что она такая... завершенная».