Людской поток широкой рекой тянулся через проходную. Мелькали разноцветные одежды.
К девяти собираются, кто-то невыспавшийся, какие-то поспешные разговоры. «Иду сейчас, и можете себе предста... жена звонила: опять радикулит... — летом? — Да, предста... штука прескве... пластик надо доста... а таблица уже готова?.. опять не уби...» ...Скрипят стулья... телефон... в окне — стена дома, и по ней карабкается плющ... тихо...
Никогда, честное слово, я не верил, что мы занимаемся серьезным делом. Бумаги. Поступающие, уходящие. А может быть, можно мимо нас? Мне было сказано: «Вы еще плохо представляете себе специфику управления. А потом, скажите спасибо, что вы — на таком месте. Не каждому молодому специалисту выпадает...» Может быть, я и плохо представляю себе специфику управления. Но где же этот труд-песня, труд-дерзание, труд-радость?..
Горячий трудовой день был позади.
Или — спина Аркадия Ивановича. Она прямо передо мной. И стоит мне где-нибудь вне отдела вспомнить объект «Арк. Ив.», как тут же в сознании обозначается его спина, не слово «спина», а она сама, предметно. Он целый день сопит над бумагами; он все время молчит; он высказывается только в обеденный перерыв, говорит известное, правильное, с чем не поспоришь; он сидит тут уже восемнадцать лет — правда, раньше он сидел у окна, но там дуло, и его стол выдвинули на середину, а у окна поставили шкаф. И все-все это, когда я вне отдела вспоминаю почему-либо о нем, укладывается в предметное понятие «спина Аркадия Ивановича». И — никаких слов.
Вот Юлия Андреевна Зеленицкая. (Ее стол справа; в войну она была санитаркой, людей из огня выносила.) Она — «вся в зеленом». Ужасно любит зеленый цвет. «Насмотрелась я, милые мои, черного да дымного». И фамилия — пожалуйста: Зеленицкая. Вот уж где находка для собирателей значащих фамилий.
На северо-восток дверь шефа; он смотрит на вас так, словно вы в чем-то не хотите признаться, а он знает, в чем, но хочет, чтобы вы признались сами, добровольно; когда он говорит, то постукивает карандашом по столу, поочередно тупым и отточенным концами, и еще ни разу не ошибся... Добрый ведь человек, не кричит, не кипятится, никого не обидел, но зачем он так смотрит? зачем стучит?..
Нурин... Блок... Авдеенко... «Наш отдел»... Но что там было-то?.. Да!
Закат пылал. Все вокруг словно притаилось и приготовилось встречать ночь...
Юлия Андреевна говорит:
— Хотела купить Стасику, внуку, костюмчик, хороший такой, зелененький высмотрела. А он: хочу матроску. Ну, где я ему достану матроску? Все магазины обегала...
— Можно заказать в ателье, — отзывается Нурин, важно так, как будто научное открытие делает. — Тут рядом, у овощного...
— Так ведь там долго, наверно. Да и шьют ли матроски?
— Обязаны. Но есть и другой вариант: скоро на экскурсию поедем, где-нибудь по дороге, может быть, и попадется.
— А ведь верно. Не подумала. Ну...
— Явно не додумано, явно! — досадует Блок, листая что-то. — О каком цехе может идти речь, если фронта работ они не обеспечат.
— Расчеты показывают, что фронт работ есть, — заявляет Нурин. — С расчетами надо считаться.
— Да ведь неверные расчеты. Доказано!
— Они сделаны с учетом перспективы. Там все верно.
Вмешивается, сверкая очками, Авдеенко. Спрашивает так, чтобы все увидели, что он «хитро» спрашивает, «с подтекстом», чтобы подумали: «вот язва этот Авдеенко, вот нигилист чертов, вот критикан»!
— Нурин, вы не помните, в словаре иностранных слов «бифштекс» есть?
— Сосиски есть, — в тон ему отвечает Нурин, дескать, «на-ко, скушай, знай наших».
— Не может быть там этого слова, — серьезно говорит Блок. — Ведь оно, можно сказать, уже и не иностранное.
— А какое ваше любимое блюдо? — Опять Авдеенко.
— У меня нет любимого блюда, — вздыхает Блок.
— По дороге экскурсантов обещали завести в один кабачок, где кормят только грибами. Чудо, говорят...
Ирэна:
— Але! Але!.. Будьте любезны, Альберта... Еще не приехал?.. Да ведь соревнования давно закончились... — Кладет трубку: — Так-так. Ну ладно... — Снова поднимает: — Але! Регина? Есть у меня лишний билет. Есть. Едешь?.. Нет?.. Ах ты, жалость-то какая... — Опять кладет: — Так-так...
Слова Аркадия Ивановича:
— Каждый раз мне, ей-богу, даже прямо как-то удивительно, что вот, мол, простые служащие, обыкновенный народ и — нате вам автобус, нате экскурсовода, нате полное удовольствие на весь день. Когда-то об этом, скажу я вам, и не мечталось даже, мечты и то были проще, скромное, да...
Ага, значит — обеденный перерыв.
Дорога прямой лентой уходила вдаль. Накатанный асфальт ярко блестел; в перелесках этот блеск пропадал и дорогу перечерчивали густые тени.
(И все же — дрянь это «прямой лентой», это «перечерчивали». Дрянь. Боже мой, как меняется мир, уложенный в слова.)
Автобус слегка покачивало. Соседи мои, уставшие после долгого экскурсионного дня, тихо переговаривались. Чувствовалось, что каждый думает о своем.
О чем может думать Аркадий Иванович? О том, что его теперешнее место — потолок? Что он правильно сделал, когда достиг его восемнадцать лет назад и успокоился, потому что понял свой предел и другие тоже поняли?.. Нет, не думает он об этом, давно передумано, — я по спине его вижу, что он думает о чем-то совсем другом. Но о чем?..
Все какие-то потаенные люди, невыявленные, невыявляющиеся. Вот Нурин, который все на свете знает, о чем ни спроси; вот очкастый Авдеенко со своими дурацкими вопросами («какой самый счастливый день в вашей жизни?»); или тот же Блок, серьезно отвечающий на эти вопросы... И «энциклопедичность» Нурина, и паясничание Авдеенко, и дубоватость Блока — все это внешние свидетельства невыявленного, все они «о чем-то говорят». Для выявления нужны «исключительные условия» — так считается. Но разве они, эти «условия», валяются на каждом шагу? И вообще они — из области «художественного»...
Рядом со мной сидела Катя. Она пришла в наш отдел недавно и еще не совсем освоилась: в каждом ее движении, в каждом слове — стеснительность, неуверенность, смущенность. У нее небесного цвета глаза, красивый профиль, длинные, слегка волнистые желтые волосы. Она смотрела в окно автобуса и казалась от всего совершенно...
(Господи! Какая Катя, какие там «желтые, слегка волнистые», какая «смущенность»? Просто...)
...мы возвращались с экскурсии, Ирэна сидела рядом со мной и несла какой-то вздор о том замке у слияния двух рек, что, дескать, хорошо бы его реставрировать, устроить там на современный лад кафе, гостиницу для туристов... Она чернявая, плотная, взбалмошная. И работает в нашем отделе давным-давно, и нравится мне, и у нее этот спортсмен... Уложенная в слова, она становится Катей.
— О чем вы думаете, Катя?
Мой вопрос застал ее, кажется, врасплох. Она смешалась.
(Все-таки дурацкая это штука — «смешалась». Почему, собственно, человек должен именно «смешиваться»? Или там «мешаться»?.. Ничего бы она, скорее всего, не «смешалась».)
У нее — спортсмен. Амбал-перворазрядник. И имя-то какое-то... Как у бульдога Анны Германовны, соседки по даче. Альберт, видите ли. Алик... Он ее бросил, зря она звонит — по три месяца на соревнованиях не бывают. Но она не «мешается». Она говорит: «Ах ты, господи, горе-то какое, повеситься можно». Говорит, зевая. И еще она говорит, что устроит ему «вигвам с мезонином», раз не умеет уйти по-мужски...
(«Смешалась», видите ли...)
Она сказала, что любуется природой, ландшафтом.
— Вы, наверно, впервые в этих местах?
— Да, — ответила она.
— Ну и как, нравится?
— Да, — ответила она...
Она вдруг перестала про развалины замка и, откинувшись на сиденье, закрыла глаза. Но я-то знал, что она вовсе не потому, что спать захотела...
Думай, думай про своего бульдога, голубушка...
Вот и она «невыявленная», и у нее думы. Но уж хоть тут-то, хоть приблизительно знаю, о чем эти «думы».
Вечер был великолепным. Закат то скрывался, когда мы спускались в низину, то опять пылал во все небо, когда поднимались на холм...
(Разумеется, он не мог не «во все небо».)
И вот только небольшой краешек солнца остался плавиться на горизонте. Потом и он пропал, но небо там продолжало пылать холодным оранжевым светом.
(Каково, а!.. И почему такая чепуха? Ведь чувствуешь-то верно, точно, а заговоришь — в уме заговоришь, — и готово: все не то, все дрянь... Ну и черт с ним.)
Пора упомянуть и про второй автобус. Наши кругом вдруг загалдели, что он, наверно, «уже во-о-о-он где» — укатил вперед и не видать. «Конечно! — кричат. — Они там раньше на целый час приедут. Потому что у них автобус, а у нас — колымага: то какой-то ремень полетел, то тросик лопнул».
— И опять Нурину с Зеленицкой повезло. — Это Аркадий Иванович.
— Эй, мыслитель! Тисни про турбюро в газету. У тебя ж там знакомые. — (Я вроде не слышу.) —
— По какому, мол, праву честным труженикам хреновый транспорт дают...
— Ну какая разница, на час позже или на час раньше...
— И это мы слышим от вас, экономиста?!
— Кстати, скажите, какой у вас любимый герой современной литературы?..
Все вокруг потускнело; луга постепенно стали терять краски; в низинах собирался туман. А закат все еще горел...
— Ну, что молчишь? Я ведь не сплю.
— Знаю.
— Так чего ж молчишь? Спрашивай. Или лучше поцелуй. Ведь зачем-то же сел, а?
— Ну, сел...
— Ну, так и целуй. Потихоньку, чтоб никто не видел. Боишься?
— Почему это именно «боишься»? .
— Да-да, дружочек, боишься. Ходишь, с таким видом, все думают — «мыслитель»! А ты просто робеешь, боишься всех. Так?.. Я бы не побоялась, я бы, если бы захотела... Вот возьму и закурю. Дай-ка. Курить хочу. Не бойся, не зашумят: я — в рукав.