Колдун — страница 22 из 41


1973



ИСКАТЬ ВОСХОД (Монолог учителя танцев)

Медленные веки у восхода...

М. Кемпе


Случается, что вы уезжаете.

Вы уезжаете внезапно или обдуманно, навсегда или на время, «все равно куда» или в определенном направлении — дело не в этом. Важен исходный пункт. Именно то, что вы уезжаете и уезжаете от настоящего во имя будущего. Настоящее становится вдруг препятствием, которое можно преодолеть лишь так: вокзал — билет — поезд и — грохот колес.

В вашей жизни вдруг наступает момент, который оказывается границей. До этого вы жили так, и вот — так уже не можете. Вы чувствуете, что не сможете, и оставляете все, и уезжаете. Причем вы чувствуете, что граница эта не просто образует «до» и «после», она не разделяет пропастью вашу жизнь надвое — то, что было, от того, что будет. Нет. Это такая граница, которую проводит хирург-случай своим невидимым скальпелем между сегодняшним и завтрашним. И в относительно спокойные минуты вы видите, что как раз пропасти-то и нет, что такие границы были уже и раньше — целый ряд глубоких надрезов. Только время зарубцевало их. И вы уже почти равнодушно рассматриваете эти старые шрамы...

Поезд мчится в ночи. Все равно куда. Вас то и дело будит вой встречного локомотива или внезапная тишина на неведомых станциях. И еще вы просыпаетесь на поворотах, просыпаетесь от того, что вам кажется, будто вы заваливаетесь — вот-вот будет крушение. Сердце закатывается, и вы каждый раз со страхом вспоминаете где вы, зачем именно здесь и куда мчитесь. Все каждый раз вспоминается мучительно подробно, с самого начала... Потом купе выравнивается. Вы облегченно прислушиваетесь к сонному дыханию попутчиков, стараетесь почему-то представить их лица. Потом — снова короткое забытье.

В одно из таких пробуждений вы вдруг обнаруживаете, что в купе светло и над вами стоит проводница, а через столик — очкастое лицо соседа. Он виновато улыбается, и вам ясно, что это он позвал проводницу.

— Что случилось? — спрашивают они.

Вот именно: что случилось?.. И вы начинаете опять вспоминать, а они ждут.

Очкастый сосед говорит, двое других, свесившись с полок, поддакивают, смотрят на вас. Они говорят, что вы то ли кричите, то ли плачете во сне, что спать при этом — «сами понимаете» — совершенно невозможно. Но дело, говорят они, не в этом, то есть не в том, что вы мешаете им спать, и вовсе не потому они позвали проводницу, а потому, что, может быть, вы больны и нужна помощь. Может быть, что-то случилось?

— Ничего не случилось. Просто дурной сон.

— Может быть, температура?

— Я же говорю, что не болен.

— О господи! Если бы он слышал, как он спит...

«Утверждать себя нужно постоянно — всюду и всегда, — вспоминаются вам слова соседа по квартире (теперь уже, увы, бывшей квартире), бодрые слова холостяка Лусницкого, циника и скептика, парикмахера и филателиста. — Вы выходите на площадь, вынимаете знамя альтруизма, цепляете на длинную палку и начинаете размахивать им. Если дело происходит в помещении, знамя должно быть соответственно поменьше. Если вы с кем-то тет-атет, то вам достаточно обыкновенного маленького флажка. А то и вовсе ничего такого не нужно, а просто вывесить на физиономии что-то вроде «пожалуйста». Альтруизм вы избираете потому, что из всех «измов» он самый надежный и уважаемый»...

И еще вы вспоминаете, что «парикмахеры всегда склонны к философствованию». Так сказал кто-то когда-то...

— Хорошо. Я погуляю. Можете спокойно спать. Я в общем-то уже не хочу. Который час?

— Два, — ответит вам проводница и удалится. А вы оденетесь, и выйдете следом, и будете стоять у окна, ничего не видя на темной земле.

Возможно, проводница все же попытается узнать «что случилось», — среди них ведь попадаются особы, очень склонные полюбопытствовать. Она угостит вас чаем и, коротая ночь, будет смотреть на вас проницательными глазами ученого скворца и думать, что все понимает, и вы будете думать так же. А может быть, она и в самом деле поймет что-то — ведь повседневное общение с постоянно сменяющейся публикой не проходит, надо думать, бесплодно — и не станет расспрашивать, а переведет вас в отдельное купе, где вы будете один и вам покажется, что это именно то, что нужно, чего не доставало.

Закончатся ли на этом ночные приключения?

Во всяком случае, оказавшись в одиночестве, вы в сотый раз начнете все обстоятельно вспоминать, и обдумывать, и додумывать, и находить самые убедительные доводы, чтобы оправдать себя, чтобы еще и еще раз повторить себе: «Да, я сделал правильно». Но, даже полностью себя оправдав, вы увидите, что вам не стало легче.

Еще вчера вечером, когда вы покупали билет, а затем шагали по перрону на посадку, вы были полны самой отчаянной решимости. Вы нравились себе за эту решимость, вы узнавали, насколько приятно чувствовать себя человеком сильным и решительным. Вы были пьяны от этих ощущений. «Блажен создавший рельсы! — мысленно восклицали вы. — Блажен построивший эти великолепные машины и вокзал! Блажен изобревший билет! Вот он — моя виза в будущее!» Вот так, и остальное — к дьяволу. Я не цепляюсь больше за ту жизнь, она навсегда оставлена, потому что она — ложь. Ложь — это угол, уютный проклятый угол, гнездо, тяжелые шторы, опустив которые можно остаться только вдвоем. К дьяволу! И соседа Лусницкого, умницу, видите ли, философа и прорицателя, обожравшегося душеведением, наблюдениями над родом человеческим, — его тоже к дьяволу! Билет, дорога — вот все!

Так думали и мысленно повторяли вы, шагая по перрону. Это была истерика, и вы знали, что истерика, и подогревали ее в себе, боясь, как бы она вдруг не прекратились до отхода поезда, то есть как бы вдруг не передумать.

Но это было вчера вечером. А теперь...

Вы смотрите на огни за окном. Вы убеждаете себя, что не жалеете о случившемся. Но вот — дорога, движение, — а облегчения нет. Что-то давит, вы прямо-таки физически ощущаете тяжесть. Она мешает дышать, мешает даже как следует распрямиться, вытянуться на полке. И это уже действительно похоже на болезнь.

Подавленность постепенно переходит в бессилие. Вы покоряетесь купейному одиночеству, этой темноте, грохоту и даже воображенному всеведению проводницы, опять принесшей чай.

— Пей. Помогает.

Ах, добрый, добрый человек. «Помогает»...

Но от чего, собственно, помогает? Чему надо помогать? О чем ты, женщина?.. Вы задаете себе все эти вопросы бесстрастно, лениво даже, без всякого желания получить ответы. И затем, чтобы отмахнуться от этих вопросов, вы опять скажете себе: «Я правильно сделал, что уехал». Скажете и тут же прислушаетесь к отзвукам этой фразы в сознании, надеясь уловить оттенки былой решимости. Но вы ничего не услышите. И будете глотать горячий чай, все более утверждаясь в мысли, что заболели, и не удивляясь, что проводница говорит вам «ты».

Эта — пограничная — ночь будет одной из труднейших в вашей жизни. Терзания, боль, невозможность покоя... Затем — бессилие. И опять — терзания, боль... Волна за волной... А поезд будет идти и идти, и время будет отставать от него, как безнадежно опоздавший, но все еще бегущий за последним вагоном пассажир...

...Допустим, я — учитель танцев. А что?! Разве это не важно, не серьезно? Разве не прекрасен танцующий человек?.. Посмотрите, сколько в нем радости в эти минуты! Сколько жизни! Гармонии, великодушия, беззаботности! Нет, не той беззаботности, которая от безделья или тупости. А той, которая от того, что нет тревоги в сердце, нет страха, которая от влюбленности в жизнь и движение, от сознания собственной силы и красоты.

Я учу детей. Как отрадно сознавать, что вот этот неуклюжий, робкий, нескладный человечек скоро станет маленьким танцующим богом.

Так я утверждаю себя.

Я помню десятки имен. Когда я потом встречаюсь с ними на улице, они мне приветливо и благодарно улыбаются. Мы улыбаемся так, как улыбаются, когда понимают друг друга лучше всех. Да, мы понимаем, это правда. Ведь между нами — тайна, тайна танца, этой музыки тела. Тайна знания. Стало быть, я — значу.

О танец! — воплощение радости божественного непокоя! Вся жизнь — воплощение радости! А она — воплощение всей жизни. И она — рядом. Стало быть, я — значу!.. Вы думаете, счастье бывает изнурительным? Долгое-долгое счастье? Нет. То есть, может быть, и бывает, но у меня — не было. Потому что был танец...

А поезд будет идти и идти... И кому-то невидимому, неизвестно кому, может быть, совести своей вы будете говорить такие слова:

— Между нами жила ложь, а я не видел. Я все за правду принимал, а оказалась ложь. Значит — не отличить? Значит — можно спутать?.. Или именно я могу не отличить и спутать? Ведь спутал же... Но ведь это равносильно гибели, это значит, что я перечеркнут, приравнен нулю... Если спутал...

Картины недавнего прошлого развернутся в широкие полотна; они будут нагромождаться друг на друга, ломаться, смазываться; смешиваются лица, голоса и даты; но все-таки одно лицо в этом хаосе останется отчетливым и постоянным — лицо соседа Лусницкого. «Господи! — подумаете вы. — Да при чем тут Лусницкий этот?» Но так вы только попытаетесь обмануть себя, потому что вы знаете, при чем он.

Вы станете вспоминать свою жизнь и решите, что это была обыкновенная жизнь, то есть она была простой, ровной — нормальной. Именно — одна из тысяч. Вы вспомните, что в школе вас называли «антифомой» то ли из-за притупленного чувства юмора, то ли из-за чрезмерной доверчивости. И даже здесь, в школьных картинах, будет присутствовать все тот же Лусницкий, хотя в действительности вы узнали его гораздо позднее. Он не будет ничего говорить, ни во что не будет вмешиваться, а просто наблюдать издали. Он не будет ни улыбаться, ни ехидничать, то есть — как всегда; но все существо его будет являть собой одну большую ухмылку. И от нее вам все время будет очень неуютно, даже как будто стыдно. Стыдно, потому что рядом с ухмылкой Лусницкого вам кажется, что вы все делаете не так, неумно и не взросло.