еще ничего не знает. А может быть, все-таки догадается, если посмотрит на него внимательно?.. В общем, Скворча подождет: если не догадается, то он скажет. Ведь когда она узнает, что — Царица, то с этого момента все будет хорошо.
1971
КНИЖНИК ВЛАС
Ранним июньским утром Влас Решаев проснулся оттого, что возле его дома остановилась машина. Хотя он и готовился к этому, но сразу не встал, а немного полежал и прислушался. В первый момент, как только заглох мотор, было очень тихо. Но уже через несколько секунд захлопали двери, затопали ноги, зашумели голоса. Выждав еще какое-то время, Влас поднялся и стал не спеша одеваться.
К нему в каморку никто не зашел, никто не известил его о прибытии машины. Уже давно, с тех пор, как его освободили по состоянию здоровья от последней колхозной работы — сторожа при амбарах — и назначили пенсию, он «ушел на покой», по слову его домашних: отгородил в самом тихом углу своего шестистенного дома каморку и стал в ней жить. Первое время дети и жена совестили его и даже попрекали, но скоро привыкли, и жизнь в семье Решаевых пошла дальше, своим чередом, но уже так, словно бы Власа больше не было. Поэтому-то к нему сейчас никто не зашел, и он не ждал, что зайдут.
А новость, которая прибыла с этой машиной, была знаменательной: старший сын привез из районного родильного дома жену с сыном — первым внуком Власа, первым племянником его детей. По этой-то причине, несмотря на рань, и всполошился весь дом.
Влас одевался аккуратно, с вниманием, то и дело проверяя застегнуты ли все пуговицы и хорошо ли заправлена рубаха; затем долго осматривал в зеркальце свое худое, дряблое, белобровое лицо, подбородок, покрытый рыжеватой щетиной; затем помылся из таза и тщательно расчесал свалявшиеся сивые волосы.
Странное ощущение возрастало в нем по мере того, как он готовился к выходу. Как будто он собирался в дальнюю дорогу, и уже все решено, и ничего нельзя изменить: ни отложить и не отменить решения. Казалось, что вот он долго — много лет — ждал какого-то известия, чтобы наконец отправиться и что-то свершить, что-то важное, может быть, главное, что всю жизнь откладывал из-за разных дел — самых обычных, чисто человеческих дел, семейных и колхозных, тех, которыми живут все; и вот оно пришло, это известие, и оно — рождение внука.
Влас вспомнил, что то же ощущение было вчера вечером, когда старший сын уехал в район, и потом — ночью; оно мешало читать, мешало уснуть — только под самое утро забылся; но теперь оно было гораздо явственнее, острее, переходило в нетерпение, беспокойство.
Когда Влас вышел, вся его семья уже толпилась в средней большой комнате, или горнице, как любила говорить жена, возле новорожденного. Младенец, распеленатый, лежал на выдвинутом в центр диване, так что весь был освещен недавно поднявшимся над лесом солнцем. Он был большой и розовый, ручки и ножки его судорожно двигались, бессмысленный и чистый взгляд спокойно скользил по склоненным лицам. У ног его сидела счастливая невестка, у изголовья — жена Власа, утирающая слезы; остальные стояли вокруг и негромко переговаривались, улыбаясь и притрагиваясь к младенцу.
Увидев внука, Влас прежде всего почему-то смутился. Совершенно и сразу же пропало недавнее ощущение предстоящей дальней дороги. А потом в нем вдруг стало расти удивление, какое бывает, когда найденное, открытое оказывается гораздо более простым и совершенным, нежели предполагалось. «Или я не видел новорожденных ребят?» — спросил он про себя, стараясь побороть радостную взволнованность, и стал вспоминать, чьих и когда видел новорожденных, и многих вспомнил, и своих прежде всего; но вспомнил также и то, что никогда прежде не испытывал такого сложного и необычного чувства, как теперь. И он глубоко и тихо вздохнул, и в мыслях пронеслось, что вот, мол, человек, и — подумать только — мое третье поколение.
Влас стоял позади всех, поэтому никто не видел его лица, не заметил его вздоха; они были слишком увлечены, чтобы заговорить с ним или обратить внимание. Ему и хотелось, чтобы было именно так, чтобы присутствие его никому и ничему не мешало, как не мешают воздух и свет; и он мог теперь незаметно стоять здесь, и смотреть, и, видя, прислушиваться к себе, и обдумывать услышанное.
Наконец, невестка сказала «ну ладно, надо кормить», и все стали расходиться, и тогда Влас подошел ближе, наклонился и дотронулся пальцами до лба ребенка, а в следующую секунду невестка отвела его руку и накрыла младенца грудью.
— Чур от дурного глаза, лихой руки! — Глаза се блестели шальной радостью.
Влас усмехнулся и, отступив, сказал:
— Чудо. Внук. — И, вздохнув, добавил: — Естественный фактор.
— Умрешь с вами, — сказала невестка. — «Фактор».
— Женщина дите произвела, — сказал Влас.
— Ну и что?
— Чудо. Ты — мать. — Ну вот и хорошо, посмотрели и хватит.
— Внук, — повторил Влас, — третье поколение...
Зайдя к себе в каморку, он постоял, оглядел ее, затем взял книгу и вышел во двор.
День начинался ясный и теплый, все кругом свежо и добротно зеленело, на траве еще не просохла роса, из лесу за огородами доносился хлопотливый птичий гомон. И Влас пошел туда, на свою любимую поляну, где подолгу и часто бывал последнее время, когда позволяла погода. Это была небольшая поляна, сразу за огородами, среди мелкого сосняка; в центре возвышался пригорок, на котором когда-то росла огромная сосна, а теперь стоял издолбленный дятлами и обрубленный со всех сторон пень. На этом пне Влас любил сидеть с книгой, или спал под ним на траве, или лежал просто так, глядя в небо и размышляя.
Никто не заметил, когда он ушел, но каждый в доме, конечно бы, сказал, если бы спросили, что «он, наверно, на своей поляне». И Влас, шагая сейчас по меже к лесу, думал о том, что хорошо, когда у человека есть своя поляна, куда можно удалиться и наедине с собою порассуждать, если в жизни случается такое, как, например, с ним в это удивительное утро.
В Бахрове за страстную любовь к чтению его называли «книжником». Он был из тех людей, о которых говорят, что они живут без тайных мыслей, «единым лицом»; он был прямодушен и оттого говорил часто невпопад; суждения его бывали неожиданными и странными и поэтому нередко отталкивали; он старательно выполнял любую работу, хотя и не скрывал, когда ему работа не нравилась или находил ее бесполезной. И считалось, что все это имеет одну причину, укладывается в одно понятие — «книжник».
О читательстве Власа ходили целые повести. Рассказывали, например, как он чуть не сгорел, увлекшись книгой: на покосе, пережидая обеденную жару, забрел в лес, устроился там и стал читать, а по лесу шел пал, и Влас заметил его только тогда, когда на нем загорелась рубаха. А в другой раз он возвращался с полей на деревню по реке, в лодке, решил по пути порыбачить в одной из заводей, но зачитался, проплыл и заводь, и деревню и очнулся только в завалах, километров за пять от Бахрова, когда лодка застряла в коряжинах и ее стало переворачивать.
Были в ходу и более курьезные истории.
Некоторые из бывалых бахровцев считались даже как бы специалистами, мастерами рассказов про Власа. Они припоминали мелочи, старались подражать неторопливому и скрипучему голосу Власа, его мимике.
— Коновалов, помню, ему: «Ну и нос у тибе, Улас». — «Чиво нос?» — «Дык большой». — «У мине-то что, нос как нос, — отвечает. — А вот у тибе нос. У мине хоть большой, а у тибе большой ды синий, как расейская слива». — Удумает тоже: расейская слива. А иде она у нас в Сибири растеть? Ведь сам-то ту расейскую сливу у глаза не видел, а вычитал про ее. Вычитал, и усе...
Рассказывали также, что из-за этой необычайно сильной склонности к чтению он и женился, по бахровским понятиям, поздновато — в тридцать три года. А через два года жена ушла от него, так и не родив ему ребенка. Уходила она, рассказывали, к другому и накануне пришла с ним к Власу, чтобы объясниться. Но Влас, сколько к нему ни обращались — ни она, ни этот другой, — так и не поднял головы от книги и не проговорил ни слова. Так они и ушли, молча собрав вещи. И только шесть лет спустя, уже перед самой войной, Влас женился в другой раз; женился на двадцатисемилетней одинокой вдове — женщине некрасивой, не особенно доброй, с трудным характером: другая бы за него и не пошла. С ней он и родил четырех детей: три сына и дочь, по ее настоянию и выстроил этот шестистенный дом.
Работал он в колхозе учетчиком, бухгалтером, кладовщиком, а под старость, когда стал путаться при счете, — сторожем. Воевал недолго — уже летом сорок второго года после ранения в живот пришел домой.
О нем, разумеется, рассказывали большей частью истории смешные и нелепые. Но рассказывали без ехидства или злобы, без намерения высмеять или принизить его, а скорее просто так, для увеселения публики и чтобы самому потешиться; но, между прочим, и не без некоторой гордости иногда, особенно перед приезжими, словно желая показать, что вот, мол, — наш, а какой знающий и грамотный. И еще замечалась у рассказчиков про Власа какая-то едва уловимая осторожность — ни увеселять, ни потешаться, ни выражать чрезмерную гордость они как бы не решались, — потому что всю жизнь Влас озадачивал земляков.
В далеком детстве Власа с ним произошел случай, который он помнил до малейших подробностей по сей день и от которого — в этом были уверены все — и произошла его страсть к чтению: ведь наследственной она не была — ни отец его, ни дед, никто из родни вообще, в том числе и дети, ничем особенным в этом отношении не отличались от других, хотя лицом были схожи («решаевскую породу» можно было узнать) и все как один, подобно Власу, слыли людьми негромкими, в меру прямодушными и работящими.
Это было еще до первой германской войны, в глухую Бахровскую пору, когда вокруг деревни стояла дремучая тайга, когда в жаркие лета все разъезжались семьями по заимкам и деревня пустела, а зимой ее заносило по крыши снегом, и на долгие месяцы она впадала в морозную беззвучную спячку; когда со всеми обрядами праздновались свадьбы и праздники, вроде языческой «кукушки», «вербочки» или Ивана-Купалы, и пьяные мужики от избытка дикой воли и силы набегали на соседние деревни, чтобы подраться; когда леса были полны зверья, а река — рыбы, и правили этими угодьями леший да водяной, а в каждом доме жил домовой, и деревенские колдуны водили со всей этой сатанинской ватагой тайную дружбу.