узнать.
Влас встал. Сердце его билось нетерпеливо и разбойно, дышалось широко. Он оглянулся — ни единой души не было вокруг, благоухала зелень, теплый воздух шел по земле. И тогда он положил книгу на пень и быстрыми шагами пошел с пригорка к лесу.
1971
ИСКУПЛЕНИЕ
Ты сидишь в большой деревенской комнате за высоким неуклюжим столом. Ты одна; на тебе строгий глухой халат, перед тобой груды книг, стопки тетрадей, папки, блокноты; и над всем этим — старая, под красным абажуром лампа. Красный свет рассеивается и меркнет по углам, потолок давит, слепая мысль бродит меж стен, она натыкается на что-нибудь, возвращается и упирается в светлое пятно на столе, в эту вот красную промокашку с красивым тщательным словом по диагонали: «Машенька».
Тебе сорок лет. Лицо твое овально и плоско под красной тенью. Прическа расслаблена: небрежны густые пряди, распружинился узел и тяжело свисает на спину. Плечи задумчиво сведены, руки неподвижны на столе, и меж ними промокашка.
Взгляд твой покоен и тускл, он рассредоточен, как этот свет над головой. Все потому, что тебе хочется оставить память запертой. Это — и сон, и явь. Это — когда ты одна, но в то же время вас двое, трое, четверо — много. Нет лишь дирижера. И поэтому твое «я» — само по себе, и нет единой мысли и направления.
«МАШЕНЬКА».
Но кто-то в тебе монотонно повторяет одно и то же, одно и то же: «Погоди-погоди, все будет потом, позже. Наступит час, и придет движение, и взметнется свет, и мысли упрутся в эти стены, и захотят развалить их».
Квартирная хозяйка Наталья Ивановна любит приглашать женщин. Ну что же — вместе им, военным вдовам, и труднее, и легче. Теплее им вместе.
Ей, старой, одиноко. Что ты для нее? Официальное лицо. Хоть ты и прожила в ее доме двадцать лет, а все-таки официальное... У Маслова из седьмого «б» в дневнике тогда оказалось: «... и боятся ее все-все не потому, что строгая, а потому, что бесчувственная...». И дальше: «И мужа с детями нет, и никогда не будет у того человека, который и не улыбнется, а только смотрит, чтобы все смирно сидели да по законам разным было». Задумчивый, худой мальчик... Кажется, теперь где-то в море...
Зина Струженкова, исключенная, в письме: «...да, просто завидовали мне, потому что вы такая — директор! И никакая вы не женщина, и никогда вам не быть и не узнать ничего».
Дети. Странные, милые, злобные. Чужие...
Официальное лицо. В каком, скажите мне, пожалуйста, соотношении с этим разные сердечности? Возьмем хотя бы пример с Натальей Ивановной. Господи, да просто для меня моя работа — все: и дом, и не дом, и день, и ночь. Официальное лицо — трудный труд. А директор школы приговорен быть именно и прежде всего официальным лицом. В конце концов, ты была дружна с Натальей Ивановной, пусть она всего лишь школьная уборщица. Вы были дружны. Вы разговаривали. Человек она аккуратный, прилежный, порядочный — она прекрасный человек, без сомнения. И поэтому просто непонятно, почему это ты стала отходить от нее. Вот, например, в последнее время... Что-то происходит, что-то стало мешать, тяготить... Да-да, просто удивительно: привычное, и вдруг тяготит. А ведь раньше, всего несколько месяцев назад...
— Мария Михайловна, извините, что отрываю. Тут мы не громко, не мешаем? А то мы тут...
— Нет-нет, Наталья Ивановна, что вы, вы же знаете...
Женщины пели.
Кто написал то слово? Промокашка — Вити Щеглова, но почерк не его. Это почерк взрослого. И Шеглов: «Не знаю, эта промокашка всегда лежала в тетрадке по литературе». Как же она попала в тетрадь по истории, случайно?.. Но что, скажете, здесь такого? Попала и попала. При чем тут я?!
Непробудна ночь над деревней — зимняя, жгучая, коронованная. Темные снега под глухими настами, пустынные горбы. Ну что же — потом опять не будет этих снегов, потом опять будут... Время. Синее время, белое время, красное время...
Мне никогда не было одиноко. Вот я говорю себе, вам говорю, всем: ни-ког-да! Сорок лет — это была простая жизнь: светлая и сумеречная, скорая и тихая — всякая, но всегда нужная. И я не заметила, да, не заметила, была ли это жизнь одинокого человека. Я сама так выбрала. И никогда ни странного, ни страшного не было. Я учила тому, чему учили меня, и это было правильно. Конечно, менялось время, менялись методы. Но суть дела не менялась. Правильно, у меня ни разу не появилось сомнения в нужности и важности моего дела. Они должны были расти такими, как нужно.
Но кто это оспаривает, господи боже ты мой? Против чего ты заговариваешь себя, от чего защищаешься?..
Да, было трудно. Но это прежде всего значило, что нужен пример. Сила примера могла сделать все. И делала.
Вот — пришла в деревню девчонка семнадцати лет от роду, пришла и приняла школу: четыре класса — восемнадцать оборванных и диких детей от восьми до четырнадцати. Что у нее было в прошлом? Семилетка... педучилище... маленькая история — идиотский вариант бедной Лизы... То есть — ничего не было, никакого прошлого. Два поношенных платья, ученический портфель... Война.
Непонятно, почему ты затеяла эти воспоминания. Но кажется — чтобы оправдать себя в чем-то? Но в чем?..
Уходили на войну мужчины и не возвращались; из школы уходили работать дети и не возвращались; уходили годы. И никогда не уходила вера — я правильно делаю, это нужно, важно.
Я мыла школу и возила на себе дрова. Надо было топить. Дети сидели в тряпье, их пальцы были синими, но лица не должны были хмуриться. Мы затыкали тряпками окна, мы из лиственничной коры готовили чернила, мы писали на газетах... Двадцать три года я здесь, и никто не сможет упрекнуть меня. Эти детские записки? Это — именно детские записки. Всегда так. А потом они вырастают, встречаются, смеются, вспоминают... Учитель не должен расслабляться, он должен контролировать каждый свой шаг. Воля его всегда напряжена. Когда идешь по улице...
Заклинай себя, заклинай, но все равно, о чем бы ты ни думала, что бы ни поднимала со дна памяти, перед глазами неотступно стоит оно, это жуткое слово — «Машенька»...
Бесконечна ночь над деревней. Каменные насты. Пологие насты памяти. И много таких ночей...
Женщины поют. Они поют тихо и привычно, словно работают на поле. Им уже не жить без этого.
И вот ты сбросила халат и надела простой костюм, а затем пошла в комнату Натальи Ивановны. Ты села у железной печки на табуретки и увидела, как удивилась хозяйка. Тебе сразу же стало неприятно, но ты уже не могла уйти. Вы долго молчали, и только когда она спросила: «У вас тепло, Мария Михайловна?» — ты ответила:
— Да. — И добавила, осваиваясь: — На улице такое творится.
— Пурга, — отозвалась она, и вы стали разговаривать.
— Как-то тихо у вас сегодня, Наталья Ивановна.
— Какие уж по такой пурге гости.
— Да-да...
— Я, знаете, Мария Михайловна, и сама не люблю, когда тихо. Страшно как-то, господи, вроде чего худого ждешь. И вообще... Привыкла — с людьми да с людьми. В школе — дети, дома — гости. А то вот как придешь в пустой дом, так прямо сам не свой. И делать вроде нечего, скотины нет, ходишь... Уж и книжки все, что Владимир Иванович давал, перечитала...
— Нам, Наталья Ивановна, надо приемник настоящий. Вот тогда будет веселее... И от жизни не отстанем.
— Да можно бы и старый починить. Вот Владимир Иванович сулил как-нибудь... Хотя, конечно, настоящий бы... Другое дело.
— Интересно, какой там мороз? Надо бы окно почистить, чтобы термометр видно было.
— Вот, ей-богу, забыла я. Было уже собралась, а там сугроб. Пошла лопату искать... Да я вам скажу, градусов тридцать, не больше. Когда так метет, матушка моя, то большого мороза не бывает. Это вот когда тихо, тогда уж по-настоящему, по-сибирски. А когда метет...
— Да-а... Завтра с утра придется ребят минут на пятнадцать на расчистку. Ведь за ночь наметет — в школу не войдешь.
— Это они с удовольствием. Вмиг раскидают, растопчут, такие шельмецы. Да еще если над ними Владимира Ивановича поставить — гору свернут. Ведь они его...
— Наверно, и почты завтра не будет.
— Да кто его знает, Мария Михайловна. Теперь ведь не то, что раньше: замело и отрезало от всего света. Теперь этот свой клин протащут и пожалуйста — езжай. Хоть машиной, хоть как. Так что к вечеру, может, все же будет почта.
Тебе трудно говорить, но трудно и уйти, и ты все принуждаешь себя оставаться спокойной и независимой, как будто тебе что-то угрожает. И еще ты ждешь удобного момента, чтобы встать. А за окном воет. Все теперь там смешалось. Хаос. Какая-то беспокойная эта метель.
— ...и вот ведь как привязались к нему с самого начала, так прямо спасу нет. Только и слышишь: Владимир Иванович да Владимир Иванович. Человек первый год работает, молодой такой, а поди ты...
Наталья Ивановна задумчиво покачала головой и улыбнулась. И тогда ты встала.
— Ну хорошо. Мне нужно еще поработать.
Красный абажур, красный круг на потолке. Прямые неподвижные руки. Промокашка. Строгий халат распахнут.
Что она хотела этим сказать?.. И все другие — без конца это имя. Стоит тебе появиться, как оно медленно сплывает с губ.
А ночью, когда тьма... Волосы разметаны по подушке. Длинные-длинные волосы на бескрайней подушке. Стонут фиолетовые проемы окон. Темнота накаляется... И ты уговариваешь себя устать.
— Устань, устань...
Решено. Довольно. Последняя попытка. От этого многое должно измениться, ибо сказано: победи себя. Узкий кабинет. Ты — в профиль к вошедшему. Последняя попытка. Сотни людей прошли. Прошли и все. Имена растворились в памяти. Осталось только нужное, всегда только нужное. А тут, видите ли... Как же ты тут-то? Что же ты позволяешь себе? Чего ждешь?..