Колдун — страница 39 из 41

увидел он ее впервые в тот день, на берегу, на краю льняного поля.

— Змея... ведьма проклятая... ребят от Игната не захотела... извела... такого мужика... это в девятнадцать-то лет. А теперь, когда постарше, что будет?.. И мать ее такая была... Вдова... Пока жива буду... не будет она невесткой в моем доме...

Он молчал. Восемь лет назад от них ушел отец. Ушел к вдове. И увез ее из деревни...

До того дня он жил спокойно и беспечно: днем делал со своей бригадой колхозные дела, а вечером резал что-нибудь дома — по заказу соседей или для себя, просто так, из интереса, и ему было хорошо, и линию свою он искал вдумчиво и обстоятельно, нисколько не печалясь, что пока не нашел ее. Но после того дня все изменилось.

Не стало покоя, ничего не делалось, все валилось из рук и, не переставая, днем и ночью ныло сердце. «Чудо ты чудо! Кто же тебя так рано замуж уговорил, как же вдовой так рано осталась? Кто тебе этот голос дал? Откуда взялась вдруг, как прежде тебя не видел? За что боятся тебя? Чудо ты чудо мое!» А подосланные матерью люди шли и шли: тетки и дядьки, девки и парни — отсоветовать, запугать, оговорить ее, осрамить, и с лестью шли, и с любезностями, и завлечь шли, и по-дружески последние новости о ней рассказать... Ничего не помогало.

— Здравствуй, Лина.

— Здравствуйте, Петр Андреевич.

— Что ж ты так редко в нашей деревне появляться стала?

— И то, говорят, часто. А ведь в магазин-то всего и хожу.

— Я слышал, сватались к тебе?

— Это мама ваша старается.

— Да ты уж прости ее. Не знает она...

— А вы верите, что говорят?

— Нет.

— Уеду я отсюда, уеду, Петр Андреевич...

— И я за тобой.

— А мать как же?

— Не знаю.

— Сил нет, Петя... Ох, сил больше нет... И не ходи ты ко мне... не стой под окнами... не следи...

«Вот, Наташа, я и пришел, как говорится, к финалу. Я понял, что вряд ли открою Америку, я — жалкий копировщик и ничего больше. Если бы кто-то нашел свой универсальный знак и я жил бы после него, то, может быть, по его следам я и дошел бы до его горизонта. И на этом бы стал, поджидая другого, кто пойдет дальше, и потом опять поплелся бы следом. А это — не талант... Я встретил одного человека. Он сказал мне — не словами, а видом, сутью своей, всем собой — что я ничего не знаю, что я не там и не то искал. Он перечеркнул мою область чистых фигур — линий и знаков — и позвал к жизни, и — клянусь тебе — я никогда не чувствовал более мощного зова... Обо всем я спрашиваю себя по-другому, все, что было ясным, запуталось, смешалось... Но все-таки я еще не верю совсем, что ничего не смогу. Я думаю, думаю, смотрю и думаю. Формы складывались миллионы лет: лист березы выражает березу, нос какого-нибудь, скажем, Ивана, выражает этого Ивана. А где та линия, которая выражает меня, мою душу, и больше, чем мою душу, а саму истину через мою душу? Где она? Ее не может не быть...»


3

Он увидел, что она поздней ночью вышла из дому, и это обеспокоило его, и он пошел за ней. У дома древней Лакарихи она остановилась, постояла, словно раздумывая, и затем решительно толкнула калитку. Он подошел ближе и услышал приглушенные голоса.

— Комсомолка?

— Комсомолка.

— Комсомолке колдунья не поможет.

— Не за колдовством я пришла, Марфа Матвеевна... Я за советом пришла... Ты же умная.

— Умная. — В голосе старухи послышался смех. — А что ж ночью изволила-то?

— Чтоб не подумали что зря.

— Не подумали... Иди за него и все.

— Нет. Не могу... Мать его... Нельзя.

— Что ж ты хочешь?

— Хочу, чтоб разлюбил меня... отказался... выбросил из головы...

—Да это ж без колдовства не делается, милая!

— Да ты посоветуй! Ему Наташка была нареченная, пускай к ней и возвращается.

— Кем же нареченная-то? Молвой, что ли? Сам-то не нарек, не слышно что-то было.

— Если я уеду?

— Следом поедет.

— Осрамлю себя. Взаправду осрамлю...

— Тоже согрешит, чтоб уравняться.

— Что ж мне, в прорубь, что ли, головой?!

— Тогда и его убьешь. Засохнет... Я ваше дело вижу.

— Как же мне быть, бабушка Марфа Матвеевна? — Она заплакала.

— Иди-ка сюда, Лина. Иди, дочка... Садись-ка вот тут... Послушай-ка, что тебе скажу я, старая дура...

Он быстро отступил от окна, быстро пошагал прочь. Также быстро, словно за ним гнались, он прошагал все Сотниково, потом через речку по висячему мосту, потом по своей деревне, к своему дому.

Мать стояла посреди комнаты, высокая, строгая, седоволосая, с ввалившимися щеками и сверкающим взором.

— Мама, — сказал он, — пойми меня, мама...

— Пока жива буду, Петя...


4

Зима пролетела незаметно, и Наташа заспешила с каникулами. Она ворвалась в избу Петра, и вместе с нею ворвался сверкающий, шумный город, радость, суета, смех, звон. Никогда она не была такой красивой.

И опять был праздник — съехавшиеся на каникулы студенты устроили веселую пирушку. И опять мать сидела где-то близко, сзади и тихонько подталкивала его своим шепотом:

— Что ж так сидишь-то... Твои же друзья-то все... Погулял бы, вместе все же учились... А на Наташку, ей-богу, Петя, насмотреться не могу — да за нее золотую гору не жалко...

И в самый разгар, когда все уже ошалели от вина, песен и плясок, Наташа схватила его за руку и потащила вон из избы, а потом бежала, летела по переулку за деревню и, оборачиваясь на бегу, восторженным, безумным голосом выкрикивала, приказывала:

— Лови!.. Лови меня!.. Ну, лови же!..

А на берегу упала в траву, притянула его к себе, впилась блестящими глазами и, уже не сопротивляясь разгульному дурману в себе, затвердила, как заклинание:

— Я твоя... твоя... твоя...

— Нет, — сказал он, с силой отрываясь от нее. — Нет, Наташа... не моя…

— Твоя! — настойчиво повторяла она, стараясь освободить свои руки, прижатые им к земле. — Твоя!

— Нет...

И тогда она поняла, отвернулась, зарылась лицом в траву, затряслась...

— Петя-а!.. Петя!.. Неужели...

— Да...

Потом они долго, сидя на берегу рядом, молчали.

— Может быть, — сказала она наконец, — ты все же мог бы заставить себя уехать. Хоть теперь-то. Не для меня, а для себя. Учиться. Она подождет. Может быть, тебя бы хватило на это...

— Не надо, Наташа...

— У меня последний курс... Я бы смогла потом помогать, нашла бы жилье... Просто так... по-дружески...

— Нет.

— Неужели у тебя для того талант и для того ты закончил десятилетку, чтобы бригадирствовать тут над столярами и плотниками.

— Наверно.

— Петя, — проговорила она слабо и опять зарыдала. — Пиши хоть письма, как писал. Хорошо?

— Хорошо.


5

Осенью мать сдалась, и сыграли свадьбу. Это была строгая и негромкая свадьба; в самом воздухе, кажется, все время копилось какое-то напряжение, какая-то тягостная неуютность — песни пели сдержанно, не поднимая голосов, плясали как бы принужденно, неловко; худое лицо матери вытянулось и было серым — она ходила, как тень; невеста сидела без венка, как и положено вдовам. И только сам Петр ничего, кроме Лины, не видел — счастье туманило ему глаза.

Когда все закончилось, мать пришла в комнату к молодым и сказала, не глядя на невестку:

— Простите меня, дети, — я своему сердцу не господин. Как и вы сами. Дай бог счастья. А жить с вами не могу. Так что ты, Петруша, построй мне другую избу, отдельную... Где-нибудь тут, неподалеку...

И Петр построил — рядом, и мать попросила отгородить забором.

Жизнь его пошла теперь так, что казалась одной непрерывной песней. Разговоры на деревне постепенно затихли, старела и смирела мать, привыкала и успокаивалась Лина. Он теперь очень спешил с работы домой — ему хотелось поскорей увидеть Лину, обнять ее, повторить в сотый раз, что он счастлив, что ничего ему больше не надо от жизни, что резьба — баловство, детская затея, ну разве что от великой скуки: ведь веранда, скажем, не перестанет быть верандой и служить свою службу, если вместо резной стенки, поставить обыкновенную, гладкую.

Матери он избу разукрасил с большим старанием и терпением, не пожалев ни сил, ни времени, вся она была в тонких кружевах, как картинка. Но после этого он не делал больше почти ничего, — напрасно просили его земляки; и даже если он соглашался что-нибудь сделать, то с большой неохотой, тянул, приступал от случая к случаю, работал небрежно, без интереса, не задумываясь над узором, как прежде, то и дело чему-то дурашливо усмехаясь, и скоро бросал, и работа простаивала месяцами.

— Слышь, Лина, помнишь, я тебе говорил, что знак свой искал, линию такую, чтобы все враз выражала. Единственным настоящим желанием было. А зачем она мне, спрашивается, линия-то эта, а?! Ты — моя линия.

— А мое, Петя, единственное желание: встретить тебя раз, когда с работы придешь, и сказать, что ребеночек у нас будет...

— Будет, будет...

Он любил смотреть, как она, что-то делая, ходит по двору и, забывшись, вдруг запевает; любил смотреть, как расчесывает волосы, любил, как, стоя на крыльце, ждет его по вечерам. Он любил в ней все — каждую черточку, каждое движение, каждое слово ее; любил даже прозвище, которое ей дали в деревне, — Сероглазка.

— Погубит она тебя, все соки вытянет... Уже погубила, — по-прежнему говорила изредка мать, но говорила уже спокойно, привычно, механически, как человек, навсегда с чем-то смирившийся.

И Петр беспечно улыбался ей в ответ. И так прошло четыре года, и ни разу за это время не приснилась ему та солнечная роща.


6

Однажды в воскресенье мать несла воду и упала на улице. Лина увидела и закричала; Петр бросился к матери, поднял ее и отнес в дом. Потом он сидел перед ней, осторожно сжимая худую, холодную руку и испуганно глядя в лицо; а Лина уже мчалась к доктору.