Колдун — страница 9 из 41


* * *

Белоусов окончил факультет журналистики и работал в заводской многотиражке. Он устроился сюда сразу же после получения диплома, и ни разу за все семь лет никто не сказал, даже не намекнул ему, что надо повышать свой «служебный уровень». Другим это часто говорили, и его сверстникам, и тем, кто пришел позже; к ним приглядывались из более солидных газет, старались перетянуть; они, другие, и сами между собой постоянно об этом говорили, куда-то звонили, с кем-то уславливались, использовали знакомства, своих более удачливых сокурсников. Им хотелось, как только начинали ощущать себя более или менее уверенными в своем деле, на широкую журналистскую дорогу; многотиражка была стартовой площадкой, не более. Все, от директора завода до редакционной машинистки, привыкли к такому положению, полагали его закономерным, и, хотя редактор и называл, морщась, свою четырехполоску «второй ступенью после стенгазеты» и «проходным двором», но заявления уходящих подписывал без особого скрипа и промедления. Он поначалу искренне удивлялся Белоусову, что тот не уходит, и, не имея решительно никаких претензий к его работе, считал своего литсотрудника скрытым неудачником; но потом он перестал удивляться, привык, и уже по одной лишь привычке время от времени скучно повторял старые свои шутки: «Что, на мое место метишь?.. Подсидеть хочешь?.. Ждешь, когда на пенсию уйду?..»

Белоусов не был неудачником — он был человеком без стиля. Так, такими именно словами определил его однажды один из сотрудников:

— Ты, старик, лишен стиля. — И обрадовавшись, как неожиданной находке, сформулировал: — Ты — человек без стиля.

Белоусов пропустил это мимо ушей, как пропускал все, что говорил данный (а впрочем, и не только данный) сотрудник. Однако спустя какое-то время поймал себя на том, что думает над услышанным, и чем дальше, тем больше, так что вскоре ему уже казалось, что он сделал открытие. Его удивило, что у каждого вдруг обнаружилось нечто, совокупность различных внешних и внутренних качеств, которая была стилем — у каждого Белоусов открыл стиль. Кстати, стилем того сотрудника и было как раз определять коллег, высказывать о них короткие и бойкие формулировки.

Размышляя об этом, Белоусов пришел к выводу, что стиль — самое главное для человека, и французская мудрость «стиль — это человек» наполнилась для него живым содержанием. Но если бы его попросили сказать, каков стиль того или иного человека, то он, пожалуй, назвал бы какую-то одну характерную черту, бросающуюся в глаза привычку, особенность — и только. Конечно, совокупность качеств, сумма особенностей и так далее — это факты серьезные, но в том-то и дело, что стиль в конце концов сводился к какой-то одной характерной черте, а потом даже выходило, что все качества и особенности происходят от этой самой черты.

Белоусов заметил, что отношение к людям прямо зависит от наличия у них такой черты, и чем ярче черта, тем определеннее, интенсивнее отношение, и некоторые люди, чтобы усилить интенсивность отношения к себе, возмещают блеклость своей черты каким-нибудь необычным воспоминанием, рассказом о случае, который с ними якобы произошел — словом, чем-нибудь, что бросается в глаза, поражает, изумляет окружающих. Людям был необходим стиль, он был им выгоден, и потому-то и выставлялся напоказ, потому-то каждый и норовил иметь нечто отличное от других, чтобы его ни с кем не перепутали.

Теперь Белоусову было ясно, почему к нему так легко, незаинтересованно относятся, почему никого не удивляет, что он не рвется в высшие журналистские сферы, почему никому не мешает его присутствие (одна сотрудница даже не стесняется поправлять свои вечно отчего-то сбивающиеся деликатные туалеты), почему никто, и зеленые юнцы-практиканты в том числе, никогда не обращаются к нему за советом или помощью, — то есть почему он как будто не существует ни для кого. Потому что у него не было яркой характерной черты, яркого воспоминания, оригинальной привычки, потому что он никогда не рассказал ни одного выдающегося случая о себе, не совершил ничего нестандартного или громкого, никогда не опоздал на службу, никогда по его вине не случилось в газете ни одного ЧП, никогда не влюбился, не оскандалился, не вознесся — короче говоря, потому что он ничем не заявил себя, потому что у него отсутствовал стиль.

Белоусову не было скучно жить, его все устраивало. Он неплохо учился, неплохо усвоил затем, что надо было усвоить в многотиражке. Но он не мог бы утверждать, что журналистика — его призвание: с таким же успехом он занимался бы и другим делом. И все же для него было совершенно очевидным, что поскольку существуют такие-то и такие обязанности, такие-то и такие порядки, и от чего требуется то-то и то-то, постольку он должен эти обязанности выполнять, порядки уважать и требуемое давать. На любом месте, в любом качестве он делал бы то же самое — тут не надо было никаких особых усилий, все свершалось почти что само собой, как само собой, например, дышится, хочется есть или спать. И совсем не важно, замечает это кто-то или нет.

И вот теперь, после долгих раздумий, он вдруг возжелал, чтобы его заметили. Нет, он не загорелся встать над другими, показаться значительнее, сбежать в солидную газету, но и ему захотелось в общем разговоре вставить слово, захотелось, чтобы кто-то когда-то сослался на него, спросил, что он по тому или другому поводу думает, излил ему душу, — то есть ему захотелось заявить себя. Он понимал, что упустил в жизни нечто очень важное и что теперь, чтобы заявить себя, надо совершить что-то неординарное и затем повторить его и еще, и еще — тогда, конечно, они, эти окружающие, заговорят о стиле, и сие будет означать, что он заявил себя. Тогда жить станет интереснее, тогда редактор прекратит, наконец, свои шуточки и посмотрит на него серьезно, а эта дура перестанет поправлять свои лямки и резинки. «Время пришло, — монументально думал Белоусов. — Как-никак опыт, солидность, скоро тридцать». Ничего конкретного он немедленно не замыслил, но ясно было, что с таким перекосом в душе долго жить невозможно.

Все шло, как и прежде, но в Белоусове день ото дня росло напряжение, и оно требовало разрядки, тем более, что неутомимо подливал масла тот самый сотрудник, что первый заговорил о стиле. И вот однажды, когда редактор равнодушно промямлил свое обычное «меня подсиживаешь», Белоусов решил, что час пробил. Он посмотрел ему в глаза и четко выговорил:

— Кончили бы один раз трепаться.

Редактор был ошарашен; ошарашены были все. Всякая работа прекратилась. Стало очень тихо.

— Пойдем ко мне, — сказал редактор.

Белоусов поднялся и невозмутимо последовал за ним в кабинет. Редактор сел в свое кресло, сложил перед собой руки, прищурился (это было его стилем) и спросил:

— Ты что?

— А, — сказал Белоусов и повернулся к нему профилем. — Что я в самом деле... Тоже нашли...

— Что случилось?

— А... все дерьмо.

— Что все?

— Все.

— Так уж прямо и все?

— А что нет, что ли?

— Конечно, нет. Как же это — «все»? Подумай, что ты несешь?

— А что, не хватает, что ли?

— Хватает, конечно. Но ведь не «все».

— Ну, не «все», согласен. Но иногда такое... так...

— Вот. Правильно. Иногда. Это другое дело. Иногда — да. Так что случилось-то?

— Да ничего.

— А все-таки?

— Да... так...

— Что это ты вдруг-то?

— А что? Так уж, думаете, я и держусь за это место?

— Да я, признаться, и не думал... Я ведь так просто. — Редактор задумался. — Работник ты нормальный. Ничего не скажу. Ну, а то, что я это иногда, так ведь — шутки. Разве не ясно?

— Да я что... Пожалуйста.

— Садись, — сказал редактор.

— Ладно, — сказал Белоусов. — Извиняюсь.

Редактор вздохнул.

— Здоров?

— Здоров. А что?

— Да нет, ничего. Бледность, худой... Вот и подумал...

— Это так кажется, не вы один...

— Вообще-то да — ты всегда такой был. Верно. Когда, помню, устраиваться пришел, вот, думаю, судьба туберкулезничка принесла. Ты уж извини. Не возьму, думаю. Хе-хе... хе-хе... хе-хе... — Тело редактора заходило ходуном.

Белоусов тоже засмеялся.

— Взяли все же.

— Взял. И не жалею. — Он вытер слезы. — Слушай, а может, ты устал? Вон сорвался-то как. Нервы, они... Сейчас у нас тихо, мирно, практикантов на днях пришлют. Вот бы и взял на это время отпуск. Да в снега куда-нибудь.

— Зимой, — мечтательно сказал Белоусов. Ему понравилось редакторское «в снега».

— А что? Ты не думай, не настаиваю. Не хочешь — твоя воля.

— Да я что... Если надо...

— Да ничего не «надо»! Вот чудак человек. Я ведь подумал, что такая перспектива тебя, может, заинтересует. Ведь мы, дураки, все летом да летом. И совсем упустили, что зимой-то ведь прелесть одна. Это ж такой отпуск можно провести! И тихо, и бело, и толкотни никакой!

— Это — да, — сказал Белоусов.

— Только не думай, ради бога, что гоню тебя. Просто дружеское предложение, совет. Не хочешь — не надо.

Они проговорили около часа. Перешли к делам завода, газеты, и оба, кажется, забыли, по какому поводу начался разговор. На прощанье редактор этак полуслужебно подмигнул и плутающим голосом сказал:

— Повышаться тебе, конечно, надо. А что?! Вот скоро мой зам на пенсию пойдет... Только ты это... имей все же в виду мое положение, обстановку. И в следующий раз...

Неожиданный поворот дела не произвел на Белоусова должного впечатления. Только со временем все больше стала занимать мысль об отпуске зимой. Он вспоминал рассказы сотрудников и знакомых об отпускных приключениях, обо всей этой крымско-кавказской кутерьме в диких и цивилизованных вариантах, о сельской опрощенческой идиллии с грибами, травяными настоями и банями, о турпоходах и турпоездках и приходил к выводу, что в общем-то тут все довольно шаблонно. Шаблон уже в том, что любой из вариантов — летний. Он не встречал человека, предпочитающего отпуск зимой, он и сам всегда «отпускался» летом, чтобы поваляться на подмосковной даче у бабушки. И тогда он решил, что немедленно возьмет отпуск и что отныне станет брать его только зимой. Это будет