<…> Когда она ходит с моей дочерью к ней в гости, то она потом обязательно ее умывает по всем правилам, что вот…
Соб.: Даже не дожидаясь, пока ребенок заплачет?
Нет, для профилактики <…> «Сегодня мы были у Г. И., надо обязательно ее умыть». Обязательно. Сразу раз, ее умоет. «Пошли…», в чашечку что-то там…
Соб.: А кем работала эта Г. И. до пенсии?
Она работала… директором детского садика она была[131].
Разновидности объяснения несчастий, характерные для колдовского дискурса: порча и сглаз — различаются по силе вредоносного воздействия, прямо пропорциональной степени ответственности деятеля: зло, причиненное невольно, легко устранимо, сознательный вред ликвидировать сложнее.
Есть и еще один близкий мотив: «сказал/посмотрел в недобрый час». Например:
Во´ченики — гэто минута такая подскакивае; Не глаз, а дурной цас. Он [сглазивший] скажет по-простому [т. е. никаких особых слов для сглаза не требуется] — не знаешь, а может, и попадешь. Сглазил — так говорят у нас [Ивлева 2004: 137, 193] (тексты записаны в Витебской и Рязанской области).
Этот мотив — самый нейтральный, так как вообще исключает ответственность деятеля. Есть и еще одно связанное со сглазом толкование — от своей думы/мысли[132], предполагающее ответственность самой жертвы сглаза, однако как раз в силу этого оно встречается чрезвычайно редко.
Оппозиция порча/сглаз, на первый взгляд, воспроизводит обнаруженное Эвансом-Причардом в 1930-е гг. у азанде противопоставление сознательного и бессознательного вредоносного магического воздействия, ставшее с тех пор общим местом антропологических исследований колдовства. В английском варианте эта оппозиция выглядит так: sorcery/witchcraft (‘колдовство’/ведовство’[133]). Под первым азанде понимали сознательное манипулирование магическими веществами и предметами, под вторым — действие внутренней магической силы, материальным воплощением которой якобы является опухоль в районе кишечника. Так как окончательно убедиться в том, что человек способен к ведовству, можно было лишь после его смерти, прибегнув к анатомированию (что азанде часто и делали), постольку в их культуре большую роль играли всевозможные оракулы, с помощью которых определяли виновников болезней и несчастий [Evans-Pritchard 1937]. Хотя в период популярности кросс-культурных исследований многие антропологи находили близкие концепты и у других народов Африки и Азии, сейчас в науке принята иная точка зрения: отличия представлений о вредоносном магическом воздействии и его агентах у разных народов настолько велики, что предпочтительнее изучать их изолированно [Turner 1967: 118–125; Telle 2002: 100].
В русской традиционной культуре сглаз можно теоретически противопоставить колдовской порче как метафору социального процесса — ритуальной практике, внешней по отношению к этому процессу. Однако в действительности представления о сглазе и порче контаминируются, что отражено и в нарративах, и в поведенческих текстах, и в языке[134]. В социальных взаимодействиях колдун нередко выступает в роли глазливого, и наоборот — глазливый при сопутствующих обстоятельствах может прослыть знатким. По отношению к тому и другому применяют одинаковые обереги, о которых подробно будет сказано в следующей главе.
«Божественная» объяснительная модель универсальна и всеобъемлюща, однако и «колдовская» модель чрезвычайно гибка, с ее помощью можно истолковать практически любое происшествие. Это достигается тем, что среди мотивов, приписываемых предполагаемым колдунам, — не только отрицательные чувства по отношению к жертве (злоба, зависть, обида и т. п.), но и непреодолимая тяга вредить людям. Считается, что их побуждают к этому бесы, находящиеся у колдунов на службе (Их ведь тычут под задницу-то, биси-те! Что обязательно надо посадить куда-нибудь да чё пустить плохое. Понужают[135]). Этот мотив позволяет объяснить колдовской порчей и такое несчастье, которое произошло вне связи с конфликтом, — достаточно, чтобы кто-либо в округе имел репутацию колдуна. Более того, и это не обязательно — в рассказах о порче злой агент может даже не упоминаться, пострадавший просто ссылается на «чье-то колдовство», как в следующем примере:
Соб.: А как узнать колдунью?
Д. И. Г.: Колдунью? Милые мои… Уж я прошлый год так сильно летом заболела. Иду, закрыла всех курей. Все закрыла. Никакого яйца не было. Утром подымаюсь — лежит яйцо, на доске. А я все… Есть, наверно, колдуньи ишо, есть ишо.
Л. Г.: Мам, ну откуда они у нас? Ни одной бабушки нет, кто тебе тут наколдует-то?
Д. И. Г.: Лид, да может, кто и…
Л. Г.: Прилетит откуда-нибудь, что ли?
Д. И. Г.: Да не знаю, Лид! Ну, откуда оно, куриное яйцо, попало? Я все закрывала…
Л. Г.: Ну, ты не заметила вечером.
Д. И. Г.: (обиженно): Ну, как же не заметила, я ходила по этим доскам, всё — не было. Вижу, яйцо валяется.
Л. Г.: Собака принесла, наверно. Куда-нибудь утащила, я не знаю… А потом положила на место.
Д. И. Г.: Собака? Да она б съела бы его…
Соб.: И что, и что потом?
Д. И. Г.: Ну, и что. Я подняла, дура. Подняла. Вот и у меня после этого как схватили ноги, руки, я так заболела <…> Две недели ляжала. Все-таки есть, наверно, что-то есть.
Соб.: Кто-то хотел вам зла?
Д. И. Г.: Да, да.
Соб.: А за что? Может, с кем-то поссорились?
Д. И. Г.: Не-е-е, я никогда ни с кем не ссорюсь! И щас, и раньше… И вообще у меня такой характер, я вообще ни с кем никогда не ссорюсь[136].
Тем не менее основное различие двух объяснительных моделей сохраняется и в таких случаях: «божественная» модель — экзистенциально-личностная, а «колдовская» — социальная, даже если не упоминается конфликт. Социальными причинами в рамках колдовского дискурса объясняют не только несчастные происшествия, но даже личные склонности предполагаемых жертв:
Соб.: То есть практически каждая смерть — неслучайная, получается?
Даже не знаем, почему… Со спирта умирают. Тоже могут напоить (испортить с помощью браги или водки. — О. X.) человека, и он будет пить, пить — спирт-то. Не останавливаясь.
Соб.: Тоже как порча, да?
Ну. А будут говорить, что от спирта человек умер. Он не останавливается, пьет. Есть же все-таки… Должен же быть какой-то просвет у человека?[137]
Ср.: Одна семья была сделана, что вот они запили. И уж они пили по-черному, всё что можно пропили[138].
Почему в несчастьях и даже собственных пороках «жертва» с таким упорством винит других людей, а не каких-либо воображаемых агентов? Возможно, дело в том, что демонологические концепции исторически изменчивы — лешие уходят вместе с исчезающими лесами, дворовые и банники — вместе с крестьянскими усадьбами, инопланетяне появляются не так часто, люди же всегда рядом. Более того, демонологические концепции склонны к контаминации под эгидой веры в колдовство. Так, по материалам Л. М. Ивлевой, записанным в разных районах России и Украины, как проявление колдовства могут восприниматься совершенно разные феномены, даже не входящие в традиционную фольклорную топику; нередко встречается и контаминация мотивов, например: Леший — это колдун подделан (то же говорят про летящего змея, черта, вовкулака и проч.) [Ивлева 2004: 212, 190]. Эта же тенденция прослеживается по нашим калужским материалам: колдунам приписывают функции таких мифологических персонажей, как домовой, ходячий покойник, летящий змей[139].
Как полагал Эванс-Причард, у включения несчастья в контекст человеческих взаимодействий, пусть даже воображаемых, есть социальные и психологические задачи; если несчастье уже имеет социальные причины (как, например, убийство), его не считают порчей [Эванс-Причард 1994: 68] (подробно об этом говорилось в первой главе). Следовательно, «колдовская» модель не только объясняет несчастье, но и предлагает рецепты для устранения его последствий и предотвращения подобных событий в будущем. «Божественная» же модель такого практического руководства в социальной сфере не дает. Именно этим обстоятельством историки объясняют живучесть веры в колдовство в Европе, несмотря на многовековую борьбу церкви и, позже, государства с «суевериями» [Obelkevitch 1976; Лавров 2000]. В Советском Союзе борьба с религией, как кажется, только способствовала укоренению «суеверий». Так, одна из моих информанток, в прошлом учительница и председатель сельсовета, а ныне пенсионерка, научившаяся читать по-церковнославянски и готовящаяся к вступлению в собор, охотно рассказывает былички о колдунах, реальность которых не вызывает у нее сомнений, и в то же время жалуется, как трудно воспринимать все божественное. Говорит, что в школе воспитывали в безбожии: А теперь попробуй внуши себе, что Бог есть![140]
Две рассмотренные объяснительные модели, конечно, не исчерпывают герменевтических возможностей народной культуры. Во время полевой работы мне довелось услышать и другие версии причин печальных происшествий: нарушение религиозных запретов, родительское проклятие, несчастливая минута, случайность, неосторожность, пьянство, а также их комбинации. Например, у одной пожилой женщины сгорел дом. Соседка сказала: