Колесница Джагарнаута — страница 28 из 104

Мамед, так смаковал тонкости восточных кулинарных рецептов, что сам неоднократно сглатывал слюну. Комбриг, хоть и поел уже кавардака основательно, вдруг тоже почувствовал голод, — такие роскошные кушанья подавались во время пира!

Алексей Иванович нетерпеливо ждал объяснения, что это за спасительную бумагу привез Ораз Мамед из Гюмиштепе, и потому не перебивал рассказчика. Однако, когда дело дошло до разгадки таинственного пергамента, он долго ничего не мог понять в путаных, беспорядочных объяснениях Мартироса. Вероятно, мешал шторм, который ревел, рычал, бился о борт теплохода с явным намерением то ли перевернуть его, то ли проломить ему бок. А на кока вдруг напало смущение. Он стыдливо закрывал глаза, хихикал, кашлял, сморкался и все никак не мог добраться до сути дела.

— «Эй, смертный, подтяни излишек чересчур низко спущенных длинных поводьев!» — изрек когда-то Кабус, сказочный царь здешних берегов, — наконец продолжил Мартирос. — Инженер и вдовушка держались за слишком длинные поводья в своем счастье. И поводья их поведения укоротил сам почтенный Ораз Мамед.

Оказывается, он не терял времени. Во время тоя, когда уже обильным возлиянием верблюжьего молока — чала — и чая почтенные яшулли тушили пожар в желудках от чрезмерно наперченных баранины и морской превкусной рыбы, хозяин дома положил пергамент на ковер, тот самый, что привез из Гюмиштепе, и без всяких околичностей повел речь.

Невероятное, с точки зрения человека нашего времени, оказалось вполне естественным по мнению уважаемых гассанкулийских старейшин.

Когда местный грамотей читал фетву, написанную арабской вязью на плотном пергаменте, все старцы глубокомысленно хмыкали, согласно покачивали и кивали своими мохнатыми папахами и ничуть не удивлялись. В пергаментной грамоте, после «бисмиллы» и восхвалений пророка божия Мухаммеда, говорилось, что такие-то и такие-то светочи исламского учения, мудрецы и толкователи священного писания доподлинно знают и заверяют, что мужское семя в лоне женщины может залеживаться и пребывать срок гораздо больший, чем девять месяцев. Сам пророк Мухаммед подтверждал это. Даже у любимых жен правоверных случалось, что после сношений с мужем дитя рождалось через два и даже через три года, а посему ничего нет удивительного, если у благонравной и целомудренной племянницы почтеннейшего капитана и строителя кимэ Ораза Мамеда, вдовы честной и благопристойной самого святого, преступившего границу жизни и смерти, зачавшего ребенка полтора года назад, таковой родится позже всех сроков, и, да будет на то воля божия, пусть он, то есть ребенок, родится, и пусть восславит, став добрым мусульманином, свет исламской религии, коей служил столь мудро и добродетельно уважаемый ахунд Овез Хан Ходжа. Мир с ним.

— Вот хитрецы, жулики, — хихикнул Мартирос. Он от души развлекался.

«Что скажешь о каких-то гассанкулийских и гюмиштепинских служителях культа, — подумал Алексей Иванович, — безграмотных, темных, когда просвещенные персидские газеты затевают дискуссии на эту тему, а высшее шиитское духовенство выступает даже с фетвами-разъяснениями по поводу того, сколько лет семя может сохранять в лоне матери живую силу».

Во всяком случае, пергамент, при всей своей абсурдности и глупости сыграл весьма счастливую роль — он спас грешную вдову от поношения, издевательств и даже от верной жестокой расправы.

Вдовушка сразу же после утвердительных покачиваний иомудских папах превращалась в почетную матрону Гассанкули. Как же! Она должна была в недалеком будущем подарить миру прямого потомка знаменитейшего, святейшего, увы, ныне покойного ахунда Овез Хана. Все яшулли-гости даже зацокали языками и, проведя руками по своим кустистым бородкам, росшим откуда-то из шеи, прогнусавили и прошепелявили: «Аллах акбар!» — «Бог велик!»

Так была установлена законность беременности вдовушки, и слух об этом с быстротой пули разнесся по Гассанкули, что, правда, вызвало немало язвительных реплик у недругов вдовушки — кумушек и местных сплетниц, завидовавших ее красоте и достатку, ибо они отлично понимали, что к чему, только никак не могли докопаться, кто же настоящий отец будущего ребенка.

Все столь мудро продуманное и благополучно завершенное дело чуть роковым образом не испортила сама беспутная виновница события. Вдовушка подслушивала беседу мужчин. Она вскочила и ринулась было к двери с воплем: «Нет! Нет! Чтобы у меня был сын от этого беззубого ходжи! Нет, нет, я пойду и скажу. Я скажу… я скажу, кто его отец. А если он не желает меня, если он подстроил весь этот разговор — уж не потому ли он уехал в Ташкент, — путей ведь много. Я сама знаю, что делать, а он… По какой дороге желает, по той пусть едет…» Она билась в руках тетки в истерике и наделала столько шуму, что переполошила и почтенных, все еще распивавших чаи и чал стариков и вызвала их совсем неуместное любопытство.

Ораз Мамед, извинившись, вышел в соседнюю комнату и, выждав паузу в причитаниях и воплях девушки, тихо приказал: «Замолчи! Если хочешь удержать свою сумасбродную головку на плечах, замолчи!»

И странно было видеть на суровом его лице слезы…

Конечно, был прав Ораз Мамед. Надо было молчать. Ораз Мамед еще добавил: «Я понимаю — пергаментная фетва вздор. Я не верю ни одному слову фетвы, но я хочу, чтобы ты жила и жил твой ребенок. А от кого он: от ишана ли, от водяного ли, от дракона ли пустыни, мне все равно. Я его воспитаю сам… Не будь дурой и молчи».

Мудр был и разумен Ораз Мамед, рыболов и капитан шхуны, и властно прекратил женские сумасбродства. Он сумел настоять на своем. Скандала в Гассанкули не получилось. Кумушки и сплетницы прикусили язычки.

Мир и тишина воцарились над деревянными свайными избами и песчаными пляжами…

— Мир и тишина?.. — мрачный капитан теплохода, неожиданно возникший в дверях кают-компании, недовольно прервал рассказ Мартироса. — Ваше дело камбуз, дорогой. Болтать с пассажирами, дорогой, не полагается. Подайте нам с комендантом поесть, дорогой!

Капитан был явно не в духе, как всегда, когда он проигрывал. К тому же он не любил, когда нарушали порядок в его надраенной, отполированной до блеска кают-компании.

Кок в белом поварском колпаке, рассевшийся на диване с зеленой обивкой и гнутыми ножками, явно нарушал эстетические принципы мрачного капитана, и Мартиросу пришлось быстренько смотаться в свой камбуз…

Мрачный капитан явно сердился. Влетело по первое число Мартиросу и за то, что в приборах, поданных на застеленный крахмальной скатертью стол, чего-то не оказалось.

— Вы уж извините его, — сказал Алексей Иванович. — Встретил меня, своего старого комбрига, расчувствовался. Мартирос у нас командиром взвода был. Бешеный он рубака… Отличный кавалерист!

— Какого черта он в камбуз пошел! Боевой командир? Ну и дурак! Сколько лет на теплоходе, а подать на стол как следует не научился… Что он тут сплетничал?

— Он, конечно, про Гассанкули трепался, — сумрачно заметил Соколов. — Что ж поделать, вся граница знает и болтает.

— Но вроде все спокойно?.. — с тревогой спросил Алексей Иванович.

— Именно неспокойно. Сейчас принял с заставы от своего зама радиограмму. Хуже не придумаешь. Гассанкули — растревоженное гнездо ос. Что там происходит — непонятно. — Он растер виски ладонями, выразительно сплюнул. — Ладно, разберемся. А теперь не мешает заправиться на сон грядущий. Эй, товарищ кок, что там в камбузе? Давай кушать.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Слышишь! Вдали — истошный крик.

Слышишь — чью-то боль доносит ветер.

Бобо Тахир

Тот узнает цену благополучия, кто испытал несчастье.

Худжанди

— Иван да Марья миловались, целовались, а расхлебывать мне, коменданту.

С вечера Соколов настроен был добродушно, а утром, то ли недоспал, то ли шторм укачал его, выглядел сердито.

Он смотрел в иллюминатор и неторопливо застегивал пояс с маузером. Затем, после небольшого раздумья, проверил магазин — все ли патроны на месте, пристегнул запасной патронташ к ремню и снова долго смотрел через иллюминатор на синее море, окаймленное желтой полоской берега.

— Что? Так серьезно? — спросил Мансуров.

— Все хорошо и тихо в пустыне. Благообразные лица, солидные вожди, трудолюбивые скотоводы. А едва зацепят эту публику, так из глубины все и попрет. «Не тронь — вонять не будет!» — так говаривал полковник Пилсудский, чтоб ему…

Комендант воевал в Первой Конной и недолюбливал польских панов.

— А у меня пушка в чемодане.

— Достаньте. Человека без оружия кочевники и за человека не считают.

Непередаваемы ощущения солнечного утра на надраенной до белизны палубе. Лучи греют осторожно, не обжигают. Все пахнет солью и морской водой. От голубизны неба и моря невольно хмуришься, потому что и голубизна особенная — соленая. А на рейде вода синяя, прозрачная до того, что все рыбки видны. Вода вздымается и опускается, поднимая и опуская палубу, неустойчивую, колеблющуюся, неверную. Далекий желто-кремовый, совсем плоский берег тоже начинал прыгать и плясать. Прыгали и плясали черные пятна странных построек, не то русских изб, не то громадных голубятен на высоких ножках.

Пространство меж постройками тоже чернело какими-то сплошными разлезающимися пятнами, вроде бы мохом. Но мох двигался, жил, и временами в нем вспыхивали белые металлические огоньки, слепившие глаза даже на таком большом расстоянии — километров шесть — восемь. Ближе мрачный капитан не решался подвести свой пароход. «Мелеет море, мелеет Гассанкулийский рейд, ближе не притулишься. Засядем, не выберемся: топь, ил».

По зеленым пространствам рейда ветер гнал длинные-предлинные светло-синие волны с девственно белыми гребешками. По волнам бойко прыгали остроносые кимэ под косыми, грязно-рыжими парусами. И все — и рейд, и берег, и поселок, похожий на кучу голубятен или забавных этажерок, — густо заливал теплый, соленый свет. Чайки с криком носились над пароходом, чуя поживу.