Ему доставляло истинное наслаждение наблюдать вполглаза, как Алексей Иванович вздрагивает и морщится от слова «товарищ».
— И дервиша? — спросил Мансуров.
— Что вы говорите?
— И дервиша, паломника камней? — резко спросил Сахиб Джелял. — Кто подослал паломника камней с… ручным пулеметом?
— Мы… Я… — бормотал Али Алескер. Он чувствовал, что его снова загнали в угол. Но он не сдавался. — Поверьте, я не мог его подослать. Тьфу-тьфу! Как он мог пробежать восемьдесят верст от Баге Багу, когда… Такое ужасное подозрение, несправедливое подозрение…
Он и взаправду проливал слезы. Совсем казался несчастным перед лицом столь несправедливых обвинений.
— А вон там за домишками… чьи лошади?.. — сказал Мансуров. Он не верил ни одному слову Али Алескера. А тот извивался, чуть ли не становился на колени. И все умолял пойти завтракать. И все восторгался какими-то необыкновенными кушаниями, которые ждут ценителей кулинарии. Он явно трепетал от страха, но своим поведением, своим хлебосольством, искренним, страстным, обезоруживал, растапливал вражду и гнев и доказывал, что ему обидна угроза на лицах Сахиба Джеляла и Мансурова.
— Умоляю! Поедем кушать! Все остынет, простынет, перепреет. Поедем, клянусь, вы не пожалеете, если вы вкусите небесных кушаний нашего Хорасана.
И вдруг Мансуров решился. Только что Али Алескер упрекал его в том, что он не понимает души Востока. Алексей Иванович прожил очень много на Востоке и был до мозга костей восточным человеком. Он знал восточную дипломатию и отозвался на вызов восточного дипломата Али Алескера. Вместо того чтобы отправить его в тот глиняный домик, где ждал решения своей участи каменный паломник, аллемани в дервишском обличье, Мансуров принял приглашение Али Алескера.
Но вкусить даров Хорасана оказалось не так-то просто. Пришлось снова сесть в автомобили и ехать более часа по дорогам, петляющим меж лысых гор.
Но, когда колонна автомашин наконец остановилась, все пришли в восторг. Перед ними среди зелени деревьев высилось беломраморное здание вычурной арабской архитектуры.
— Дворец принца Каджарского! — воскликнул, расплываясь в улыбке восторга, Али Алескер. — Их высочество отсутствуют. Хозяин — мы! Прошу!
Он устремился по широким ступеням, громко отдавая приказы и распоряжения многочисленной челяди, склонившейся в поясных поклонах перед этим суетливым, простонародно одетым толстячком, будто он и был самим принцем.
Пока гости поднимались по роскошной лестнице, пока толпились в великолепном вестибюле, пока осматривали залы дворца, господин помещик и негоциант Али Алескер с чисто восточным красноречием пытался доказать, что он стал жертвой непонимания души Востока.
— Да, каждый европеец с ненасытной жадностью жаждет заглянуть, забраться в самые недра Востока, ощущает сладострастие, осязая грезы и чувственные тайны «Тысячи и одной ночи» и райские миражи коранического рая с благоуханными источниками «зем-зем» и крутобедрыми, разнузданными в своих ласках гуриями, гашишными оргиями Аламута, золотыми и брильянтовыми сокровищами пещеры Алладина. Европеец-ференг, белый человек, жадно, грубо срывает замки со всех тайн Востока. И вы, товарищ генерал, поэтому, наверно, решили, что такие, как я, охотно, ради собственной выгоды помогают — ну, раньше это были англичане, а теперь аллемани — овладевать странами Востока, всеми их богатствами, чтобы самим наживаться на этом. О нет! Мы — лучшие люди нации, лучшие умы Ирана совсем не хотим отдать свои богатства, свои земли, своих женщин и дев, свои ковры, свои имения жадным фашистам только потому, что фашисты оказались сегодня сильнее британских лордов-хищников. Мы — интеллигенция Ирана…
— И потому вы, лучший ум Ирана, открыли двери для всякого фашистского сброда, — не выдержал Мансуров, — и превратили Иран в мост для проникновения фашизма в Советский Союз?
— Нет, товарищ генерал, вы меня не поняли. Я же говорю, что душа Востока, душа восточного человека слишком сложна, чтобы ее быстро поняли. Мы… — Хитрец и восточный дипломат старался вывернуться. — Вот вам наглядный пример полной противоположности культуры, быта, цивилизации Запада и Востока. Запад — сухой, холодный, замкнутый, черствый — оставит путешественника изнывать от холода и жажды у ворот дворцов и замков только потому, что путешественник — из чужой страны, только потому, что у европейца в душе холодный расчет, скаредность, отсутствие теплоты. Восточный человек поделится всем, что у него есть, с любым безвестным путником — нищим или богатым, знатным или последним рабом, накормит, напоит, вырвет у своих детей последнюю хлебную корку, чтобы насытить дорогого гостя, посадить его сытым и напоенным, ублаготворенным на коня и проводить в неведомую даль, зная, вероятнее всего, что никогда этого человека не увидит больше и не услышит его благодарностей. Сделал доброе дело — брось его в воду.
«Да, сухая корочка хлеба, — усмехнулся про себя Мансуров, озирая длиннейший банкетный стол, ломящийся под блюдами и источающий самые соблазнительные ароматы. — А что касается благодарности и разговоров о „добрых делах, утопленных в воде“… наивный ты человек… хоть и дипломат. Именно Восток славится своими гомерическими угощениями, которые считаются там наилучшей формой взятки».
Итак, господин Али Алескер через желудок ищет путей к сердцу и разуму.
А Али Алескер шел напролом. Лестью, угощением, наигранной откровенностью, горькими раскаяниями он пытался завоевать снисхождение.
— Откровенность и честность! Сердце мое омыто кровью преданности и слезами сокрушенности. Мы готовы служить вам. Мы припадаем к стопам Советской власти…
Вполголоса Сахиб Джелял проговорил задумчиво:
— Что с ним? Спесь — непостижимое свойство человеческого тела скрывать недостаток ума… А ума в нем предостаточно.
— Он мне противен, — тихо сказала Гвендолен, — вот я сейчас его спрошу. — И она громко спросила: — Господин Али Алескер, я потрясена. Беломраморные стены зала, бронза люстр и бра, бархат и шелк гардин и портьер… белый стейнвейевский рояль… тысяч в сто долларов, ковры… еще дороже… И мы… за столом в вечерних платьях… — Она, усмехнувшись, посмотрела на американку, надевшую для такого случая прозрачную и неимоверно декольтированную блузку. Сама Гвендолен извлекла из дорожного чемодана превосходное крепдешиновое платье, отлично оттенявшее ее беломраморные руки… — Этот дворец… И все, решительно все — восточная сказка. Волшебство! И среди пустыни, среди развалин обширного города, сметенного века назад жагатайским хищником Тимуром… мне уже рассказали… Вокруг могилы и норы шакалов, любителей трупов… Не подумайте, что я от сентиментальных чувств раскисла, но… почему дворец среди разрушения, развалин?.. Ничто так не убивает хорошее настроение, как кладбище. Развалины цепки, пахнут мертвечиной, вызывают гибельную слабость…
— Наша супруга, — заговорил Сахиб Джелял, — хочет вас, достопочтимый хозяин, спросить: зачем вам, Великолепию мира, — так ведь вас величают при шахиншахском дворе, — зачем вам понадобилось строить этот загородный дворец, да еще столь роскошный, с кондиционными установками, лифтами, в пустыне, в стороне от большой дороги?
Здесь Хорасан сметен с земли без сожаленья,
Чтоб от золы его дворец не различить…
— Поистине от женщин все коварство мира, — поклонился Али Алескер и зашлепал губами. — Очаровательное коварство, прелестное коварство. Но позвольте вам сказать, мадам, что я ждал такого вопроса, когда пригласил всех дорогих гостей сюда. И я готов сейчас ответить. Надеюсь, мой ответ покажет всю глубину моей искренности, бездну откровенности. Прежде всего, эта вилла, этот дворец… Да, я приказал построить ее, но не для себя. Построил я ее для принца низвергнутой старой Каджарской династии, дабы мог он пребывать здесь в покое, вдали от мирской суеты. — Он забегал вокруг стола, засуетился и вдруг, очутившись перед Мансуровым, вцепился в его руку с такой страстностью, что тот даже отшатнулся. В великолепно разыгранном возбуждении, в настоящем трансе с закатыванием глаз под лоб, с дерганием щек и всех мускулов лица, чуть ли не с пеной на губах Али Алескер застонал: — Знайте же, товарищ генерал, любезнейший Алексей-ага, дорогой мой гость, зачем я, помещик и негоциант, пригласил вас и ваших друзей сюда… Я пригласил вас убедиться в моем коварстве, в моих ужасных ошибках, в моей любви и ненависти. В своем раскаянии я готов втоптать сам себя в грязь… Тьфу-тьфу! Смотрите внимательно на всю эту роскошь и великолепие. И знайте, роскошь и комфорт вот этими своими руками Али Алескер, помещик и негоциант, воздвиг, создал, построил, обеспечил для… Вы знаете для кого? Совсем не для принца Каджара. Нет! Горе мне, заблудшему и ослепшему… Для аллемани! Для врагов СССР! Для фашистов, терзающих Россию! Для палачей-гитлеровцев, пожирающих женщин и детей России, той самой России, которая всегда была, есть и будет благодетелем и другом персидского человека, простого, чистосердечного, трудящегося перса…
И он отступил на два-три шага, раскинул руки и красовался перед несколько ошеломленными гостями действительно эдаким простецким хорасанцем — и тут ему удивительно подошло его простонародное одеяние, его холщовые домотканые грубые одежды, его грубая обувка, его плохо выбритые щеки. Бедняк, да и только, трудяга, выходец из недр многострадального народа.
— Артист! — пробормотал Мансуров.
— Обманулся я, — продолжал все так же истерически Али Алескер. — Не обманули меня, а обманулся я, осел из ослов. Поверил, что для народа Ирана так будет лучше. Сам выложил денежки, сам купил материалы, сам призвал мастеров, сам купил за границей всю мишуру, сам построил. И для кого! Для кровожадных аллемани! Каюсь! Вах-вах! Берите меня, товарищ генерал. Прикажите арестовать, расстрелять… — Он опять звонко шлепнул себя по груди, застонал. Настоящие слезы текли по его щекам.
— И много подобных дворцов в ожидании гитлеровцев вы, господин негоциант, изволили воздвигнуть в Хорасане?