Колесом дорога — страница 25 из 63

— Так ты там и попросишь — дайте мне лучший. Снова корчи высекать. Гляди, чтоб хоть подъехать можно было. Надьке воли не давай, нехай робить, чтоб дурница в голову не лезла. Я в ее годы...

— Ты и теперь, в свои годы у меня еще на все сто с гаком.

— Так уже и с гаком,— зарделась баба Ганна, нашел он все же для нее слово.— Старое уже все, нездолею я, Тимох. Соскочу раненька, в думках молодая, здоровая, и за то схватилась бы, и то хо­телось бы, и съела б все. А начну, не, не тая уже сила — и кусок гор­ло дерет.

— Да что ты, Ганна, да мы с тобой еще сына могли родить.

— Ото, дочками меня попрекаешь. Постыдился бы, сивый уже.

— И ты не молоденькая, голова побелела. А дочками я не попре­каю. В тебя они все.

— Ой, не говори так, Тимох. Дочки в тебя удались. В батьку доч­ки должны идти, чтобы счастье выпадало.

— Твоя правда, Ганна. В меня они.

— Вот видишь,— радовалась Ганна. Радовался и он, что забыла о своей боли, удалось ему отвести эту боль. Так и шли они все один­надцать километров в неближний и тревожный свой путь, по не раз уже хоженой дороге, где можно, сокращая ее только им ведомыми стежками. Но не всегда эти стежки выводили куда надо. Переменчи­вое наступало время, менялась и дорога, обрывались завалами ста­рые стежки, обрезались то водой, то полем, которого раньше не было, а теперь вот появилось. Как и в Князьборе, здесь, за речкой, шла ме­лиорация, менялась земля. По одну, левую руку лежал срубленный лес — ольха, березы, и дубок прокидывался среди них, светлый и тонкий, потому что не хватало ему солнца, густо стояли деревья, а теперь вот лежали в куче, вывернутые из земли с корнем и стянутые в одно место. Их пытались поджечь, но сырое дерево го­реть не хотело, только листья у берез закрутились в колечки, сохли на солнце. И сушь стояла кругом такая, что западал во рту язык, солонели губы. Тимох беспрестанно облизывал их. Он отворачивал­ся от загубленных деревьев, они сушили ему глаза. Но по правую руку было не лучше, хотя там стояла вода среди деревьев. И деревья эти стояли. Но неизвестно, что было лучше для них — лежать в одной куче или стоять, сушь или вода. В воде деревья вымокали и тоже сохли, прежде всего вершинами, и быстрее других ольха, которая потолще, повыше других, старые ольхи гибли, и гибли быстро. А молодая ольха держалась, ярилась даже, цепляясь за кочки, взгорки. Старое, вызрев­шее всегда падает первым, думал Махахей, пересохшим языком вы­гоняя пустые слова, чтобы только Ганна не услышала, о чем он ду­мает, не увидела ничего его глазами. Падает первым не потому, что нестойкое или отжило, а потому, что принимает удар на себя. Так и с дубами. В дубраве самый старый, самый великий дуб в грозу берет на себя молнию. Сколько кругом других дубов, молодые стоят нетро­нутыми, красуются, а старый всегда пощепан, исстеган, будто кто лыко драл с него, и не только сам он, но и земля у корней вспахана.

— Болить? — опомнился Махахей, когда они уже подходили к го­роду, заметил, как гнется и корчится его Ганна.

— Болить,— ответила жена. Махахей с состраданием посмотрел на нее и замолчал. Они шли по старому городку, в котором с довоенных времен ничего не изменилось. Само время, казалось, застыло здесь, замерло в мощенных булыжником улицах, в запахах паровозного ды­ма, в звуках паровозных гудков, в неторопливо раскручивающих пе­дали велосипедов, роверов — по-местному, женщинах и мужчинах, копной восседающих на этих велосипедах, в замерших в тени деревь­ев, костелах и церквах. Время обминуло, обошло городок стороной. Многое строилось и рядом с городком, тот же рыбхоз и даже новый город километрах в восьми — десяти отсюда, где что-то нашли, обна­ружили не то нефть, не то камень какой-то, а может быть, сразу и нефть, и камень. Но рыбхоз и эти находки никак не отпечатались на жизни городка, разве что открылся небольшой магазинчик при вокзале с вывеской «Рыба». Рыбхоз же работал не на этот магазинчик и даже не на магазины строящегося неподалеку нового города. Машины с надписью «Живая рыба» проскакивали по осени булыжником и ас­фальтом этих двух городков, выбирались на бетонку и исчезали в километровых столбах. Присутствие большой стройки тоже не очень ощущалось здесь. Только больше стало людей в джинсах и кожа­ных куртках, которые никак не вписывались в старые и кривые улоч­ки. По утрам и вечерам больше стало людей в темных комбинезонах, заляпанных известью, бетоном и краской. Кроме рабочих рук, старый город был ничем не полезен новому времени, ничем не отмечен.

Больница с амбулаторией помещались в старых деревянных, прав­да, двухэтажных домах. Махахеям пришлось походить и по этажам, и от дома к дому. Ведущие сегодня прием хирург и терапевт уже от­работали свое. Махахей с Ганной пробились к окулисту.

— Не мой профиль,— сказал окулист,— идите в больницу к де­журному врачу.

Дежурного врача на месте не оказалось.

— Отлучилась по хозяйству,— объяснили больные.— Но не бой­тесь, скоро будет, она недалеко здесь живет.

И действительно врач, седая, в очках, одних с Ганной лет, заста­вила недолго ждать и быстро разлучила Махахея с женой.

— Аппендицит,— известила она его в «приемном покое», где он сидел в ожидании, что ему скажут.

— И что ж теперь? — спросил Тимох, переминаясь с ноги на но­гу, пугаясь обыденности голоса врачихи, как будто аппендицит и на­сморк были одно и то же.

— Резать,— врачиха хотела уже уходить, но задержалась, взгля­нув на Махахея, успокоила: — Не бойтесь, каждый день режем. И все живы-здоровы. Еще сто лет проживет.

После этих ее слов вышла к нему и Ганна, зашептала:

— Ты, уж раз пришел в город, купи себе гармонику.

Махахей дернулся рукой к карманчику пиджака, где лежали от­ложенные на это деньги, давно лежали и не раз лежали, да всегда находилось что-нибудь другое, куда более необходимое. Дернулся к тем деньгам и тут же отвел руку.

— Нашла время про гармонь думать.

— Прошу я,— сказала Ганна,— прошу, хоть буду знать, что на­конец есть она у тебя.

И он пообещал ей, вынужден был пообещать: тут же, прямо из больницы пойдет в магазин. И не пошел, покрутился в тревоге возле больницы, решил: не до музыки. Вот выйдет Ганна, прибежит он ее забирать, тогда и купит. Баба живая и здоровая, и он с гармоникой.

Но, когда он снова пришел в больницу, Ганна все же настояла на своем. Подползла к раскрытому окну, и первые слова:

— Купил?

— А тебе что, уже все сделали, не болело?

— Ты мне зубы не заговаривай. Купил гармонику?

— Ганна, что ж ты робишь, тебе ж подниматься еще нельзя.

— Нельзя, а стану и буду стоять, пока с гармоникой не увижу.

«Чертова баба,— счастливо улыбался Махахей,— вот порода, вой­дет что в голову, колом не выбьешь».

— Иди, дядька, иди за гармоникой, пока не разобрали,— высу­нулись в окно и другие женщины.

И вся больница уже кричала:

— Купи гармонику, купи гармонику!

Скулу в бок этой больнице, смешки им все. И Ганна разума ли­шилась, не могла понять его, впервые в жизни не понимала. Он в том магазине не только брал что-то, но и терял, отрывал от своей души. Не гроши, не в грошах дело. Гроши как пришли, так и уйдут, но сей­час вместе с ними уйдет и радость, думка, что столько лет грела его. Он сжился с этими мыслями, как сжился с женой, со своей Ганной. Теперь эту мысль, эту мечту отнимали у него, родная жена отнимала.Отнимала/ правда, не просто так, вручала взамен ее то, чем он ей голову проел. Гармонику. А он отказывался. Отказывался протянуть руку и взять. «Ах, бабы, бабы, все бы вам руками, о чем бы только ни’ подумали, сразу б в свои руки, не, не построить с вами комму­низм».

— Купи гармонику, купи гармонику,— продолжали кричать боль­ничные окна. И в одном из них, на втором этаже, стояла его баба, его Ганна, и улыбалась сквозь боль, знала уже, что купит, никуда не денется. И он пошел. И купил. Как в тумане, отсчитал деньги, поч­ти ненавидя эту свою покупку. Полдороги до Князьбора нес ее как чужую, будто вводил в дом молодую жену. А на пороге вдруг отрезвел: как сложится их жизнь, ведь это уже навечно. До встречи с ежихой боялся прикоснуться к гармонике. Только поиграв ей, привязался к гармонике, только после этого она стала уже его.

И он бежал с этой своей радостью в руках, чувствовал ее тяжесть и запах, не торопился выйти на люди. В нем была боязнь, что люди его осудят, потому и делал круг километра в три, чтобы лесной доро­гой, с тыла подобраться к деревне и огородами проскочить в хату.

Вышел Махахей, как и намечал, коровьими стежками прямо к сво­ему огороду. Бережно перенес над жердями и поставил в картошку гармонику, а сам остался по другую сторону этих жердей, замер у осокоря, вглядываясь в зеленую ботву бело и розово цветущей кар­тошки: нет ли колорадского жука, в этом году его было почему-то много. Огород у Аркадя Барздыки, считай, вымели подчистую. Как всегда, он, Барздыка, хотел схитровать, посадил картошку раньше других, почти по снегу, чтобы к тому времени, когда вылезет жук, она уже и отцвела. А жук вылез не по расписанию, много раньше, есть ему было нечего, одна только картошка Барздыкина. Вот и навалился на нее. И, как Барздычиха ни билась, чем ни травила, остались у нее от картошки только палки желтушные. Но работа ее не пропала впус­тую, много она извела того жука, за всю деревню постаралась, пото­му и чистой была его, Махахеева картошка, где-нигде на кусте жу­чок — с этим можно бы не считаться. Но душа его все же была неспокойна. Дом не давал ему покоя: два дома и ни одного. Старый уже разваливается, а новый недостроен. Были б хлопцы, а не девки у него, давно бы уже влез в новую хату и новоселье справил давно. А так только бусел в новой хате, пол еще не постелен. Лесопилка за бетон­кой, передавали ему, снова заработала, и лес на пол уже был куплен и вывезен к той лесопилке, но как и с кем попилить его, с кем за­брать. Одни бабы в хате. Не ко времени он затеял эту стройку. Одно — что слухи идут: сселять их будут. А другое — Ганна подняла его, подбила: у людей хаты как хаты, а тут курень. Она же, Ганна, первой и сомнение высказала: может, не надо? К дочкам жить поедем. А те дочки... Старшая в Казахстане, ближний ли свет, да и шерсть только одна в том Казахстане. Дочка шлет посылки с шерстью, а себе просит сала. Дом у нее, правда, свой, большой, говорит. Но какой ни большой, а разбежался там зять, ждет их не дождется. Одно дело по­сылку послать, а другое самому заявиться. Другая дочка у него в Москве, мяса и сала, пишет, хватает, но вот просит рыбки сушеной речной. А в этом году что удумала, со слезами к матери припала, ставь, мать, кроены, тки полотно, покрывала в страшной цене и большой моде сейчас в Москве. Где это, в какой деревне и у кого сейчас оста­лись те кроены, да их в Москве легче сыскать, чем в деревне. Но крое­ны, рыба — это блажь. Никогда, ни за какие деньги не поедет он никуда. Москва не Князьбор, хату там на асфальте не поставишь. Не поедет он и в Минск. Минская дочка, Алена, того и гляди, сама тут объявится. Болит у него за Алену сердце, не пошла у нее семейна