— Это не я кричал.
— Ага, совсем уж меня за дурочку считаешь. Даже в ухе зазвенело, так кричал.
Матвей почувствовал, что и у него звенит в ушах, дрожит воздух от его ли крика, от крика ли старой Махахеихи или от вчерашнего суматошного дня этот звон остался. В той вчерашней карусели он многое понял и многое увидел. Он, Матвей, считал себя железным, считал, что может работать, но, оказывается, и в подметки им не годится, слаб перед ними и в работе, и во всем прочем. Прочее было потом, а сначала совещание или симпозиум в кабинете Шахрая. Перед началом Матвей хоть успел размяться. Ноги размял и язык, перебросился парой слов с проектировщиками, что скучали в пыль ном скверике, отделенном от пятиэтажной резиденции Шахрая лишь автомобильной стоянкой. Проектировщики были кстати Матвею они, их поддержка была нужна ему для того главного разговора с Шахраем, к которому Матвей начал подбираться в Князьборе, но так и не подобрался. Может, это и к лучшему, обрадовался он теперь Но разговор о главном не состоялся и с проектировщиками. Не настроены они были сейчас на какой-либо разговор о деле.
— Салют-привет болотному богу,— сбили они сразу его с делового тона,— сушишь?
— Привет-салют чародеям кульманов. Сушу. А вы проектируете?
— А мы проектируем.
— Хреново проектируете.— Матвей все же не терял надежды на серьезный разговор, а они ускользали от него.
— Как платят, так и проектируем.
— Водохранилище мне в самые торфяники загнали.
— Куда приказали, туда и загнали.
— А приказали б на луну?
— Будь спок, привязали б и к луне.
Матвей не успел ответить что-нибудь, не успел и разозлиться, начал только закипать перед непробиваемостью, готовностью этих молодых парней все уводить в пустоту.
Их затребовали в кабинет Шахрая. Матвей и проектировщики входили последними, как бы опоздавшими, и Шахрай дал понять им это коротким, но осуждающим взглядом. Вообще это был другой Шахрай, совсем не такой, каким знал его Матвей, с которым он ездил, ходил когда-то по Полесью и только что ел малину,— городской, кабинетный, осанистый.
— Вы будете вести, или мне начинать? — обратился Шахрай к Сергею Кузьмичу.
— Ты хозяин, ты и правь.
Шахрай согласно кивнул.
— Товарищи... Мне пока сказать нечего... Я здесь, чтобы слушать вас. О чем пойдет речь, все мы знаем: о воде, о земле и о нас, грешных, на ней.
— Аз грешен, аз грешен,— свистит в огромный нос неусидчивый старик, подле которого устроился Матвей, только этим носом своим и заметный.— Ничего темка, конкретная.
— Да, конкретная, Андрей Борисович. Земля, вода и мы грешные на ней. Так кому первое слово, земле или воде?..
Надька подсаживается к Матвею на кровать, тормошит его.
— Ты где сейчас, Матвей, хватит досматривать сны, ночью досмотришь, просыпайся.
Но Матвею не хочется просыпаться, он вдавливается в подушку, еще крепче закрывает глаза. Он все еще там, в кабинете Шахрая. Стремительно вскакивает сосед Матвея.
— Я слишком долго ждал слова, Олег Викторович, пятнадцать лет.
— Пятнадцать минут мог бы еще подождать,— сдержанно улыбается Шахрай,— не убыло бы твоей воды, простила бы тебя твоя гидрогеология. Землю у нас, Андрей Борисович, дама представляет.
Единственная среди мужчин женщина машет рукой.
— Земля тоже не меньше ждала, потерпит еще, если не он первым будет говорить, нам всем молчать придется...
— Кто это? — дергает Матвея за руку Надька.
— Земля и вода,— отвечает Матвей. Надька прыскает.
— Да это ж ты, по-моему. Посмотри, ты это?
В руках у Надьки рисунок, врученный ему вчера. Листок из блокнота. А на этом листке он, Матвей, с веткой малины и березовый пень.
— Разве ты такой? Нет, ты таким не можешь быть. Я не видела тебя таким, не верю, что такой.
— Какой?
— Каким тебя тут нарисовали. Бык у нас в Князьборе был, ты его помнить должен. С Аленой все дразнили вы гого быка. И додразнились, как кинется он на вас, а вы в реку, он по деревне и к хате Ненене. Я в хате была, как взялся трясти, думала, все, конец. Шаталась уже хата. Только с чего-то остановился, стал напротив окна, смотрит на нас в окно. И сейчас мурашки по коже бегают... Но ты не такой, не верю.
— Какой же я, Надька?
Надька не отозвалась, быстренько бросила на подоконник рисунок и отмежевалась от него, отодвинулась вместе со стулом от окна...
— Люди тысячу лет жили на этом самом месте,— Андрей Борисович притопнул ногой, будто столбил это самое место, качнул колючими усиками, словно хотел уколоть кого-то из сидящих здесь.— Жили и в землю уходили и в настоящее время давно распаханы под овес и в виде овса съедены скотиной. Это не я, это Глеб Успенский. А я могу что-нибудь и понеприличнее.
Матвей снизу вверх глянул на гидрогеолога, узрел только нос его огромный и поверил, что этот может и нехорошими словами заговорить. Поверили, наверное, и другие.
— Так слушайте же, слушайте,— требует сосед Матвея.
Матвей невольно подается вперед, будто это «слушайте» обращено только к нему одному и то, что сейчас скажет гидрогеолог, невероятно важно для него. Но слова произносятся, в общем-то, обычные, Матвей не все их и улавливает, потому что ждет чего-то, не слыханного им раньше.
— Так кто сказал, что лапти воду пропускают? Кто сказал, что на Полесье избыток воды? Ее не хватает. Постоянно, хронически, катастрофически... Все мы вышли из воды, может быть, из той, недостающей сегодня. Сегодня другие из нее уже не выйдут, потому что ее нет. Нет. А полешуки из этого полесского моря Геродота. В нем их жизнь. С ним полешук связан пуповиной. Болото для него не только трясина, но и средоточие... Средоточие...
Гидрогеолог косится на Матвея, словно тот должен подсказать ему, средоточием чего же являются эти болота.
Матвей вздрагивает, зябко передергивает плечами. Вздрагивают стены кабинета, и словно раздвигаются, расплываются лица людей, сидящих в нем. Он видит своих земляков, поросшую травой улицу Князьбора, слышит голос гидрогеолога.
— Надо строить водохранилища, еще в самом начале века, сразу после экспедиции Жилинского ставился вопрос о регулировании стоков Припяти. Но сегодня эта река почему-то вообще исключена из последней схемы. Что, ее уже нету? Нету у полешука Припяти?
Хохот. Хохочет Алена, окатив ведром воды Матвея, она убегает от него, только сверкают темные пятки, загорелые ноги, только платье струится, бьет ее по ногам.
— Иван Купала, Иван Купала тебя искупал,— смеется, дразнит она его, зовет за собой.
И Матвей бросается за ней, настигает, но не ее, не Алену, а только смех и платье держит он в руках, мокрый, взъерошенный и злой.
— Иван же Купала, папоротник цветет,— льнет Алена к его мокрому телу. Он быстро, словно птица, клюет холодными губами Аленины теплые губы. Они на мгновение замирают среди улицы под всевидящими взглядами деревенских окон, отскакивают друг от друга, словно ошпаренные. Ликует, звенит людскими и птичьими голосами летний купальский вечер. И бусел укоризненно смотрит на Алену с Матвеем. И голос гидрогеолога сквозь эти птичьи и людские голоса, будто голос самого Ивана Купалы:
— Не только досушились. На Полесье всегда не хватало воды. Если собрать ее по капле, и тогда будет мало сегодняшнему дню — полям, промышленности... Да, рассчитано, четыреста кубометров. Но нищему и то шедрее подают. Хотел бы я знать, кто рассчитывал?
— Резонный вопрос,— вмешивается Сергей Кузьмич,— давайте выясним. Чья это цифра, товарищи? Скажите, пожалуйста. Министерство мелиорации? Нет, не ваша? Министерство сельского хозяйства? Тоже не ваша? Ничья, получается, Андрей Борисович.
— Ничья только в шахматах ничья. Вопрос у меня не последний, Сергей Кузьмич. У меня еще один вопрос: кто придумал эту глубокую мелиорацию? И еще. Почему награждали за эту глубокую мелиорацию... Ну, не буду, не буду мелочиться... Но почему такая мелиорация продолжается до сего дня? Тоже ничья...
— Я отвечу,— разрубает тишину Шахрай,— нужда придумала, она заставила затеять и продолжить. И не надо валить все в одну кучу. Были ошибки, мы их не отрицаем, но есть и успехи, есть хозяйства, вставшие среди болот, хозяйства, которыми мы гордимся. Так что не надо огулом все охаивать. Спросите у тех, кто строит эти хозяйства, обратитесь к ним, к крестьянину, к председателю колхоза, что они ответят, что скажут вам, защитникам болот и рек, первозданной матушки-природы. Далеко и ходить не надо. Матвей Ровда,.. Да, ты, Матвей, встань и ответь по существу.
Матвей встал, но, что и как отвечать по существу, не знал. Более того, он, кажется, просто-напросто оробел перед гидрогеологом, смотревшим сейчас на него, как смотрит профессор на не в меру прыткого студента-первокурсника. А Шахрай меж тем представлял его:
— Матвей Ровда, полешук, бывший председатель колхоза, а сейчас руководитель управления мелиорации. Можно ли, Матвей, хозяйствовать на Полесье по-старому?
Ответ Матвею был подсказан, вложен в уста, ему оставалось только шевельнуть губами: нет. Но он не решился и на это односложное «нет», уловив издевку в глазах гидрогеолога.
— Ваша правда,— сказал он уклончиво, как мог сказать любой из князьборцев, тот же Барздыка, например. И это не устроило ни Шахрая, ни гидрогеолога.
— Чья правда, где правда? — в один голос насели на него гидрогеолог с Шахраем.— За кем правда?
— За хлебом правда,— пришел в себя Матвей.— Или болото, или хлеб. Так пусть будет лучше хлеб.
— По-моему, все ясно, Андрей Борисович,— Шахрай вроде бы даже сочувствовал гидрогеологу. А тот сочувствовал, жалел его, Матвея, и говорил только Матвею, хотя обращался к Шахраю:
— Ан нет, Олег Викторович. Тут-то как раз туман и начинается. И ты — полешук и хозяйственник Матвей Ровда — согласен остаться без Полесья, его болот, рек и лесов...
— Но с хлебом на торфяниках.
— С песком. С песочком полесским. Торфяников, Матвейка, по тому, как ты хозяйствуешь, лет этак через пятьдесят уже не будет...