— Дочь,— сказал Сергей Кузьмич.— Но действительно дело не в этом. Двойственность-то ведь, Матвей Антонович, вот что по-настоящему в нашем деле опасно. А вы говорите, огня еще нет. Есть уже и огонь. Надо приходить к чему-то одному. Иначе действительно голая баба получится. Мужик голый.
— Не так это, он не голый,— бросился на выручку Матвею Шахрай.— Наслушался, а так он твердый орешек.
— В том-то и дело. Твердые орешки хоть и с трудом, но раскалываются. Ни скорлупки, ни ядрышка от них.
Они въехали в деревню. У одного из домиков стоял мужик и гесал жерди. Водитель подрулил к нему и остановился, начал расспрашивать о дороге. Сергей Кузьмич подал знак Матвею с Шахраем, что и им пора бы выйти размяться. И они вышли, поздоровались за руку с мужиком. Тот слегка растерялся от такого здравствования. И вообще был он какой-то растерянный и оробевший, щупленький, невысокий, в черной фуфайке, в маленьких резиновых женских сапогах, то принимался вдруг торопливо и неловко махать топором, то вдруг отставлял топор и с каким-то детским ожиданием вглядывался в лица гостей, решая что-то про себя и не отваживаясь на решение. Испытующе смотрел поочередно на Матвея, Шахрая, секретаря обкома, будто прикидывал, что это за люди, кто из них главный и можно ли довериться им. Секретарь обкома попытался разговорить мужика. Но тот отвечал на все его вопросы односложно: зарабатываем, живем, хватает. Дети есть... Корову держим...
— Ну а что, отец, тебя все же мучает? — так и не разговорив мужика, пошел напрямую секретарь.
— А что мяне, добры чалавек, можа мучить. Кажу ж, усяго хватае, еще и остается.
— Ну так про остатки нам и расскажи.
— А что остатки, что про их говорить,— мужик оглянулся на свою хату, на двор, будто ждал оттуда поддержки. Но поддержки не последовало. На хату, на окна ее взглянули и гости, в окне чуть заметно колыхнулась занавеска, мелькнула старческая рука. И все. И гостям не отозвалась хата. И было им уже в тягость стоять перед этим неразговорчивым мужиком и его молчаливой хатой. Но Сергей Кузьмич, видимо, не привык уходить, не добившись своего, и он пошел в атаку с другой стороны:
— Век, отец, гляжу, прожил ты немалый, всего насмотрелся?
— О-о, добрый человек, чего-чего, а этого хватило.
— И воевал?
— И этого добра хватило. И воевал, и партизанил... И награды есть...
— Ну так вот давай как партизан партизану, что у тебя на душе.
— А ты... а вы что, тоже партизанили? —=· дед оторвал глаза от топора, от сапог, посмотрел на секретаря, и в глазах его Матвей увидел гу же самую точку, что видел в глазах Сергея Кузьмича, которая заставила его говорить. Увидел и понял, что общего между секретарем и дедом Демьяном... и этим дедом. Война. Они прошли одними дорогами, и дороги эти навсегда породнили их, соединили такой связью, такой цепью повязали, какой не знают нынешние дни, какой не знает он. Но эта точка появилась в глазах старика и тут же растаяла. И, по всему, стоила она ему немалого напряжения, потому что глаза сразу же закраснелись и чуть-чуть даже заслезились. Заслезился, поплыл и голос его.
— Ты, видать по всему, большой начальник?
— Большой, отец.
— Это хорошо, что выбился в люди. А я вот бураки сажу.
— Тоже неплохо, отец. Хорошие бураки? '
— Еще какие. Мы вот со старой больше двух и не поднимем. Земля, торф родить начали.
— И это ведь неплохо, отец. Раньше здесь тридцать—сорок пудов хлеба с десятины, больше и не знали.
— Какое тридцать—сорок, семена собирали, А теперь все само с земли лезет.
— И ты все недоволен, все тебе мало.
— Мне не мало. Гектар бураков с бабой взяли доглядать колхозных. По осени соберем, сдадим...
— И заработаете неплохо.
— Заробим добра. Кошелек где б взять.
— Вот видишь, чем же ты недоволен?
— А я и жалюсь тебе.
— Что ж это за жалоба такая?
— Вот видишь, отошел ты от нашей жизни, не понимаешь. Самогонку не из чего выгнать.
— Чего?! — растерялся Сергей Кузьмич.
— Из жита, из жита самогонка.
Матвей не выдержал и рассмеялся, секретарь обкома посмотрел на него и тоже засмеялся. А старик неожиданно расплакался. И, сам, наверное, стыдясь своих слез, сел на жерди, рукавом фуфайки вытер глаза. И, хотя тер беспрерывно, никак не мог их высушить.
Слезы катились и катились, некрупные и блеклые, как глаза, в которых они рождались. Старик прятал эти свои глаза, смотрел больше на небо, чем на людей, будто ждал оттуда помощи или ответа. И смотреть на него Матвею было невыносимо горько. Он, казалось ему, чувствовал во рту, на языке горечь этих мутных и блеклых стариковских слез. И он глазами старика на мгновение оглянулся вокруг, посмотрел на землю, на небо, на солнце и на самого себя. Печаль, все чаще и чаще накатывавшая на него, печаль, с которой он уже начал свыкаться, отхлынула, навалился страх, холодящий и обжигающий одновременно, страх перед этой слезинкой старика, плачущего на Полесье посреди лета. В небе и на солнце тоже что-то тонко дрожало, что-то затаённое крылось в притихшей молчаливой земле, до горизонта засеянной пшеницей, до горизонта, за которым едва- едва угадывался отступивший лес. Страх копился в Матвее еще и потому, что он никак не мог взять в толк, из-за чего это так заплакал старик. Добро бы ребенок, женщина, старуха, а то ведь старик, партизан, солдат, хозяин. Секретарь обкома стал поднимать старика, вытащил из кармана платок, принялся вытирать глаза ему.
— Не надо портить вещь. Пройдет... Сами полились, сами и высохнут... Бригадир меня ударил,— сказал старик и замолчал. Молчал и ждал продолжения секретарь.— Мне бураки эти вывезти надо было. Попросил у бригадира коника, как и не слышит. Второй раз — то же самое. С бутылкой к нему за коником надо идти, а где я той бутылки каждый раз напасусь? Пьянчуга ты, ему говорю... А он меня дубцом.
— Когда же это было? — что-то прикидывая про себя, с удивлением обратился к старику Матвей.— Сейчас же лето, а бураки осенью убирают.
— А вот осенью и было...
— И с той поры?..
— С той поры и, наверно, до смерти.
— Садимся, едем,— бросился вдруг к машине Сергей Кузьмич. Шофер хотел вырулить из деревни, повернул уже, но секретарь распорядился ехать в деревню, к правлению.
Бригадира они так и не нашли. И сейчас, направляясь к своему вагончику, одиноко стоящему на окраине Князьбора, Матвей думал, что, может, и к лучшему, что не нашли. Кто его знает, как поступил бы и поступит с ним секретарь обкома, гот зарок дал, что из-под земли, но достанет бригадира. Он бы, Матвей, поговорил с ним по- своему, так поговорил, что едва ли поднялась бы еще у бригадира рука не только на старика, но и на собственных детей. Сегодня, на расстоянии уже, после вчерашней ночи, этого утра, в преддверии начавшегося хлопотного дня дедок был как бы отодвинут в сторону, заслонен тем, что ему предстояло делать сейчас, сию минуту и месяцы, месяцы, если не годы. И расслабление в этом деле плохой помощник. Надо было держать себя в кулаке, если хочет создать такое же хозяйство, что видел вчера. Не создаст, его тоже никто не пожалеет. Это дали ему понять вчера. Нет, не только в роли сопровождающего ездил он вчера по Полесью. Его взяли в эту поездку, чтобы наглядно показать, чего он может достичь, будущее его Князьбора. Дедок в этой поездке был не по программе. Кое-что тоже было не по программе. Но это кое-что касалось только Матвея, в расчет не принималось. Хотя кто в силах разгадать далекие ходы того же Шахрая, может, именно поэтому ему, Матвею, и дозволялось вчера говорить чуть лишнее про ту же голую бабу и кое-что другое. Надо время от времени спускать пары, чтобы не было взрыва. Вот и дозволялось ему стравливать эти пары, показывая грандиозность того, что свершалось и продолжает свершаться на Полесье.
Они все трое — Матвей, Шахрай и секретарь обкома — уже устали от этой дороги. Путь их лежал в образцово-показательный, построенный на мелиорированных землях совхоз. Водитель Шахрая был новеньким и дорогу знал плохо, все время опасался заблудиться. И немудрено. Дорог много, а ориентиров почти никаких. Все та же нива, все то же поле перед глазами. И казалось, что смотришь на это поле не снизу, не из окна машины, а сверху, из иллюминатора самолета, такое оно было правильное, аккуратно расчерченное на квадратики и прямоугольники сетью мелиоративных канав и каналов, насыпных дорог, дамбами. Среди этого поля струилась речка, некогда большая и полноводная. Топкие берега ее были взяты теперь в бетон, обложены бетонными плитами. К арматуре этих плит, к проволочным штырям кое-где цепями примкнуты черные от древности челны. И челны эти словно понимали свою неуместность и неприкаянность на прямой, как струна, речке, среди белых бетонных плит, жались к плитам, будто стремились выброситься на берег. Под прямым углом, как по команде, сворачивала дорога, под прямым углом сворачивала и речка. А ориентира, который им указали, которого надо было держаться, чтобы повернуть вправо, все не было и не было. Таким ориентиром должно было служить дерево, одно-единственное на этой дороге, как объяснил водителю все тот же старик.
— Голая баба моется,— не выдержал Матвей, повел рукой, указывая на поле, на прямую речку, на беспризорно болтающиеся челны.
— Слушай, Викторович,— не выдержал и Сергей Кузьмич,— здесь же по вашим проектам должны быть заповедные зоны. Где они?
— Есть, Сергей Кузьмич, есть...
— Не вижу их.
— Они в другом месте. И ко всему, я скажу, не оправдывают себя. Оставляем речку в естественном состоянии, отрезок речки, а она заболачивается, загнивает, и вся наша работа впустую. И деревья там сохнут, дубы умирают. Я считаю, ни к чему эти заповедные зоны.
— Ты можешь считать что угодно, но с проектом надо тоже считаться.
— Кроме проекта, Сергей Кузьмич, есть еще и целесообразность. Технике легче без них разворачиваться. А кроме того, я не знаю, конечно, но мне вот это нравится,— Шахрай кивнул на речку,— смотрите, как по шнурку. Здорово ведь, черт возьми, обуздали такую силищу.