Колесом дорога — страница 42 из 63

Начавшее кочевку болотце пощадило хлеба. Вода-царица мудро и бережно обошлась с ними, взяла только то, что необходимо было ей для прохода, прорыва к дубняку. Но, и свершив этот свой прорыв, борясь за свою жизнь, она щадила землю и то» что росло на ней. На пшеницу и рожь ходили смотреть князьборцы, как на чудо.

— Може, тебе, Матвей, Героя дадут,— говорил дед Демьян,— не медальку, как раньше.

— Дадут, дед, догонят и еще раз дадут...

— Это у нас могут, это у нас так,— дед Демьян, весь, наверное, в своих давних хлеборобских веснах, взвешивал на ладони тяжелый колос, вышелушивал из этого колоса зерна и подсчитывал их, пытал­ся перевести в граммы, центнеры и тонны, но сбивался, терялся в неохватности цифр, с которыми на его веку не приходилось сталки­ваться, и говорил: —По мне, так я б дал тебе Героя. Центнеров два дцать пять возьмешь с гектара.

Матвей посмеивался про себя. Он знал приверженность деда именно к этой цифре. Она служила ему мерилом всего прожитого, полученного и отданного. В двадцать пять лет он женился, только по двадцать пять рублей давал в долг и принимал, долг только единой бумажкой. И на селе до сих пор с улыбкой вспоминают, как в свое время, будучи председателем колхоза, стращал он колхозников штра­фами за потраву и самовольные порубки. С трудом разбирая писан­ное по-печатному, вооружался ручкой или карандашом, клал перед собой чистый лист бумаги, что-то чиркал, вроде бы акт составлял И, составив, объявлял: «Итого будет с тебя двадцать пять рублев» Виновный деланно пугался и начинал торг, сбивая деда Демьяна на другую цифру. Все заканчивалось изгнанием виновного с глаз долой и обидой председателя на самого же себя, на свою же неграмотность, на неподвластность ему букв и цифр.

— Двадцать пять центнеров — это не урожай,— поддел сейчас и внук.

— А сколько урожай?

— Думаю, что за сорок будет.

— Два раза, значит, по двадцать пять,— нашелся дед и торжест­вующе посмотрел на внука: что, на кривой козе хотел объехать, не выйдет, мы еще ого-го.

И Матвей больше не противоречил деду, то были для обоих са­мые счастливые в их жизни мгновения. Старый радовался новому, не виданному им ранее и благословлял небо, что позволило ему до­жить и своими глазами посмотреть на это новое. Скажи ему, что его земля может так родить, не поверил бы, хоть и привык верить своей земле, как самому себе. Но верил он не в сказочное на этой земле, а в постоянное на ней, доверял постоянному самого себя. Так же обычно, как рождение человека, и тоже самого обычного, не богаты­ря, а земле и для земли предназначенного — Полесью, Князьбору,— принимал он и то, что давала земля, картошку, жито, травы, не тре­буя от нее того, что ей не под силу. Чтобы только хватало хате, семье на круг, установленный Природой, от осени и до лета, чтобы не сби­вать землю с постоянства, потому что по пятам за одним хлеборобом шел другой. Один падал в борозду, другой подхватывал ручки плуга. И так до бесконечности, и залогом этой бесконечности служило не то, что он мог урвать в один день и даже год, а распределенность всего, что можно взять на весь свой век-срок и на век-срок всего сущего, чтобы в час платежа за взятое не было попреков, будто он заел чей-то век, съел чужой кусок, потому что верил свято: нет боль­шего греха, чем обокрасть мертвого и нерожденного, тех, кто не смо­жет постоять за себя. Возможно, он никогда и не додумывался до этого, но все это было в людях на его земле, в крови их, и в самой земле был такой же завет, потому и стояло его Полесье веками и никакой силой — ни огнем, ни водой, ни железом — нельзя было сме­сти с этого малого клочка земли, с этих всегда настежь ворот войны ни деда, ни прадеда, ни самого Демьяна, потому что принадлежали они только своей земле, и никому больше, только ей. Досталось от деда Демьяна и Матвею, хотя, за что укорял его дед, грыз, ел поедом последние три года, Матвей так и не понял, считал старческими при­чудами: раньше было — да, а теперь — нет, не то. Вечная песня ста­риков и старух, сила из рук которых уже упущена, но память о ней жива. И потому во всем были виноваты молодые, время: все по- своему поворачивают, землю и ту перекраивать бросились.

Хлебное же поле, нива примирили внука и деда. Оба они уже при­кидывали, сколько народу можно накормить их князьборским хлебом и почему земля прятала этот хлеб от них раньше, в их молодые и детские годы, когда так хочется есть, когда за ржаную краюху мож­но отдать полжизни. Болотце, уже явственно проявившееся у дуб­няка, ни дедом Демьяном, ни Матвеем, ни князьборцами во внимание не принималось и сам сохнущий дубняк тоже. Привыкшие максимум к десяти — двенадцати центнерам ржи или пшеницы с гектара, они были сейчас уязвлены в самое сердце, и не только невиданным уро­жаем, а собственным отношением к тому, как готовился этот урожай: как это и за что можно осуждать Матвея, если он почти чудотворец? Поломать устоявшееся веками, сломить постоянство самой земли — кому еще удавалось такое? И виделись урожаи еще большие, изоби­лие. И это не было ни жадностью, ни забвением прежнего, их усы­пила легкость, с какой все свершилось, и легкость эта сулила еще большие блага в будущем. Аркадь Барздыка запасался дренкой, по­тихоньку таскал ее в сарай, чтобы осуществить и свою личную ме­лиорацию на отведенных ему сотках, законных и незаконных, вы­рванных горбом у леса и болот. Матвей знал об этих неучтенных сотках, о дренке, но до поры до времени помалкивал, и это его мол­чание было тихой местью Князьбору за то, как они встретили его. Забылась или, может, на время отошла горечь об утраченной князьборцами речке, всех соединил и примирил хлеб. Он державно и не­подступно колыхался, шумел за селом, переменчивый, как море, и такой же бескрайний. И была в нем сила и правда. И это помогло Матвею на какое-то время снова почувствовать себя князьборцем, в одно лето ему многое простилось. Никто теперь из князьборцев, завидев его издали, не сворачивал в сторону, наоборот, каждый хотел не просто поздороваться с ним, а поручкаться и поговорить о погоде и политике, хотя не так давно они более чем равнодушно проголосо­вали за него. В Князьборе до Матвея в председателях побывали, счи­тай, уже все мужики, так что и не было в колхозе рядовых, что ни мужик — начальник, бывший, правда, начальник. Как еще одного кан­дидата в бывшие приняли князьборцы и Матвея.

Ранней весной Матвей Ровда сдал управление своему же товари­щу, с которым когда-то он «кастрировал» трутней, Павлу Рачевскому, а сам принял колхоз, им созданный, и вздохнул с облегчением. Пред­чувствовал, что рано или поздно, а придется ему быть председателем, еще с того дня, когда вместе с Шахраем и секретарем обкома ездил по Полесью, но не думал, что все решится так быстро. И той весной он готовился продолжить работы по мелиорации, дал себе слово, что уж в этом году будет делать все совсем не так, как в прошлом. Возь­мет себя за горло, пойдет на ножи с Шахраем, но построит водохра­нилище. Он понимал, что поддался минуте, когда отказался от его строительства, прикрылся красным карандашом Шахрая. Сейчас же ощутил в себе силу и решимость вернуться назад. Но, как часто бы­вает, оказалось, что уже поздно, свершенное есть свершенное. На пленуме райкома в преддверии посевной Матвея оторвали от этих размышлений и планов, подняли и спросили, кого бы он мог реко­мендовать председателем в Князьбор. Он никого не мог рекомендо­вать, потому что никто не поручал ему этого, а сам не додумался, что его будут об этом спрашивать. Спросили и сделали заключение, что вопрос не подготовлен, а потому быть Матвею Ровде председате­лем колхоза; не знаешь — научим, не хочешь — заставим. Матвей повозмущался, но только для виду — почувствовал за этим другую, не районную руку, самого Шахрая руку почувствовал. Шахрай в пере­рыве подходил к нему, спрашивал, готов ли он, не уточняя, правда, к чему и зачем. Но Матвей посчитал его вопрос обычным — началь­ство интересуется, как он тут руководит — и ответил, что, конечно же, готов, думая о своем управлении в Князьборе. И о другом еще думая: готов ли померяться с Шахраем силами? Потому с особым зна­чением произнес:

— Поработаем, Олег Викторович, планы у меня большие,— и за­глянул Шахраю в глаза, понимает ли тот, что за этими словами. Шах­рай вроде бы понял, схватился за родинку на щеке, будто уколол кто его в эту родинку.

— Рад за тебя, Матвей, искренне рад, молодец,— неизвестно за что похвалил Шахрай Матвея, но тут же нанес и ответный удар: — А начальство все же надо любить.

— Как это? — не понял, даже немного растерялся Матвей.

— А так. Не любишь начальство — не любишь и работу.

— Не понимаю, Олег Викторович. Начальство и работа — совсем разные вещи.

— Вижу, что не понимаешь. Но поймешь еще и помянешь меня. Сколько тебе уже, кстати? Я в твои годы был умнее.

— Так и шагнули дальше...

— Ну, не заносись, не заносись,—остановил его Шахрай.— На свадьбу-то хоть позовешь? Шучу, шучу, после договорим.

И вот все прояснилось. И они продолжили начатый разговор, уже зная, что стоит за словом каждого, беспотайно.

— Избавиться от меня захотели, Олег Викторович,— сказал Мат­вей сразу же после пленума.— Только-только я разобрался, что и к чему, как вы меня в сторонку. Молодого, наверное, присмотрели, сго­ворчивого.

— А ты что, считаешь себя несговорчивым? — Шахрай посмотрел на Матвея, будто приглашал или принуждал его тоже взглянуть, при­смотреться к самому себе. И Матвей взглянул и промолчал.— Не рас­страивайся,— тут же помиловал его Олег Викторович.— Нам еще друг от друга придется много гадостей услышать. И ты не подставляйся сам. Все равно работать вместе. Ты что, думаешь, я не понимаю? Мы ведь похожи, потому и спасаю тебя, хочу тебя уберечь от своих же ошибок.

— А они у вас были?

— Нет,— твердо и, быть может, излишне быстро ответил Шах­рай.— Что, хотел услышать другое? Так я не побоюсь, Матвей, повто­рить: нет. Нет, пока я — я. А когда здесь сядет кто-то другой, тогда другое дело. Ясно?

— А я не побоюсь сказать «да».