— Вот еще рубель, молодым на корабель, а тебе на конфеты.
— Что конфет, то и кораблей на этот рубель... Пошарь еще...
Пора было ставить Леника на место, очень уж он шустрил, мог
и оконфузить. На этот случай у Матвея было припасено, запало еще с детства с десяток слышанных на князьборских свадьбах присказок и прибауток, но все их сейчас как ветром из головы выдуло. Матвей молча вытащил зелененькую пятидесятирублевку. Готовясь к свадьбе, рассчитывал поднести ее эффектно. Но не получилось. Леник тут же накрыл зелененькую ладонью, будто всю жизнь с такими деньгами имел дело.
— И это всего?
«Ах ты паскудник»,— невольно вздрогнул Матвей, он не помнил, есть ли у него еще деньги, те, что брал специально на свадьбу, кончились. Поймал себя на том, что и думается ему так же туго, как говорится. Но теперь он уже знал причину этого, выуживая из карманов завалявшиеся там рубль, мятый-перемятый, и новую хрустящую тройку, нащупал и бикфордов шнур, в спешке прихваченный. Этот шнур заставил его вздрогнуть, будто все, что было задумано им, уже сделано. Неожиданная находка развязала язык, он готов был хаять невесту, готов был заставить гостей приглядеться к невесте, не косит ли она, не кривоглаза, не кривобока ли, проверить, каких там зубов у нее недостает, но не хотел, не мог сделать этого. Алена, а не Надя, казалось ему, сидит на месте молодой, а сам он в праздничном свадебном костюме. Вопреки обычаю Матвей, словно он был не «купцом», а «продавцом», начал восхвалять молодую.
— Торгую не лошадьми, не атласом, не бархатом. Лучшая в Князьборе невеста наша Надя, что спереди, что сзади.
— И жених ничего. Ты, купец, деньги гони, а зубы не заговаривай.
— На такую невесту не грех и разориться. Как, Васька, сколько стоил «Мавра»?—Васька заерзал на овчине, и старая Махахеиха, чтобы успокоить, положила ему на плечо руку. А Матвей, зажав в руке новенькую тройку, подбирался к уху Леника.
— Мы так не договаривались,— Леник увернулся, выхватил из рук Матвея деньги.— Все? Бери свои гроши назад. Вставайте, хлопцы и девки. Не будет свадьбы. Жадный купец.
И зашевелилось застолье. Еще минуту, и поднялось. Шутя, конечно, подыгрывая Ленику. Но и Матвей уже был в этой игре.
— Вот, еще добавляю все гроши с кошельком. И кошелька не жалко.
— Таки мяты рубель и за такую невесту?
Тут же притворно или в самом деле обиделся Матвей, скорее по-настоящему обиделся, стало ему жалко и рубля последнего, с которым так неласково обошелся Леник, не оценил его. А тот рубль с незапамятных времен задержался в кармане. Матвей еще тогда и не знал, что такое мелиорация, работал в совхозе инженером. Не совсем простым, главным, но не в этом дело, получил он его не за Князьбор. Было ему жалко того, что кончилась игра Все кончилось. Он оставался один. Свою роль на свадьбе он уже сыграл. А ему теперь хотелось играть ее и дальше, бесконечно, чтобы бесконечно было все вот так невзаправду, понарошке.
— Вставайте сейчас мои гости, жениха гости,— скомандовал он,— Не быть свадьбе, дорого за невесту берут.
— Грошики кончились,— поднялся один только Леник, смышленый, почувствовал, что грошики действительно у Матвея кончились. И так хорошо подоил председателя, может, и лишнее взял, еще и уши надерут. Он оглянулся на отца с матерью, которые сидели напротив него, собрал со стола копейки, взял и рубль, но устоял перед соблазном прихватить хрустящую тройку. Придвинул вместе с остальными деньгами матери, а сам сиганул в распахнутое окно. На улице сообразил все же, буркнул, вставил уши в окно:—Спасибо,— и помчался к магазину. Матвею было приятно, что рублевка та честная, он и сам был готов броситься следом за пацаном, вместе с ним набрать у Цуприка на полный рубль конфет. И с теми конфетами убежать из Князьбора, скрыться от взрослых на острове, как скрывался когда-то вместе со своими одногодками, по-братски разделить конфеты — и на деревья, на дубы, осины, осокори. Беда только, что ни дубов тех, ни осокорей, ни осин уже не было. Не было и острова. А Князьбор, как в старые времена, правил свадьбу, бил себя по колену и в грудь бубном свадебный Анисим, сыпал кудрями Семка-цыган, успевал водить смычком по кудрям, будто те кудри его тоже были струнами и из них тоже можно было достать музыку.
Не узнать было Матвею своих земляков — расколовшееся, затворившееся в хатах и хатках село вновь стало единым. В старой хате Махахея правилась последняя для старого Князьбора свадьба. Махахей так и не достроился, не лез в новую хату, ее захватили буслы, будто для них та хата и строилась, в четвертый уже раз выводили они там бусленят, в четвертый и, наверное, последний. Буслы будто чуяли это, ни днем, ни ночью не покидали гнезда, стерегли его. Всем семейством с буслянки своей следили сейчас за свадьбой, как самые почетные гости на ней, как сваты, перевязанные белыми рушниками, сами не ели, не пили, не плясали, но, склонив вниз головы, с любопытством наблюдали за людским весельем, покачивались в такт музыке, то ли одобряя эту музыку, то ли, наоборот, выказывая этим свое удивление и несогласие. А людям было приятно присутствие на свадьбе и птиц. Не сегодня-завтра князьборцы должны были переселиться в новый поселок, в городские квартиры. Многие из этих квартир были готовы давно, но пустовали, никто не решался первым стронуться с места, покинуть свое селище. Махахей упросил Матвея погодить, пока не справит свадьбу дочери в старой хате: три дочки уже вылетели из нее, пускай вылетит и последняя из дедовского, банковского гнездовья. О переселении завел с Махахеем разговор Матвей и сейчас, шагая за ним неведомо куда и не очень желая знать, куда это он ведет его. На доброе в такую рань людей не будят. А плохого у него и так по самую завязку. Мысль была сосредоточена на одном: только бы ничего не случилось, не вышло в новом Князьборе, в общежитии, где жили «стягачи» и которое князьборцы прозвали инкубатором, а он санпропускником, карантином. В санпропускнике проходили карантин «стягачи». Так их скопом всех и звали, даже врачей, молодую пару, что справлялась у Матвея о работе около двух лет назад. И Матвей, и врачи — самбистка и боксер-перворазрядник — сдержали слово. Он построил больницу, они приехали работать в эту больницу, и уже с ребенком, только не с сыном, а с дочерью. Тут с планированием получилась накладка, впрочем, не очень огорчительная для них. Матвей обрадовался, увидев их в Князьборе, это была, быть может, единственная светлая минута в его жизни за последние два года. Он сразу же дал им трехкомнатиую квартиру, а всех других селил в карантине-санпропускнике. Иначе было невозможно. За редким исключением, вновь прибывшие, получив желанную квартиру, держались не делю-другую, а потом следовал загул. И еще какой! Пришлось завести участкового милиционера. Но что он мог сделать, как образумить, когда и сам Матвей, и парторг — тоже из «стягачей», но мужик непьющий и твердый — не могли с этим сладить.
— Откуда ты только такой взялся на мою голову,— усовещал Матвей очередного своего механизатора.
— Оттуда, с юга Западной Сибири. Строитель я, одним словом,— механизатор смотрел на него и улыбался.— Я тут ни душой, ни телом, председатель. Курица виновата.
— В чем же провинилась перед тобой курица?
— Как в чем? Я трезвый и побритый, кум королю, еду по улице, а она на дорогу и под колеса.
— И перевернула тебя вместе с трактором и прицепом в кювет?
— Точно, председатель. Откуда ты все так точно знаешь? И трактор, и прицеп чертова курица обернула, как сам еще жив остался.
— Хватит придуриваться, давай серьезно.
— Что серьезно?
— Пьешь почему? Прогуливаешь почему, трактор почему угробил? Сельский ведь сам, белорус?
— А что, белорусам пить запрещено?
— Тебя тут приняли, работу, квартиру сразу же дали...
— Вот чтр, начальник, ты меня работой и квартирой не попрекай. Не ты давал, государство, государственная у меня квартира.
— Колхозная.
— Все равно не твоя личная. У Кольки Беднарика столько квартир, сколько городов и деревень на земле. Все его и всё его.
— Так и земля твоя...
— Земля? Не, земля не моя. Она твоя, председатель, земля. Я работник только на ней.
— Почему же не работаешь?
— Как это не работаю? — тут механизатор уже обиделся.— Как это не работаю? По способности, председатель.
— Вот за твои способности собирай манатки и на все четыре стороны.
— А это уж дудки, председатель, у меня семья, трое детей. Есть еще и Советская власть, советский закон и суд. И дети мои, моя семья под охраной власти и суда советского и закона...
К вечеру Беднарик опять был пьян, хотя в деревне ввели сухой закон и ни водкой, ни вином не торговали.
Но не только «стягачей» приходилось опасаться Матвею. Не меньше он боялся, как бы не вылезло на свет его собственное самоуправство. На свой страх и риск в этом году он занял многие из торфяников не под картошку и свеклу, пшеницу и кукурузу, как предписывалось, а под травы, прикрыв только с дороги эти травы где пшеницей, а где кукурузой. И в любую минуту это могло обнаружиться, а тогда... В районе на него косились уже давно. И не раз прямо и намеками давали понять, что другой бы на его месте с такими землями за год-два непременно получил бы Звездочку, а он носится со своими травами, как дурень с писаной торбой. И тут уже ставили ему в строку каждое лыко. На одном из совещаний раскрыл газету, приметили, выговорили: не указ, мол, тебе уже, Матвей Ровда, район и районное начальство, скучно слушать районные разговоры, газетки на совещаниях почитываешь. Читай, читай, смотри...
Вот сквозь такие мелкие хлопоты и заботы, как сквозь фильтровальное сито, и утекало время, не шло по минуте, по капле, текло без всплесков, в одном заданном, хотя, может, и не совсем определенном направлении. Однонаправленность убивала его, вместо тоски Матвея уже иной раз одолевала и просто скука. А тоска была даже где-то и приятна ему, в ней присутствовало что-то живое, щемящее, пережитое когда-то, но пережитое второпях, на бегу. Тоска понуждала его еще раз вернуться к этому пережитому, попытаться возродить его, выйти в тот день и час, о котором, вспоминая, плакала память, вернуть канувшую в вечность минуту и час, а то и день, жить обволакивающей светлой грустью той минуты, в общем, ничего значительного в себе не несущей, но дорогой и сладкой, ибо он был целен в той минуте, заключавшей в себе то ли сентябрь с бабьим летом, с летящей по ветру паутиной и дрожащей каплей росы на стерне, то ли случайное и торопливое прикосновение девичьей руки. Он мог тосковать по той росинке, вспоминать, какой она предстала перед его глазами, как переливалась и дрожала, застигнутая врасплох осенью, его душа, как рванулось и заторопилось навстречу другому сердцу его сердце, каким жаром