— Съезди, Васька,— это сказала уже в лад с Барздыками и Надька.
Васька яростно налег на лом.
— Спелись. Съезжу. Завтра съезжу. Стану злодеем завтра и я. А сегодня не говорите под руку,— и венцы распались, разъехались, лишившись связи, ничем не удерживаемые больше бревна покатились по земле, соря пересохшим мохом, скопившейся пылью. Из паза, выдолбленного между последним венцом и фундаментом, выпорхнули, закружились по ветру пестрые бумажки, песком потекли медные и серебряные монеты.
— Гроши, грошики!—первой опомнилась, выдохнула из себя Барздычиха.
Будто снесенные ветром, спрыгнули с машины, бросились к Барздыкам грузчики. И только Надька не двинулась с места, пристыла, где настиг ее этот звон и шелест денег. Недоумение было в ее глазах.
— Ай да Барздыка, на грошах жил, на грошах сидел и ел,— крутили головами грузчики.— А бедненьким прикидывался.
— И мне ни слова,— наступала на мужа Барздычиха, размахивая зажатыми в руках бумажками. Тот опасливо отодвигался от нее.
— Не знал, не ведал я ни сном, ни духом...
— Какие это гроши,— вглядывался в бумажки Васька.— Миллионы.
— Миллионы! — Барздычиха швырнула в лицо мужу деньги,— А я за копейку всю жизнь билась. Ни себе, ни детям...
— Керенки это, мама,— сплюнул Васька.— Царские сотни, пятаки петровские. И злотые польские. Марки кайзеровские и гитлеровские... Ну, запасливый дед Савка, у каждой вдасти денег взял, ну, накопил богатство...
— Запасливый дед,— посмеивались грузчики,— оставил тебе богатство... По такому случаю, Васька, четыре двенадцать отвали нам. Миллионы нам ни к чему. Четыре двенадцать.
— Вот это четыре, а этот большой на все двенадцать,— и Васька показал фигу.— Ну, чего стали, чего выскалились?
— А то, что повезло тебе, Васька. Искал золото деда Савки и нашел.
— Нашел...— Васька подобрал несколько бумажек, зачерпнул горсть монет, шагнул к Надьке, бросил ей под ноги — Это тебе надо?
Надька молча сидела на бревне. От разобранного дома веяло уже нежитью, летели по ветру обесцененные надежды деда Савки. Надька потянулась к одной из бумажек, ей вдруг стало жалко ее, но не дотянулась, вздрогнула, отдернула руку, невидящими глазами уставилась перед собой, мягко и осторожно прижав руки к животу. А ветер продолжал играть, забавляться миллионами, пылью и ветошью покинутого людьми Князьбора. Всем, что составляло когда-то жизнь, что жило вместе с людьми и сейчас должно было отойти. Но казалось, кто-то невидимый остался все же в старом разобранном Князьборе, остался, чтобы сторожить этот дух и этот запах, чтобы он никогда ые выветрился.
Полынь корней не имеет
Из города передали телефонограмму: едет секретарь райкома с делегацией. Что за делегация, бухгалтерша, принимавшая телефонограмму, не расслышала. Делегация, и все. Матвей попросил встретить ее председателя поссовета. Встречаться с секретарем райкома ему не очень хотелось. И не только с секретарем. К нему в последнее время многие ездили из других районов и областей перенимать опыт, учиться. Но он-то знал, учиться в Князьборе нечему. И признаться в этом невозможно, ведь, как говорится, в общем и целом показатели были дай бог каждому хозяйству: урожаи высокие, построен один животноводческий комплекс, строится другой, в домах у колхозников все есть. Но Матвей видел, что благополучие это не долгое. А что завтра? Этого он не знал. Торфяники родили, но и таяли на глазах, местами уже открывал себя белый песочек. И Матвей каждый раз со страхом смотрел на поля в постоянном предчувствии беды. Ему было неловко и стыдно перед этими делегациями, хотя он называл истинные цифры, а получалось все равно не то. Невольно, но получалось. Ко всему было непонятно и его собственное положение. За взрыв дамбы прокуратурой было заведено на него дело. И оно тянулось, тянулось. Матвея вызывали в город, и сам прокурор приезжал к нему, молодой и губастый. «Никак нельзя было не взрывать?» — все выспрашивал вроде бы сочувственно. Матвей злился: что ты как уговариваешь все равно, глаза есть, смотри сам. Но ни разу не сорвался, отвечал хотя и обстоятельно, но путано. Потом его вызвали на бюро райкома партии. Прокурор докладывал:
— Положение и в хозяйстве, и у самого председателя колхоза сложное. Воду из прудов, прилегающих к полям колхоза, надо было спустить. Поля этой водой затоплены и засолены. Оценку правомочности действий председателя должно дать бюро,— прокурор осторожничал, он ни словом не обмолвился, о взрыве. Секретарь же, наоборот, подчеркивал и самовольное разрушение Ровдой шлюзов, настаивал на его исключении из партии. И вполне мог бы он распрощаться с партбилетом, если бы не заступничество Сергея Кузьмича, который то ли случайно, то ли специально оказался в тот день в районе.
— Считаю, вполне достаточно строгого выговора. Положение в хозяйстве действительно сложное. Не справится, не выправит положения, повторится что-то подобное, вот тогда...
Матвею было ясно, что тогда. Ничего не было сказано, закрыто заведенное на него дело или нет. И он работал, жил, чувствуя груз этого дела на плечах, и каждый день к нему добавлялось что-то новое. «Что-то подобное», о чем говорил секретарь обкома, повторялось изо дня в день, оно имело место и до взрыва дамбы и разрушения шлюзов, но сошло с рук, осталось незамеченным. Матвей пустил под травы поля, предназначенные для пашни, картошки, зерновых, прикрыл те травы с дороги, чтобы не бросались в глаза проезжающему мимо начальству, пшеничкой и овсом. Сейчас этот грех вышел наружу. Пшеничку и овес убрали, и травы, прекрасно видимые с дороги, стояли во всей своей красе. Матвею совсем не хотелось объясняться, оправдываться, что зерно и есть корм скотине, что пропашные истощают торфяники, что и так уже потеряли сантиметров тридцать тех торфяников, разнесло их ветром, выдуло. Конечно, Матвей мог поискать защиты у того же Сергея Кузьмича. Но он знал, что такое лезть через голову начальства. Поэтому решил лучше не попадаться на глаза Селивончику. Прошелся по новому Князьбору, и радуясь, и огорчаясь одновременно; голым был еще поселок, необжитым. На всю улицу три-четыре чахлых деревца.
— Сажайте сады — груши, яблони, вишни, что за дом без дерева,— уговаривал он земляков.
— Ай,—отнекивались мужики,— толку в той яблоне, вишне твоей. Сытым от них не будешь.
— Но красиво же. И детям яблоко надо.
Князьборцы соглашались с ним, но соглашались не без хитрости полепгукской: мол, что ты тут прицепился, старшиня, со своими яблоками, грушками.
— Корову негде держать.
— Колхоз же вам молоко дает.
— Так то колхозное молоко.
— А какая разница. И жирность, и питательность...
— Так-то оно так, але ж свое лучше...
— Яблоко и продать можно.
— Можно и продать.
— Так в чем же дело? —он терялся перед этой неуступчивостью.
— Не надо нам дурные гроши.
— Бульба дробненькая, але ж своя,— пытался пронять насмешкой, подойти с другого бока. Но не доходило:
— Але своя, так, старшиня. А яблоки, груши твои не вырастут у нас.
— Почему не вырастут?
— Пацуки погрызуть...
— Какие пацуки?
— Всякие, что в земле, хомяки. А еще точки.
— Что за точки еще?
— Точки! — и тут уже в самом деле любому разговору была точка, но не та, что в земле, медведка имя которой и которая точила только картошку, а самая настоящая точка, тупиковая.
— Они ж всегда были, пацуки-хомяки и точки, не грызли садов.
Он устал переливать из пустого в порожнее и поспешил на свинооткормочный комплекс. С некоторых пор Матвей зачастил туда. Уютно там было, тихо, народу работало на комплексе немного. Привычно пахло деревенским хлевом. Он заходил и подолгу стоял, смотрел. Развалившись на теплом, подогреваемом полу, разморенно похрюкивали свиноматки, припав к их телу, сытно почмокивали байстрюки-поросята. Мать настораживалась при виде человека, звуке его шагов, топырила обвисшее ухо, открывала сонный, затянутый печалью глаз, моргала этим своим безбровым усталым глазом и успокаивалась. Что-то непорушное, вечное и доброе чувствовалось во всем этом. На комплексе Матвею хорошо и спокойно думалось и верилось, что все будет идти слаженно и отлаженно, как идет здесь. Он убегал сюда от своих забот и дум, здесь чувствовал себя уверенней, здесь ничего не мог услышать ни о точках, ни о пацуках. На комплексе работала Надька, и ему нравилось следить за ее работой. Но сегодня из-за Надьки ему так и не удалось, побыть одному. Ненене увидела его через окно санпропускника, выскочила навстречу, засуетилась.
— Проходьте, проходьте, Матвей Антонович!
На голос ее вышла и Надька.
— Халат возьмите, Матвей Антонович.
— Ладно, я без халата,— отмахнулся Матвей.
— Не пущу без халата,— заступила дорогу Надька.
— Как? — не понял Матвей.
— А так, не пущу, и все.
— Я все же председатель.
— А я зоотехник, нельзя без халата, и точка.
И тут его настигла эта проклятая точка.
— С каких это пор такая строгая стала?
— А вот с таких... Молодняк же, заразу, бациллу какую-нибудь занесете еще. И не думайте, не гадайте.
— А если я все же пройду, Надя, прорвусь?
— Огрею,— сказала Надька, и Матвей почувствовал, что за ней не заржавеет, огреет.
— Вот навязалась еще на мою голову парочка, баран да ярочка, ты да твой рыжий Британ. Ну, погодите.— В глубине души он был даже доволен тем, как отстаивала Надька доверенных ей поросят.
Матвей повернулся и отправился в контору, напрочь забыв, что там его тоже могут огреть, и куда больнее. В конторе все, начиная с уборщицы, уже разыскивали его. Уходя, он не передал никому ключа от кабинета. И сейчас по коридору слонялись, с непонятным ему интересом и оживлением рассматривали Доску почета, стенгазету, соцобязательства какие-то увешанные фотоаппаратами старики и старушки. Селивончик, смерив его ничего доброго не предвещающим взглядом, увлек их за собой в предбанник.
— Канадцы,— шепнул он Ровде в спину, когда тот открывал кабинет,— будь на уровне.