Ты: ты жила в клетке, из которой никак не могла выбраться. Могла только лгать – себе, мужу, детям, и эта ложь лишь укрепляла клетку. Но при этом ты целый год спасала мне жизнь: те понедельники, что мы проводили вместе в Париже, тот август в Болгери, в буквальном смысле вытащивший меня с того света... А спасая меня, сама перестала лгать и ушла от мужа; сделала то, на что у тебя раньше не хватало сил. Вырвалась из клетки.
Я никогда и нигде не был так счастлив, как в отчаянии рядом с тобой; и скажи ты мне тогда то, что сказала вчера вечером, клянусь, я, как Ирена, бросился бы в омут головой. Но ты ничего такого не думала, ты говорила самые замечательные слова, какие я когда-либо слышал, и прекрасно знала, что тебя никто никогда не любил и никогда не полюбит так, как я любил тебя в это отчаянное время. Потому что время это было отчаянным, Луиза, чудесным и отчаянным. И теперь оно закончилось. Почему бы просто это не признать?
Я по-прежнему люблю тебя, Луиза, всегда любил, и моё сердце буквально разбивается на части от мысли, что я могу снова тебя потерять; но я прекрасно понимаю, что произошло, что происходит прямо сейчас, я понимаю это – и не в силах с этим бороться. Остаётся лишь принять твоё решение: теперь, с дочерью на руках, у меня нет иного выбора. Но, пожалуйста, давай на этом и остановимся. Не говори, будто я сам виноват, как пыталась сделать прошлой ночью, когда я сбежал: пускай даже это и так, не будь такой честной, Луиза, остановись, пока ещё можешь. Не разрушай всё лишь потому, что больше не хочешь делить со мной жизнь. Мы уже говорили об этом – в те счастливые часы, когда были несчастны: но ты мне ничего не обещала и не должна чувствовать себя виноватой. Теперь ты свободна, все двери открыты, ты можешь уйти или остаться и сколько угодно раз передумать, ничего не разрушая. Хватило бы и контракта, который ты подписала; хватило бы и твоих детей, которым было бы неуютно во Флоренции. Или того, что я не могу переехать в Париж. Не стоило меня уничтожать.
Слова, что ты шептала несколько месяцев назад, самые замечательные, что я когда-либо слышал: оставь мне их.
И помни, ты хороший человек, Луиза. Остановись, пока не стала плохой.
Твой
Марко
О росте и форме (1973-74)
Как-то вечером в доме на пьяцца Савонарола Марко, Ирена и Джакомо Каррера стали свидетелями родительской ссоры. Те никогда не ссорились открыто: всё больше тайком, шёпотом, чтобы не услышали дети, так что слышала их только шпионившая за ними Ирена. Для Марко и Джакомо такое вообще было в новинку. Яблоком раздора на сей раз оказался Марко, хотя ни он, ни его брат этого не понимали: знала только Ирена, поскольку следила за ссорой с самого начала, в то время как они вдвоём присоединились к ней у двери материнской спальни, только когда послышались крики. Дело в том, что Марко никак не мог вырасти: с самого первого года кривая его физического развития жалась к нижним центилям, а с трёхлетнего возраста и вовсе выпала за статистические рамки. Тем не менее ребёнком он был красивым и гармоничным, и это, если верить Летиции, означало, что у природы на него особые планы – отличить, выделить из толпы и дать понять, что он одарён крайне редкими талантами. Гармония, которую, по её словам, всегда воплощал этот ребёнок – пускай крошечный, зато необычайно яркий, грациозный и, что о детях обычно говорят с некоторой натяжкой, взрослый – была, очевидно, присуща совершенно иному ритму роста: даже зубы, и те сменились у Марко поздно. В общем, никаких поводов для беспокойства. Впрочем, когда отставание в росте стало очевидным, Летиция придумала сыну успокаивающее прозвище, колибри, желая отметить, что с этой очаровательной птичкой Марко, помимо крохотных размеров, роднят уже упомянутая красота и скорость: физическая – поистине выдающаяся, – ставшая для него серьёзным преимуществом в спорте; и умственная – эта, скорее, заявленная – в школе и в общественной жизни. В общем, она год за годом, снова и снова, твердила одну и ту же мантру: никаких поводов для беспокойства, никаких поводов для беспокойства, никаких поводов для беспокойства.
Пробо же, напротив, забеспокоился сразу. Лет до десяти он ещё кое-как заставлял себя верить обнадёживающим словам жены; когда же начался подростковый возраст, а тело сына так и не подало признаков нормативного развития, его охватило чувство вины. Как можно было пускать всё на самотёк? Какие ещё колибри? Это болезнь, и только последний безумец скажет, что поводов для беспокойства нет! Что с Марко не так? Пробо стал обращаться к светилам науки, сначала как бы между прочим, не упоминая мальчика, но когда тому стукнуло четырнадцать и отцу стало уж совсем невыносимо видеть, как Марко взбирается на свою «веспочку», словно бедуин на верблюда, вовлёк в процесс и его. Последовала целая серия консультаций, исследований и диагностических тестов, по итогам которых было установлено, что конституция у Марко складывается по гипоэволютивному типу (спасибо большое, конечно, но это и так было очевидно) средней, не слишком серьёзной степени (и слава богу, но это тоже было очевидно) из-за недостаточной выработки гормона роста. Проблема, однако, заключалась в отсутствии на тот момент каких бы то ни было лекарств: существовали лишь экспериментальные разработки, но они, как правило, ограничивались случаями тяжёлой гипоэволюции, то есть карликовости. И только один-единственный специалист из всех, с кем консультировался Пробо, миланский педиатр-эндокринолог по фамилии Вавассори, заявил, что может помочь мальчику благодаря возглавляемой им уже несколько лет программе исследований, показывавшей – как он утверждал – весьма обнадёживающие результаты. Это и стало причиной ссоры. Когда Пробо сообщил, что собирается включить Марко в эту программу, Летиция ответила, что он сошёл с ума; Пробо возразил, что безумием было все эти годы пускать ситуацию на самотёк; Летиция стояла на своём, упоминая слова «гармония» и «колибри» – но спорили они до поры до времени, как обычно, вполголоса, так что слышала их только Ирена. В совершенно новую фазу ссора перешла лишь после того, как Летиция, чтобы подкрепить свой тезис о невмешательстве в природу, упомянула некую книгу – точнее, не просто книгу, а книгу, фетиш всех архитекторов её поколения или, по крайней мере, тех, с кем якшалась она сама, то есть самых умных и космополитичных, ведь читать её приходилось по-английски, поскольку книга эта ещё не была переведена на итальянский: On Growth and Form[14] Дарси Вентворта Томпсона. И в тот же миг стены большого дома на пьяцца Савонарола, обычно такого тихого, сотряс яростный вопль, отчётливо и несообразно громко долетевший до ушей двух смотревших телевизор братьев: «ЗАСУНЬ ЭТОГО СВОЕГО ТОМПСОНА СЕБЕ В ЗАДНИЦУ, ПОНЯЛААА?!!»
С этого момента ссора продолжилась в формате академического диспута, сопровождавшегося, впрочем, оглушительными криками и щедро сдобренного оскорблениями: братья ничего не понимали, а Ирена лишь ехидно ухмылялась и объяснять отказывалась. Первым делом Летиция обозвала Пробо последней скотиной, Пробо в ответ заявил, что эту хренову книгу она хоть и цитирует, но прочитать так и не удосужилась, равно как и никто из тех хре́новых профессоров, что поминают её через два раза на третий; тогда Летиция вынуждена была своими словами, чтобы понял даже такой придурок, пересказать главу под названием Magnitude[15], в которой доказывалось, математически, на секундочку, что рост и форма в природе неразрывно связаны внутренним гармоническим законом; но Пробо назвал её халтурщицей, ведь она каждый раз цитировала именно эту, первую главу, поскольку больше ничего не читала; и так далее. В итоге ссора, длившаяся ещё довольно долго, бесконечно далеко ушла от породившей её искры и включила, со стороны Летиции, такие недоступные пониманию инженера-неудачника концепции, как юнгианская мандала и штайнеровская арт-терапия, а со стороны Пробо – несколько раз повторённое пожелание засунуть все эти мандалы и арт-терапию вместе с Юнгом и Штайнером в то же отверстие, куда незадолго до этого отправилась книга On Growth and Form. Дальше – больше: Летиция заявила, что ей надоело, она сыта по горло и больше не станет этого выносить. И чем же это она, мать её, сыта по горло? А тем, что ей из кожи вон лезть приходится, чтобы вынести рядом такого кретина. О, это она ещё не знает, как у него крыша едет от её бредней. Да пошёл ты в жопу. Сама пошла. Мальчишки уже места себе не находили от беспокойства: им казалось, что родители и впрямь разводятся. Однако Ирена, нисколько не встревоженная, лишь усмехнулась: «Да вы, блин, чего?» – и, постучав в дверь, выкрикнула: «Кончайте уже!» Братья сломя голову ринулись обратно в гостиную. Сама Ирена не шелохнулась; она так и стояла у двери, намереваясь встретиться с врагом лицом к лицу. Недавно достигнув совершеннолетия, она считала, что раньше неё этот дом покинуть никто не вправе – так что никаких разводов. В дверях возникла мать, немедленно рассыпавшаяся в извинениях, за ней подошёл просить прощения отец, но Ирена, обведя их возмущённым взглядом, сказала только, что Марко, к счастью, так и не понял, в чём причина спора, и этого оказалось достаточно, чтобы предопределить (что стало известно, разумеется, только задним числом, но ведь всё-таки стало) будущее как минимум трёх, если не четырёх, а то и всех пятерых членов семьи: самих родителей и, естественно, Марко.
Всё дело в том, что Пробо с Летицией, потрясённые и униженные выволочкой, устроенной им дочерью, вдруг ощутили такие угрызения совести и почувствовали себя такими самовлюблёнными эгоистами, что немедленно залатали порождённые этой ссорой прорехи в паутине, которой они годами, с невероятными усилиями и столь же невероятным лицемерием, затягивали своё семейное гнёздышко. Потому что было в их отношениях нечто стойкое и неизменное, чего ни один из них, впрочем, не мог объяснить: ни Летиция – своему психоаналитику во время бурных сеансов, долгие годы сосредоточенных именно на её неспособности порвать с Пробо; ни Пробо, который целыми днями одиноко