По настоянию Летиции из своей Северной Каролины с женой Вайолет и двумя дочерьми, Амандой и Эмили, прилетел даже Джакомо, и целых две недели дом снова был полон. Это было невыносимо тягостное, даже болезненное время: лицемерная сказка о большой дружной семье казалась нелепой и раньше, когда все были здоровы, теперь же она стала просто мучительной, поскольку каждому было очевидно, что объединила их только болезнь, о которой, к тому же, не упоминали, по крайней мере в присутствии Пробо, а сам он, сменив увлечения, не изменил привычек и ни разу о себе не заговорил. Боль же Марко усугублялась тем фактом, что Луиза не соизволила появиться даже на день – а такое до сих пор случалось всего раз, много лет назад, когда она, беременная вторым ребёнком, осталась в Париже из-за угрозы выкидыша. И то, что она не приехала именно тем летом, когда он вынужден был тащить свой крест, по его мнению, неопровержимо доказывало: для него она потеряна навсегда. Разумеется, всё было совсем не так, но в тот момент Марко видел это с обескураживающей ясностью.
С октября Пробо возобновил сеансы химиотерапии, но не прошло и нескольких недель, как ситуация приняла дурной оборот. Ещё летом Летиция резко похудела, её стало часто бросать в жар. Терапевт не придал этому особого значения, посчитав небольшим дивертикулитом, но в ноябре, когда пришло время планового гинекологического осмотра, выяснилось, что у неё крайне запущенная опухоль матки. Гинеколог, давний друг семьи, расстроился так, что позвонил Марко даже раньше, чем сообщил самой Летиции. Марко немедленно выскочил из клиники и помчался к коллеге; он же, увидев тоскливо молчащих гинеколога и его ассистента, сообщил матери диагноз. А после отвёз домой. «Мне конец, – непрерывно повторяла Летиция по дороге; повторяла и позже, дома: сидящему рядом на диване и нежно поглаживающему её волосы Марко, ничего не понимающему Пробо. – Мне конец».
Так начался их второй Крестный путь, оказавшийся жёстче, отчаяннее и куда короче. Уже на первичном осмотре онколог, год назад заявлявший о неплохих шансах Пробо, Летиции в них отказал. Подобная откровенность показалось Марко даже несколько непристойной: его матери и отцу, который изо всех сил настаивал на своём присутствии, не дали даже неопределённых обещаний, не оставили даже смутной надежды, ничего – только суровую, обескураживающую правду. И эта правда потрясла всех, кроме самой Летиции, да и то лишь потому, что она уже некоторое время пребывала в состоянии шока, и её слова – «мне конец» – были занесены в протокол с самого начала.
Хотя онколог и посчитал это бесполезным, Летиция тоже перенесла курс химиотерапии, и перенесла смиренно – не то что в молодости, когда её крайнее высокомерие подпитывалось ежесекундной готовностью бороться с избыточностью в любых её проявлениях. Так что незадолго до Рождества, проводив в дневной стационар на химиотерапию обоих родителей сразу (одного в одну палату, другую – в другую), Марко испытал крайне неординарный опыт – опыт, напомнивший ему о книге Дэвида Ливитта, прочтённой много лет назад вместе с Мариной, когда они были влюблены, а Адель ещё не появилась на свет. Из той книги Марко не запомнил практически ничего, даже названия (сборник рассказов – вот и все воспоминания), и тем не менее она вдруг всплыла в памяти с огромной нежностью именно из-за того простого и вместе с тем чудовищного факта, что сейчас он сопровождал родителей на химиотерапию.
Из Америки, чтобы хоть немного помочь, приехал Джакомо, а поскольку шли рождественские каникулы, приехал он со всей семьёй. Комната Ирены по-прежнему стояла нетронутой, так что его дочери, как это всегда и бывало в подобных случаях, ночевали у Марко вместе с Аделью. Чуть постарше её, обе были дурнушками и до мозга костей американками: казалось, Джакомо из кожи вон лез, лишь не передать им ни единой черты, хоть сколько-нибудь напоминающей о его собственном происхождении, включая красоту, которой блистал даже сорок лет спустя. Глядя на то, как они мучаются с тарелкой спагетти или простейшими итальянскими фразами, нетрудно было понять, сколь велико желание Джакомо держаться подальше от прошлой жизни. В конце концов, он уехал в Америку двадцать лет назад, пятнадцать был натурализованным американцем, десять – преподавал в университете (теоретическая механика), и уж скоро пять лет, как неоднократно жаловалась Летиция, не приезжал во Флоренцию даже на Рождество: стоит ли удивляться, что он и корней лишился?
Тем удивительнее было его решение задержаться и после того, как Вайолет с девочками вернулись домой. Учитывая масштабы бедствия, он просто не мог оставить брата одного, тем более что и Пробо, и Летиция наотрез отказались от перспективы окончить свои дни в больнице, а напротив, выразили желание до последнего дня оставаться дома, что несколько усложняло задачу. Так что Джакомо впервые за много лет подвергся воздействию жёсткого облучения своей старой семьи, не имея защиты новой, которую и уехал строить в Америку. Поначалу он старательно подражал Марко, казалось, управлявшемуся с этим адом совершенно по-свойски: возил родителей на химиотерапию, заботился о них, пока Марко искал вторую сиделку – дневную, вдобавок к ранее нанятой ночной, поскольку от побочных эффектов на сей раз страдали оба; потом поставил себе целью делать больше, чем брат, ведь у Марко, в конце концов, была работа, была Адель, не мог же он вечно сидеть с Пробо и Летицией. Джакомо, напротив, каждую минуту посвящал родителям или, по крайней мере, всегда оказывался рядом. Он даже из дома на пьяцца Савонарола не выходил, кроме как для удовлетворения их нужд: купить еды или в аптеку, пополнить запас лекарств. Вечерами он заваривал им травы, смотрел вместе с Пробо телевизор или помогал Летиции разгадывать судоку. И хотя Джакомо прожил во Флоренции двадцать лет своей жизни, ему и в голову не пришло связаться с друзьями детства или какой-нибудь бывшей девушкой, чтобы хоть немного отвлечься. Кроме того, он даже не попытался наладить отношения с Аделью, что Марко отметил с сожалением, поскольку ожидал этого – и непременно сделал бы сам по отношению к племяннице, которой раньше не видел. Но брат, полностью отдавшись попыткам угодить умирающим родителям, лишь снова и снова, зажмурив глаза и затаив дыхание, бросался в атаку, словно был на войне. Даже когда появилась дневная сиделка, он по-прежнему так ревностно разносил таблетки, делал уколы и измерял давление, что она решила, будто это и есть тот самый сын-доктор. И в то же время Джакомо, ужасно боясь совершить роковую ошибку, вечно обращался за советом к брату, который в самом деле был врачом: с чего ты решил, что я в курсе, отвечал тот, я же всего-навсего офтальмолог. В общем, старый демон соперничества с Марко, все эти годы поджидавший Джакомо в родительском доме, снова принялся его терзать.
Спал он в той же комнате, где жил мальчишкой; впрочем, назвать это состояние сном было бы явным преувеличением, поскольку, стоило из родительских спален донестись хоть малейшему шороху, он объявлялся у постели больного или больной даже раньше сиделки, какой бы глубокой ночью это ни случилось. А однажды даже позвонил брату около трёх утра, заподозрив у Летиции приступ дизентерии, который, как он опасался, мог её прикончить. Марко, насколько мог, успокоил его, посоветовав довериться опыту сиделки, но потом всё же решил одеться и доехать до пьяцца Савонарола; когда же чрезвычайная ситуация благодаря лоперамиду разрешилась и братья вернулись в гостиную, огромную и совершенно не изменившуюся со времён их детства, они вдруг обнаружили, что находятся в каком-то шаге от прощения, от примирения – и всё же, поскольку ни один из них этого шага не сделал, прощения не случилось и примирение не произошло. Так бывало и в другие дни, в больнице, пока Пробо с Летицией дремали во время процедур, а братья потихоньку выскальзывали из палат в полумрак коридора: идеальная возможность сказать друг другу то, что давно хотели сказать, простить то, что нужно было простить, чтобы раз и навсегда зарыть топор войны; но противостояние длилось слишком долго и, хотя отношения по-прежнему оставались натянутыми, оба уже с трудом могли вспомнить, что было тому причиной. Болезнь родителей свела всё к давнишним разногласиям между Марко и Джакомо, но ответственность лежала не только на братьях: петлю, которая с момента смерти Ирены сжимала горло каждого из членов семьи, затягивали и Пробо с Летицией, хотя глядя на них, осунувшихся, измождённых, вынужденных есть не вставая с постелей, это было нелегко признать.
В конце января, когда родителям предоставили небольшую передышку от химиотерапии, Джакомо вдруг собрался и улетел в Америку. Правда, он никогда не утверждал, что останется, пока будет нужен, а занятия в университете и множество других дел требовали присутствия, и всё же этот отъезд показался всем внезапным и даже несколько нарочитым: молчал-молчал, потом раз – и улетел. Возможно, именно поэтому семья восприняла его отсутствие как невосполнимую потерю – впрочем, такое случалось и раньше, поскольку Джакомо всегда имел склонность уезжать внезапно, и всякий раз эта потеря виделась невосполнимой. Но не успел Марко расстроиться, как буквально на следующий день на него снизошла нежданная благодать – письмо от Луизы. Почти четыре года молчания – и вот она ни с того ни с сего шлёт ему престранный рассказ об ацтекском поверье, согласно которому наивысшей наградой погибшим в бою было перевоплощение в колибри. Впрочем, в начале письма Луиза упоминала, что соскучилась, а в конце извинялась за то, что, по её словам, «натворила дел». Всю ночь Марко думал, что бы это, особенно последняя фраза, могло значить, но наутро решил, что с Луизой бессмысленно гадать, выдумывать, ломать голову: с Луизой нужно было просто пустить всё на самотёк – а там либо точка, как сам он, по правде сказать, уже несколько лет считал, либо, если всё-таки не точка, то будь что будет. И потому ответил ей длинным, откровенным, полным страсти письмом, ни на секунду не вспомнив о боли, которую Луиза причинила ему четыре года назад, когда вдруг разом отменила планы, построенные всего несколькими неделями раньше – о да, ещё как построенные: ночью на пляже в Ренайоне, когда водная гладь мерцала отблесками фонарей с рыбацких лодок, а где-то над Ливорно рвались фейерверки, – начать жить в