Колибри — страница 37 из 48

нно стоит. Вот он и приехал. В конце концов, температура, бывает, поднимается и выше тридцати восьми, а малышка, похоже, переносит её спокойно. Он дал ей парацетамол, посчитав, что в худшем случае, если жар снова вернётся, всегда сможет добраться до больницы в Сиене. Однако пока всё идёт гладко: девочка, как обычно, уснула в машине, проспав всю дорогу от Флоренции до Вико-Альто и проснувшись, тоже как обычно, когда они подъехали к вилле, будто специально, чтобы удобнее было её вынести – в чём Марко, как обычно, помог дворецкий Дами-Тамбурини, гигант-филиппинец Мануэль, ожидавший в конце подъездной дорожки; и, как обычно, снова уснула, едва успев улечься в гамак, разложенный, как обычно, в «кабинете боли», названном так, поскольку именно в этом кабинете один из предков Дами-Тамбурини, Франческо Саверио, виконт Таламоне, создавал свой интимный дневник, как раз под названием «Боль», в котором описывал жестокие страдания, причинённые ему изменой жены Луиджины. В общем, всё идёт как обычно, что, правда, не отменяет ни жара у малышки, ни размышлений Марко Карреры о глубине своего падения. Вот почему, когда Дами-Тамбурини представляет ему Неназываемого, Марко поначалу не обращает на того внимания. Потом взгляд его вдруг снова останавливается на измождённом – кожа да кости – мужчине, по-прежнему стоящем в дальнем конце зала, рядом с хозяином дома, и, не узнав его вблизи, Марко узнает его издали, заодно припомнив и прозвище Близзард, на которое поначалу тоже не обратил внимания. Не веря своим глазам, он разворачивается и спешит обратно, а Неназываемый, напротив, сразу его узнав, вскидывает голову и, улыбаясь, ждёт.

– Как ты... – бормочет Марко, но тот перебивает:

– Не подскажете, где здесь уборная? – и, взяв Марко за руку, увлекает подальше от занятого гостями Дами-Тамбурини.

Они выходят из зала, и Марко Каррера обнаруживает, что действительно направляется в сторону уборной. Всё ещё потрясённый, он разглядывает бывшего друга – которого даже не узнал, когда тот возник из небытия спустя столько лет, – и чувства его в смятении: юноша, почти сорок лет назад спасший ему жизнь, теперь больше напоминает ходячую старую вешалку. Костюм на нём заношен до дыр, побелевшие волосы торчат, как у чокнутого профессора, сутулая спина изогнулась вопросительным знаком, лицо покрыто язвами, зубы жёлтые, а по шее, будто щупальца, змеятся татуировки – настолько, если можно так выразиться, дурного вкуса, словно их нанесли насильно.

И всё же он улыбается.

– Дуччо... – выдавливает Марко.

Юноша, которого он почти сорок лет назад предал, опозорил и практически заставил исчезнуть, по крайней мере из своей жизни, что вызвало тогда мучительное чувство вины, протянувшее, правда, не слишком долго, через два года, после смерти Ирены, канув на дно вместе со всем прочим и так никогда больше и не всплыв на поверхность, или, вернее, так надёжно похороненное под грузом других обрушившихся на Марко несчастий, что в течение нескольких десятков лет, вплоть до наступившего всего пару минут назад момента, в его памяти попросту не находилось места для этого чувства вины или, если на то пошло, для самого Неназываемого. И теперь, обнаружив его прямо перед собой, такого дряхлого, измождённого, Марко не понимает, как мог не думать о нём каждый день, как мог забыть. Отчего так вышло?

– Значит, ты и есть Аммоку? – перебивает Неназываемый.

– Ну да, – отвечает Марко, – но ка...

– Тогда поезжай домой. Сейчас же.

Говорит он с явным усилием, словно у него повреждён язык: впрочем, и сам его вид вполне может быть вызван последствиями какой-нибудь болезни.

– Слышишь? – переспрашивает он. – Не стоит тебе сегодня играть.

Из-за проблем с дикцией, которые ему приходится преодолевать, эти слова почему-то кажутся более весомыми, сочными.

– Это ещё почему? – возмущается Марко Каррера.

Они наконец входят в уборную, и зеркала на стенах разом увеличивают количество собеседников до бесконечности.

– Взгляни на меня, – говорит Неназываемый, – и постарайся понять. Не играй сегодня. Поезжай домой. Как друг тебя прошу.

И он снова улыбается, на сей раз шире, демонстрируя при этом арсенал кривых жёлтых зубов.

На долгий, почти бесконечный миг Марко Каррера входит в ступор, поскольку мозг его пытается одновременно обработать несколько взаимоисключающих импульсов, которые в итоге блокируют друг друга. Отнестись к предупреждению со всей серьёзностью и немедленно уйти, даже не поинтересовавшись причиной, а просто сопоставив этот запрет с другим тревожным сигналом, посланным ему болезнью Мирайдзин? Сперва уточнить обстоятельства столь театрального появления: зачем, в каком качестве, с какой целью? Извиниться, пускай и с опозданием на тридцать семь лет? Или, может, возмутиться и послать куда подальше, как требует сделать клокочущая в груди ярость, – и кстати, если на то пошло, в чём причина этой ярости, да ещё столь внезапной? В том, что слова Неназываемого попахивают не дружеским советом, а мафиозной разборкой? Или попросту в том, что, причинив кому-то боль, начинаешь этого кого-то ненавидеть (ты – его) и становишься нетерпимым ко всему, что он делает?

– Слушай, Дуччо, – говорит он наконец, изо всех сил стараясь не кипятиться, – я езжу сюда играть каждую неделю. Я знаю, где я, знаю каждого игрока, я здесь как дома. И что же? Вдруг откуда ни возьмись возникаешь ты и требуешь, чтобы я ушёл? С каких пирогов? Где, спрашивается, ты пропадал всё это время? Что делал? Зачем явился? Что это за обноски?

Многократно отражаясь в зеркалах, чёрное облачение Неназываемого с каждым его движением будто рассыпается на тысячи осколков. Ни дать ни взять гробовщик, думает Марко. А то и могильщик.

– Я здесь по работе, – отвечает Неназываемый. – А это моя униформа. Природа сделала меня уродом, и это полезно для дела, но для пущего эффекта я должен выглядеть ещё более отталкивающим, так что одежда – основа основ.

– Ты о чём вообще? Какая ещё работа?

Неназываемый на миг запрокидывает голову, вглядываясь куда-то вдаль, и Марко снова видит в нем мальчишку по прозвищу Близзард, выигравшего некогда слалом в Абетоне. А может, и нет, может, ему это только кажется.

– В общем, – тяжко вздыхает Неназываемый, – как ты знаешь, я приношу несчастье. Несчастье для всех, кроме тех, кто рядом со мной, – это ведь ты тоже знаешь, правда? Как там было... Теория глаза бури, вот... Ну, а поскольку в один прекрасный день моя известность стала, скажем так, довольно широкой, я решил, что раз не могу её избежать, хотя бы воспользуюсь плодами.

– В каком смысле?

– В том, что теперь я этим зарабатываю.

– То есть...

– То есть навожу порчу, сглаз. За деньги, разумеется. Зря смеёшься: как раз сегодня один из твоих дружков нанял меня сглазить этого Аммоку, то есть тебя. Сильно сглазить. По полной. Так что говорю тебе: уходи. Послушай меня. Это не шутка, – Неназываемый, с трудом ворочая искорёженным языком, смачно сплёвывает слова, и это делает их ещё убедительнее.

– Что... что за дичь? – заикаясь, бормочет Марко Каррера, с трудом скрывая изумление.

– Марко, я сейчас в Неаполе обитаю, понимаешь? Всё равно что быть тореадором в Севилье. Люди указывают мне цель и платят за сглаз. Уж сколько лет этим занимаюсь, и ни разу не было, чтобы не подействовало. Ни разу. Работы полно: что ни день, куда-то еду, то в центр, то за город. Игра, бизнес, любовь, спорт, семейные ссоры: я – просто маяк, который указывает, на кого вывалить мешок всякой дряни. И уж поверь мне, сегодня утром я сел в самолёт именно ради того, чтобы вывалить её на некого Аммоку. «Заставь его плакать» – вот с такой формулировкой. И бабок твой дружок отвалил целую кучу.

– Какой ещё дружок?

– Ну, твой дружок. Хозяин дома.

– Но... зачем? Мы ведь и правда друзья. С чего бы ему желать мне зла?

– Слушай, я не спрашиваю клиентов, с чего бы им хотеть того, чего они хотят. Почём мне знать, что там у него в башке: вернусь завтра утром в Неаполь и забуду, как звали. Если тебе интересно моё мнение, так он чокнутый, только не из тех, кто пальцы на руке пересчитывает и получает три. Другого типа заскок. Но это я так, походя, я ведь его не особо знаю, могу и ошибаться. Но точно знаю, что он хочет увидеть твои слёзы, и потому повторяю: поезжай домой. Аванс у меня в кармане, больше я не возьму, никто не пострадает.

А в голове Марко Карреры всё отчётливее прорывается сквозь ступор именно та реакция, которой он добивается и которой в конце концов добьётся. Уровень адреналина, ещё с утра слегка повышенный в предвкушении вечера у Дами-Тамбурини, и не думает снижаться – напротив, подскакивает до запредельных высот. Но пока у этой реакции нет языка, нет слов. И Марко молчит.

– Давай! Чего ты ждёшь? – гнёт свою линию Неназываемый. – Мало тебе несчастий? Мать мне всё про тебя рассказала! Поезжай домой!

– Твоя мать жива? – вскидывается Марко.

– Ну да.

– Сколько же ей лет?

– Девяносто два.

– И как она?

Неназываемый кривится; это выражение трудно истолковать, поскольку следом на его изборождённом морщинами лице вдруг возникает нелепая ухмылка. Нелепая – и горькая.

– Неплохо, – отвечает он, – но уж, конечно, не моими стараниями. Запустил я дела. Там мои двоюродные братцы – молодцы, ухаживают: на наследство нацелились. Подмазываются, суетятся, пупки надрывают, холят-лелеют пуще родной мамаши, давным-давно откинувшей копыта в полном одиночестве в какой-то лечебнице. И не знают, что наследство, считай, у них в кармане, я-то ведь не претендую: знали бы – небось, уже бы крысиного яда старушке подсыпали. Вот так я о матери забочусь: даю братцам понять, что придётся им её до самой смерти с ног до головы вылизывать, если хотят меня из завещания исключить, – Неназываемый вздыхает, и ухмылка пропадает так же внезапно, как возникла. – Как видишь, мать все эти годы исправно мне о тебе рассказывала, в курсе меня держала. Переживала. Поезжай домой.

И тут Марко Каррера вдруг понимает, что вызывает в людях сочувствие. Раньше он ни о чём подобном не думал: вернувшись туда, где прошло его детство, встречаясь со старыми приятелями, вращаясь в прежних спортивных кругах, он никогда и никому не рассказывал о своих бедах, прошлых и настоящих. Ирена, Марина, Адель: он никому не плакался, крепился, он продолжал жить – и теперь вдруг осознает, что за ним тянется история, способная вызвать сочувствие даже у Неназываемого со всей его нелюдимостью. И это осознание помогает ему найти нужные слова.