Париж, 16.12.1999 г.
Оно пришло, господи, оно пришло. Пришло, а никто и не заметил. Письмо серьёзное, Марко, а я, как всегда, не знаю, что ответить.
Да, я действительно несчастна, но в этом нет ничьей вины, вина лежит только на мне. Хотя нет, я не права, не стоило мне писать «вина» – наверное, нужно было сказать «штука», а не вина.
Я родилась с этой штукой, я ношу её в себе уже тридцать три года, и это ни от кого не зависит, только от меня, как чувство вины, которое тоже ни от кого не зависит, человек просто рождается не окончательной скотиной и потому оно у него есть.
И что же мне тебе сказать? Я говорю: да, теперь ты мог бы найти способ проверить, верно ли то, что ты думаешь и пишешь, и для этого не нужно быть богачом и красавцем. Теперь ты невинен как младенец, совесть тебя не мучает, и ты можешь начать всё сначала, можешь даже, если хочешь, снова наделать ошибок, можешь вернуться в далёкое прошлое.
А вот я не могу, Марко, я в совершенно ином положении, и из чувства вины должна всё перевернуть вверх дном, а после, возможно, уже никогда не обрести покоя. Но я знаю, что ты меня понимаешь, потому что ты из того же теста, и любишь ты так же – боясь причинить боль тем, кто рядом.
Я верю, что ты лучшая часть моей жизни, та, что не лжёт, не увиливает и не бесит (ты позвонил, а я растерялась), та часть, что приходит в мечтах или даже в снах, потому что ты всё ещё мне снишься.
Останется ли это только сном? Или всё сбудется наяву? Сбудется ли хоть что-нибудь? Я здесь, я жду и ничего не хочу делать: хочу, чтобы всё случилось само собой. Я знаю, это дурацкая теория, потому что со мной никогда ничего не случается, но я просто не могу ничего решать – не в этом случае, не сейчас.
Может, я потому все эти годы и тренировалась в ничегонеделании, чтобы справиться с этой штукой. Какой штукой? Не знаю, ничего не знаю, я уже с ума схожу, так что лучше остановлюсь.
Луиза
Счастливый малыш (1960-70)
В детстве Марко Каррера ничего не замечал. Не замечал родительских перепалок, враждебности и нетерпимости матери, сводящего с ума отцовского молчания, изматывающих ночных ссор вполголоса, чтобы не слышали дети, и тем не менее сестрой Иреной, старшей на четыре года, тщательно выслушанных и с мазохистской точностью запечатлённых в памяти; не замечал причины этих перепалок, этой нетерпимости, этих ссор, для его сестры, однако, вполне очевидных, то есть не замечал, что мать с отцом, несмотря на объединявший их статус déracinés[1] (она, Летиция[2] – абсолютно антифрастическое[3] имя – апулийка из Саленто; он, Пробо[4] – nomen omen[5] – родом из провинции Сондрио), просто не созданы были для совместной жизни; у них не было практически ничего общего – более непохожих людей на земле, наверное, вообще не существовало: она – архитектор, вся – идея и прорыв, он – инженер, весь – расчёт и навык, она – поглощена вихрем радикальной архитектуры, он – лучший моделист-конструктор во всей Центральной Италии, – а потому не замечал и того, что под покровом вялого благополучия, в котором росли они с братом и сестрой, скрывался полный провал брачного союза родителей, и это вызывало лишь горечь, взаимные обвинения, провокации, унижения, угрызения совести, обиды и безропотное подчинение своей участи, а следовательно, не замечал, что родители совершенно не любили друг друга – то есть, по крайней мере, в общепринятом смысле, присущем этому глаголу, «любить», который предполагает взаимность, поскольку любовь-то в их союзе, конечно, была, но лишь односторонняя, направленная от него к ней – любовь несчастная, а следовательно, героическая, собачья, непоколебимая, невыразимая, самоуничижительная, которую мать так и не смогла принять или ответить взаимностью, но от которой, с другой стороны, и не отказывалась, поскольку было очевидно, что никто другой не полюбил бы её так, и потому любовь эта стала опухолью, да, злокачественной и непрерывно растущей кистой, которая разорвала их семью изнутри, отметив её знаком неудачи, под которым и вырос, сам того не подозревая, Марко Каррера. Нет, он не замечал, что несчастьем сочились сами стены его дома. Не замечал, что в этом доме не было секса. Не замечал ни того, что лихорадочная активность матери: архитектура, дизайн, фотография, йога, психоанализ – была лишь попыткой найти точку опоры; ни даже того, что активность эта включала измены отцу – столь же неуклюжие, со случайными любовниками, выловленными среди интеллектуалов, которые в те годы (и, возможно, в последний раз в истории) придавали Флоренции международный престиж, этих «пастухов чудовищ» из «Суперстудио», «Архизума» и их последователей, среди которых она слыла, даже будучи, согласно данным переписи, несколько старше прочих, достаточно обеспеченной, чтобы позволить себе проводить время в компании своих юных кумиров, не зарабатывая при этом ни лиры. Не замечал он и того, что отец знал об этих изменах. Марко Каррера всё детство ничего не замечал, и лишь по этой причине его детство было счастливым. Более того: не сомневаясь, в отличие от сестры, в отце и матери, не распознав сразу, подобно ей, что родители вовсе не являются образцовой парой, он даже брал с них пример и, подражая им, культивировал в себе запутанную смесь характерных черт, позаимствованных у того и другой, – тех самых, непримиримость которых доказала безуспешная попытка их союза. Что взял он в детстве от матери, так ничего и не заметив? Что от отца? А от чего, напротив, в конце концов на всю свою жизнь отказался – из-за обоих, после того как всё заметил? От матери – беспокойный, но без радикализма нрав; любопытство, но не тревожное ожидание перемен. От отца – усердие, но без осмотрительности; склонность терпеть, но не молчать. От неё – талант видеть, в том числе сквозь видоискатель фотоаппарата; от него – работать руками. Кроме того, поскольку гигантская разница между отцом и матерью вдруг улетучивалась, едва дело доходило до выбора обстановки, сама возможность вырасти в этом доме (то есть с рождения сидеть на этих стульях, засыпать в этих креслах и на этих диванах, обедать за этими столами, делать уроки при свете этих ламп в окружении этих книжных полок и т. д.) давала ему некоторое ощущение высокомерного превосходства, характерное для некоторых буржуазных семей шестидесятых-семидесятых; ощущение жизни если не в лучшем из миров, то, по крайней мере, в самом красивом – превосходства, доказательством которому служило имущество, скопленное его отцом и матерью. Именно поэтому, а вовсе не из ностальгии, даже заметив всё, чему в семье было не место, и даже после того, как сама семья технически прекратит существовать, Марко Каррера изо всех сил станет пытаться отделить себя от предметов, которыми родители себя окружили: потому что те были красивы, по-прежнему красивы, красивы вечной красотой – и эта красота оказалась теми соплями, на которых держались вместе отец и мать. А после их смерти он обнаружит, что скрупулёзно составляет опись имущества, мучительно борясь с желанием продать всё вместе с домом на пьяцца Савонарола (его брат, непреклонный в своём решении никогда больше не ступать на землю Италии, произнесёт в телефонную трубку слово «вышвырнуть»), а в итоге придёт к прямо противоположному результату и повесит этот дом себе на шею до конца своих дней.
С другой стороны, патологическая страсть к порядку, в котором отец содержал вещи – не требуя, надо сказать, того же от других, но страсть в равной степени абсолютная, пугающая, а ближе к концу жизни даже жестокая, – сделала Марко до отвращения неряшливым, в то время как мать, очевидно, была виновата в непреодолимой неприязни к психоанализу, которой впоследствии суждено сыграть решающую роль в отношениях Марко с женщинами, поскольку судьбе будет угодно, чтобы все женщины в его жизни (начиная, между прочим, с матери и сестры Ирены и продолжая подругами, любовницами, коллегами, жёнами, дочерьми – в общем, всеми до единой) следовали разнообразным вариациям аналитической терапии, давая на собственной шкуре сына, брата, друга, любовника, коллеги, мужа и отца почувствовать верность первобытного инстинкта: «пассивный психоанализ», как он это называл, вреден для здоровья. Впрочем, ни одну из них это не беспокоило, даже когда Марко начинал возмущаться. Страдать, говорили ему, приходится каждому, в какой бы семье и каком типе отношений он ни находился; а обвинять психоанализ в своём пристрастии, скажем, к шахматам, не что иное, как предвзятость. Возможно, они и были правы, но с учётом цены, которую Марко Каррере суждено было заплатить за эти страдания, он чувствовал себя вправе мысленно сравнивать психоанализ c курением: мало просто им не заниматься, нужно ещё и защищать себя от тех, кто им занимается. Правда, единственный известный способ защитить себя от результатов чужого психоанализа – пойти на сеанс самому, а этого он допускать не собирался.
В конце концов, разве нужен психоаналитик, чтобы грамотно сформулировать вопрос: почему, если в мире столько женщин, которые не ходят к психоаналитику, его тянет только к тем, кто ходит? И почему он предпочитает демонстрировать свою теорию пассивного психоанализа именно тем, кто сразу даёт осознать её поверхностность, а не вышеупомянутым не практикующим психоанализ женщинам, у которых она предсказуемо имела бы успех?
Опись (2008)
От: Марко Карреры
Кому: Джакомо – jackcarr62@yahoo.com
Отправлено через – Gmail – 19 сентября 2008 г. 16:39
Тема: Опись на пьяцца Савонарола
Дорогой Джакомо,
ты по-прежнему не отвечаешь, а я всё продолжаю писать, поскольку намерен держать тебя в курсе дел по продаже дома на пьяцца Савонарола, которыми занимаюсь, и твоё молчание меня не остановит. Новости такие: я звонил Пьеро Браки (помнишь? тот, что из «Студии В», где родители последние два десятка лет покупали всю мебель), который сейчас, в семьдесят с лишним, заправляет сайтом мебельных аукционов, специализирующихся на дизайне шестидесятых-семидесятых, и он оценил для меня находящиеся в квартире предметы. Как я и предполагал, некоторые из них весьма ценны, так что сумма получилась впечатляющая, а учитывая известные события, из-за которых дом обезлюдел и семья наша разорилась, предметы эти в основном в превосходно