грозит, и это было его глубочайшей ошибкой, наивностью столь колоссальной, что стало виной. И полагать, что такая грандиозная история не оставит никаких следов – припрятанных писем, которые только того и хотели, чтобы их нашли, счетов по кредитным карточкам, которые только и ждали, что их проверят, а в дальнейшем имейлов, скрытых в папке «Медколлегия», эсэмэсок, не всегда стертых, всплывавших как трупы при случайном прикосновении пальца к какой-нибудь иконке, – и полагать, что такая масса документов останется не замеченной такой женщиной, как Марина Молитор, безусловно, было с его стороны невероятным просчетом. Но Марко Каррера его совершил, и все продолжалось до финального крушения, хотя он был твердо убежден, что единственной опасностью, угрожавшей будущему его семьи, была его страсть к Луизе Латтес, но он держит ее под контролем. Если верно, что никто не заслуживает постигшей его участи, то верно также и то, что он почти что ее заслужил.
О Марине рассказывать намного легче. Достаточно поставить частицу «не» перед всем, что она говорила и рассказывала о себе по телевизору, и дело сделано: ее не заменяла никакая коллега на борту самолета, потерпевшего аварию, – в тот день у Марины попросту был выходной; она не отдавала свой костный мозг сестре для трансплантации, поскольку они были несовместимы; она не влюбилась в Марко Карреру, она стала жертвой своих же выдумок; она отнюдь не была счастлива, когда забеременела, – она лишь гордилась тем, что подарит любимой матери внучку; она не была счастлива с Марко, ни разу за все эти годы, напротив, в ней копилась глухая и скрытая неприязнь к нему; она никогда не была ему верна, еще до роковой ее связи; ну и так далее. Попросту она была не той, кем пыталась казаться, ежедневно борясь с собой. Каждое утро Марина вставала с постели и начинала бороться. Каждый день. С самой собой, со своими пристрастиями. Каждый божий день. Годами. Кокон, даривший ее мужу иллюзию счастья, ей самой обеспечивал защиту от монстра, который стремился ее сожрать. Время от времени названия этого монстра и кокона изменялись в зависимости от профиля психоаналитика, который в данный момент ее лечил. Если воспользоваться терминологией ее последнего итальянского психотерапевта, доктора Каррадори, кокон будет называться дискурсом, а монстр – тем, что находится вне дискурса. В общем, эти ребята, дискурс и вне дискурса, давно уже ею управляли, когда еще девочкой она порой заявляла своей учительнице, или матери своей подруги, или преподавателю катехизиса, что ее мать и сестра умерли и она осталась в мире одна-одинешенька. Траур был ее дискурсом. Депрессия, мазохизм, агрессивность и зависимость (от наркотиков и секса) были тем, что выходило за его рамки. Поэтому после бурной юности, которая не помешала Марине завоевать титул «Мисс Каподистрия-1977» и годом позже стать самой молодой стюардессой небольшой местной авиакомпании, – единственный спокойный период в ее жизни был связан с реальной смертью старшей сестры, действительно болевшей лейкемией и действительно скончавшейся от этого недуга. За этой трагедией последовали годы настоящего траура, а поскольку траур для Марины был дискурсом, то это были самые счастливые годы в ее жизни. Дни траура – самые счастливые, вдумаемся в эти слова. Но траур хочешь не хочешь остается позади, как ни старайся его продлить, и через пару лет монстр снова объявился и стал снова ее терзать. Снова наркотики. Снова секс. Увольнение с работы за прогулы – из «Люфтганзы», куда она тем временем перешла. Нужно было что-то делать. Случайное знакомство с журналисткой телепрограммы «Утро на Первом канале» предоставило удачный шанс: история, которую Марина должна была повторить перед телекамерой, была волнующей и правдоподобной; двойной траур, о котором она вещала с телеэкрана, стал ее новым дискурсом. Марина хотела только одного – траура, в котором она могла бы укрыться, – а вместо этого появление на экране катапультировало ее в новый дискурс, на этот раз более солидный, более проработанный и даже по-своему удивительный, о котором она раньше и не помышляла, – замужество. Поскольку, как уже было сказано, никто не невинен, следует уточнить, что мать Марины была в курсе ее отклонений, но как всякая уважающая себя представительница мелкой словенской буржуазии, она считала избавлением от всех болезней выдать дочку за медика и поэтому ничего не сказала Марко Каррере. Ей даже в голову не пришло это сделать. Она просто увидела спасение в этом человеке и была готова на него молиться. То, что мать молится на Марко, придавало Марине храбрости вставать каждое утро и начинать бороться, чтобы осчастливить ее. Разве что только…
Разве что только ее матери однажды не стало – умерла раньше срока, всего в шестьдесят шесть лет от рака печени. Прекрасно, хотелось бы сказать: новый траур для Марины, настоящий, реальный, благодаря которому можно было бы продержаться долго, если не всю жизнь. Но этого не произошло: тяжелая потеря, смерть единственного человека, которого Марина Молитор когда-либо любила, подкосила ее. Никакого траура, одно озлобление. Все жертвы, принесенные ею ради счастья матери, казались отныне напрасными, загубленными трусливым материнским бегством. Как она позволила себе умереть? И как теперь Марина могла следовать ее советам, если дискурс, в пределах которого она была вынуждена каждый день оставаться, – этот злосчастный брак, который она на себе тянула, чтобы все были счастливы, – напоминал ей ни много ни мало материнский приказ? Марина была ослепительно красива и окружена толпами воздыхателей, в основном на работе, в школьном дворе, когда забирала Адель, пока еще занималась ею, или в тренажерном зале, куда она стала ходить, когда из-за веревочки дочерью стал заниматься Марко. Какой теперь имело смысл оставаться добродетельной, когда мать лежала в земле и кормила червей? Марина стала трахаться с кем ни попадя. Можно не сомневаться, что потрахаться – по-быстрому, в какой-нибудь пустой нотариальной конторе или в гостиничном номере, или же (в дискурсе она была гетеросексуальна, но за его пределами – бисекс) достичь фантастических оргазмов в обеденный перерыв со своей косметологиней по имени Бьяджа, прелестной малышкой, сплошь в татуировках, узницей улицы Мандрионе[42] – приносило Марине настоящее ощущение жизни, по ее понятиям, чувство риска, распада, помимо всех ее распроклятых коконов; но то, что она мать, ее сдерживало, порой ее передергивало от мысли, что своими сексуальными утехами она оскверняет поцелуи в лобик дочери, привязанной к веревочке, как марионетка. Поэтому она приложила усилия к тому, чтобы сменить дискурс, чтобы вернуться в надежное укрытие, чтобы держать себя под контролем. Постоянная связь. Да, ей нужна постоянная связь с каким-нибудь поклонником чином повыше, как подсказала бы ей покойная мать, загорелым и с легкой проседью, капитаном «Люфтганзы», налетавшим 25 000 часов, с женой и двумя дочерьми подросткового возраста, живущими в баварском Мюнхене, и владеющим еще одним домом в Риме и другим в Австрийских Альпах, и, кроме того, обладающим заразительной страстью к бандажу в эротических играх. Они виделись раз, максимум два раза в неделю согласно расписанию его полетов средней дальности, как правило, в Риме, во второй половине дня, в его доме на улице Боскетто – и они развлекались, о да, развлекались по полной. Марина с полнейшим бесстыдством рассказывала обо всем доктору Каррадори, который в силу ее откровенности счел, что сумеет уберечь ее от угрожавших ей тяжелых последствий. Порой он устраивал ей грандиозную головомойку, иногда поражал ее, слушая молча сальные подробности ее похождений, но то, что он ей верил – это точно: он был убежден, что установлен бесценный канал доверия с этой женщиной, разговаривавшей на созданном ею самой языке притворства и лжи, и что этот канал представляет собой единственный настоящий дискурс, в который Марину можно направить с надеждой, что она навсегда останется в нем. Впрочем, эта жалкая ситуация казалась устойчивой: год, два года, два с половиной года. Разве что только…
Разве что только Марко Каррера ничего этого не видел, не замечал, не подозревал, позволял себя обманывать, и раздумывая над причиной, почему он так поступает, такая женщина, как Марина, без особого труда дала ответ на вопрос. Она стала искать и с легкостью обнаружила письма: этот придурок их прятал в коробке, где лежала урна с прахом Ирены (который ему удалось раздобыть в морге на флорентийском кладбище Треспиано, где всем известный служащий по имени Аделено за пятьдесят тысяч лир готов был нарушить закон, вскрыть запечатанную урну, поступившую из печи крематория, и незаконно разделить прах покойного между родственниками, которые к нему обращались). То есть ни одного прокола, попадание в точку с первого раза, а в дальнейшем новые доказательства: электронная почта, платежи по кредитным карточкам, счета из гостиниц – короче, масса всего. Так вот почему Марко ничего не замечал: этот подонок занимался любовью со своей шлюхой у Марины под носом. Годами, черт побери. Годами. Они пользовались почтой «До востребования», как в девятнадцатом веке. Летом в Больгери вели себя тише воды ниже травы, едва разговаривали, чтобы не бросаться в глаза, но в течение года встречались еще сколько, будь здоров. Думали друг о друге, мечтали друг о друге, цитировали стихи и песни, ворковали как голубки – они любили друг друга практически с восемнадцати лет, думая, что все обойдется, потому что не занимались сексом. Сучонок. Сучка. Ублюдки. А она, Марина, чувствовала за собой вину…
Идем дальше. Даже как-то неловко сравнивать то, что Марина скрывала от Марко, с тем, что он скрывал от нее: это даже не история человека с карабином против вооруженного револьвером – здесь речь идет о праще против бомбы. И тем не менее открытие его измены – неважно, что эти двое придурков и не думали трахаться, все равно это была измена, в письмах с их любовной блевотиной, – наполнило Марину такой яростью, какой она еще никогда не испытывала, и сделало ее крайне опасной. Она вновь была выброшена из своего дискурса, и сеть, раскинутая доктором Каррадори, не смогла ее удержать: мазохизм слился с агрессивностью, разум с безумием, порядочность с низостью, и Марина сделала то, что она сделала, а то, что она сделала, было менее страшно, чем то, что чудом не получилось. Она была по природе дикая, эта Марина, дикая и необузданная: окончательный выход из какого-либо дискурса означал для нее возвращение домой после прожитой в изгнании жизни, и ударная волна, поднятая этим возвращением, не пощадила никого, кто находился в радиусе ее боли. Потому что одно не вызывает сомнений: Марина страдала. Она жутко страдала из-за смерти матери, страдала, узнав об измене Марко. Страдала из-за того, что сделала вслед за этим, страдала еще больше из-за того, что задуманное вышло не так, как ей бы хотелось, и, наконец, по окончании всего страдала в неописуемом страхе и без какой-либо надежды выхода, когда очутилась одна в центре кратера, образованного вулканом ее бешенства.