«Колизей» — страница 4 из 7

Одновременно скрашивая старость предков.

Таким образом, ленинградство мое, непрерывное до семи лет, продолжилось пунктирной линией.

На фоне жизни, так сказать, в послании…


Что можно сказать об этом, отогнав свирепые подробности?

В школах я был отличником, но мои «пятерки» мамой не признавались: «Еще бы ты им не был! На таком-то фоне!..» Звучало пренебрежительно. Но «фон» ведь не только задний план. Это еще первооснова. В этом значении фон, на котором я выступал, оказался понятием весьма активным. Сразу наделил и выделил меня ореолом нездешности. Несмотря на мои усилия в обратном направлении. Я понимал, что лучше тушеваться. Но это было невозможно. Стоило открыть мне рот…

Не мог же я заговорить на волапюке мест изгнания. С этим тоже было разночтение. То, что я полагал изгнанием, фон считал оккупацией. Малой из гарнизона, из ДОСов? Оккупантское отродье! По-настоящему убийственные взгляды, от которых холодело все внутри, встретил я только в Литве — где, кстати, впервые в жизни попал и под винтовочный огонь из Чертова ущелья, мимо которого везли меня, к сожалению, не в танке. Но и в Западной Белоруссии, недавно отхваченной у Польши и усмиренной не вполне, запросто могли свернуть шею «байстрюку». Заслуженно или нет — другой вопрос. Но, так сказать, «за всё».

Байстрюк к тому же не держался внутри периметра Домов офицерского состава, как требовало благоразумие и международная обстановка с восстаниями в братских странах народных демократий и разжиганием атомной войны. Нет… Совершались вылазки в действительность. Ничего я дедушке об этом написать не мог, но чувствовал себя снаружи, как на минном поле, и не всегда метафорическом.

Ранней осенью 55-го года, в составе маленькой шеренги таких же гарнизонных байстрюков, я толкал ногой авиабомбу. Мы нашли ее, прыгая в песчаный карьер. Бомба была тяжелая. Стабилизаторы высекали искры из булыжников. Катить было неудобно и далеко. Но меди было столько, что, толкая бомбу по бесконечной Скидельской, я думал о богатстве, ждущем в конце пути. Благородная медь была на вершине прейскуранта, висевшего в лавке утильсырья и вторметаллов над напольными весами — рядом с репродукцией «Сталин и Молотов на прогулке с детьми». Когда мы вкатили нашу медь на платформу весов, стрелку отшатнуло. Армянин, хозяин лавки, все не выходил. Мы обсуждали немедленные траты. Надеялись, что рынок еще работает. Что мороженщица, если повезет, торгует у виадука. Куплю себе сливочное, предвосхищал один. Я, на тот случай, если сливочное в баке кончилось, говорил, что молочное тоже вкусно. Армянин вышел с клиенткой, которую сначала деликатно проводил на улицу. «Ну что у вас там, мальчики?» Бросил взгляд и бросился обратно. Мы вышли за ним. Убежав на ту сторону улицы, армянин улицы, откуда подзывал нас с помощью рук. Когда мы приблизились, он обрел дар речи: «Вы что, мерзавцы, взорвать меня хотите? Это же атомная бомба!»

— Что вы, — усмехнулся я. — Фугас немецкий.

— Откуда знаешь?

— Инструкцию читал.

— Инструкцию он читал…

— По противоатомной защите. Для военнослужащих.

— Атомная не атомная, а вдруг рванет?

— Не рванет. Ее испортили советские патриоты.

— Какие еще патриоты?

— Которые на подземных заводах работали.

— Ты где живешь?

— Зачем вам?

— В этом ДОСе или в том? Я вот приду к твоим родителям!..

И, бросив нас, армянин стал описывать боязливую дугу, направляясь через улицу к воротам воинской части.

После этого случая я погрузился в специальную литературу, которая была у отчима. С грифом «Для служебного пользования»». Учебники, справочники. «Зубришь матчасть? — говаривал он сверху, возвращаясь с дежурств. — Ну-ну…»

Отчим считал, что лишних знаний не бывает, и в книгах — даже «толстых», не по возрасту — угроз не видел.

Жизнь в послании меняла гарнизоны, города, квартиры, номера гостиниц, школы и дворы. Потом фул стоп. Однажды высадили из машины «с шашечками», и на углу нашего отныне дома я прочитал: «Улица Долгобродская».

Прозрение насчет названия — что оно судьбоносное, и что Longway звучит если не лучше, то намного дальше, чем Бродвей — явилось несколько позже. Тогда же, в начале 59-го года, который для рукоплещущего человечества начался с убийства в космосе Белки и Стрелки, а для меня с разбитого в дворовой драке носа, я, десятилетний новосел, пришел к выводу, что предел падения достигнут. Чтобы себя утешить, выпросил у мамы паспорт и пошел записываться в районную библиотеку. Никого снаружи не было. Ноздри смерзались. Лед сверкал. Обратно пошел прокладывать другую дорогу, и за домом, где была библиотека, вся эта Долгобродская открылась мне между заводами до самого виадука. Там был какой-то странный шум. Вдаль уходили и сияли параллели рельс. Но ни трамваев, ни грузовиков. Воскресенье. Полная тишина. И в ней нарастало… да! Тяжеломедное скаканье. Щурясь на солнце, с удивлением увидел коня. Мотая гривой, он несся мне навстречу через Заводской район. Цокая копытами и грохоча телегой, в которую был запряжен. И правил им не какой-нибудь деревенский лихач, а бабка — самая обычная. В темно-коричневом платке и черном плисовом жакете. Одной рукой лихая эта бабка натягивала вожжи, удерживая себя в положении стоя. В другой был бич, которым она нахлестывала битюга по крутым бокам, обмерзшим до сосулек и гнедым. Конь глянул сверху огромным гневным глазом.

Бич оказался длиннее, чем я думал.

Я заметил замах, но не поверил своим глазам. Меня? Но почему? За что? Потеряв драгоценные доли секунды на вопросы, бессмысленность которых мне открылась тут же, сделать финт я не успел. Ударило как молнией. Жгучая, несмотря на ушанку, боль оплела мне голову. В следующий момент шапку с меня сдернуло. Выронив книги, я полетел через сугроб на дорогу вслед за шапкой и бичом, который бабка ловко поймала в ту же руку, которой держала его оплетенную кожей рукоять.

— Чтоб ты сдох, байстрюк!

Пока собирал мысли и книги, которые разлетелись по льду, весь этот ужас стушевался с фоном, откуда так внезапно налетел.


Так как район назывался Сталинским, то задуман был торжественно. Жилым ансамблем, воздвигнутым над глубокой низиной. Таким открывался район глазам трамвайного пассажира с дамбового прогона улицы Долгобродской. Трамвай взбирался дальше между домами между домами ансамбля и останавливался как раз напротив нашей кирпично-оштукатуренной пятиэтажки. Но торжественность кончалась при первом вдохе. Вокруг дымили трубы, и уже следующая остановка называлась «Тракторный завод» (а предыдущая — «Маргариновый»). Через два года после моего здесь появления район переименовали, справедливо назвав Заводским.

Однако обитал здесь не только пролетариат

(«Люмпен», — добавляла мама). Добавлялся еще недобито-(но успешно добиваемо) — деревенский элемент. А также уголовно-лагерный, если иметь в виду так называемый «Шанхай», где с 53-го года бериевской амнистии он жил и размножался. Времянки занимали дальний склон низины, с одной стороны гранича со свалкой кокса, с другой сползая к речушке с характерным названием Слепянка и упираясь в подножье почти отвесной насыпи, где наверху была узкоколейка, монументальный элеватор и стая воронья над ним. Ворон в первую очередь интересовало, конечно, зерно. Но не оставляли без внимания и трупы, по весне размороженные вместе со Слепянкой и выносимые из бетонной, большого диаметра трубы под дамбой на всеобщее обозрение. Меня звали тоже (призывным «Аля!», которое в этих местах в ходу с нашествия Наполеона). Но я на трупы не ходил. Меня и живые обитатели района не занимали. Кино, библиотеки. Мои интересы предполагали одиночество. А здесь любили уличные зрелища, которые были куда ярче, чем в других мной познанных местах (которые я не успел украсить своим ленинградством). Выбегали иногда во двор с двустволкой и мутным взглядом: «Разойтись! Всех порешу!» Я возвращался из библиотеки, читая на ходу, когда от итальянской книги оторвали вопли. Прямо во дворе, напротив багровой железной двери подсобки магазина «Хлеб», в кругу детей и голосящих баб, мускулистые жильцы в количестве трех обливались кровью, но продолжали рубить друг друга топорами. Я обошел толпу зевак и снова открыл «Сердце» Эдмондо Де Амичиса. Человек здесь был еще не друг, не товарищ и не брат. Не только человеку. Животному тоже. После Западной Белоруссии меня было не удивить убийством свиней. Но здесь, в недобитой деревенской части Заводского района, милых сердцу моему парнокопытных — своих собственных, собственноручно вскормленных помоями себе на закусь под картофельный самогон — забивали не с сочувствием и в положение входя (что делать, если жизнь такая, что не ты меня, свинья, а я, человек, тебя?), а долго и глумясь.

Что говорить в этом контексте о занесенных сюда малолетках, к тому же отмеченных нездешним ореолом. Даже нужного знака поставить не могу: настолько риторичен мой вопрос. Говорить о них нечего.

Однако же приходится: одним из них был не кто иной, как я. По сю пору данный самому себе в тех ощущениях, которые были в меня не только синдромно-травматически впечатаны, как война в ветерана, но еще, чтобы лучше помнил, вбиты.

И буквально.

Пудовыми, в галоши обутыми войлочными валенками, которых на милицейском патруле было две пары. Но ударных конечностей ровно в два раза больше. В сквере, куда меня втащили, чтобы подальше от света домов и свидетелей. Сквер, кстати, сам сажал весной — в составе средних классов школы. Вкапывал кусты. Пионер-озеленитель своего района. А теперь вот хватался за из скользко-ломкие прутья, пытаясь хоть как-то затормозить себя, подбиваемого сверху в хвост и в гриву. Волокомого явно на расправу.

В центре, куда выходили дорожки, была, как положено, клумба. Само по себе слово добродушное, и, если не учитывать кирпичи, которыми клумба была окружена, для вящей красоты бордюра вкопанными косо, и не вплотную, а через промежуток, р е д к о з у б о, то возникает образ мягко-выпуклого чернозема, которого не видно из-за насаженных цветов. Нарциссы и тюльпаны. Маргаритки. Анютины глазки. Львиный зев. И прочие названия, которых не вспомнить и без которых можно обойтись, поскольку День конституции СССР (не брежневской, 77-го года, когда я безвозвратно уехал в Париж, а еще Сталинской, 36-го) отмечался 5 декабря. Цветов и в помине уже не было. Клумба, бордюр которой по осени был частично расхищен, а частично выбит и раскидан, являла собой ледяную выпуклость, куда вмерзли и под разными углами торчали кирпичи. Все это рельефно выступало благодаря ловимому и отражаемому клумбой свету дома за ней: пара балконов в центре была мне зна