[160]. Коммунистический Китай, хоть и был во многом результатом клонирования советской системы, имел принципиально иные стартовые условия для реформ. Горбачев не мог высвободить энергию крестьян, как это сделал Дэн, — советское колхозное крестьянство, на долю которого приходилось от силы 20 процентов общей численности трудовых ресурсов СССР, уже много лет субсидировалось государством и вовсе не умирало от голода. В Китае индустриальные отрасли составляли только 15 процентов его экономики — реформы Дэна создавали новую промышленность на рыночных основах, ориентированную на потребление. В советской же экономике, индустриализированной до абсурдного предела, промышленные моногорода не имели шансов на выживание в условиях рынка. Китайская экономика поднималась на почти даровом труде миллионов, сбережениях крестьян и зарубежных инвестициях, включая Тайвань и Гонконг. Советский бюджет был перегружен социальными расходами: 100 миллиардов рублей уходило на выплату пенсий и пособий в рамках системы социальной защиты граждан, а также на субсидии подконтрольным государствам и республикам СССР. Кроме того, Москва теряла миллиарды рублей из-за цен на нефть и неудачных реформ Горбачева-Рыжкова[161].
Но еще важнее были замыслы Горбачева. Он никогда не рассматривал Китай как модель для своих реформ и в отличие от Дэна Сяопина преследовал глобальную идеологическую миссию. Китайцы, говорил он Черняеву, не решили главную проблему: как «увязать личные интересы с социализмом», задачу, «которая занимала [Ленина]»[162]. Советский лидер верил, что у его страны достаточно человеческих и научных ресурсов, чтобы вернуть себе мировое лидерство в сфере новых технологий. Демократизация позволила бы использовать этот потенциал. В мае 1989 года, находясь в Пекине, Горбачев обратился к своим советникам: «Вот тут некоторые из присутствующих подкидывали идею пойти китайским путем. Мы сегодня видели, куда ведет этот путь. Я не хочу, чтобы Красная площадь походила на площадь Тяньаньмэнь». Глава СССР считал, что сама история высказалась за выбранное им направление[163].
Горбачев вынес Дэну Сяопину свой вердикт. На пресс-конференции в Пекине советский лидер заявил: «Мы убедились, что нельзя успешно провести реформу, если не демонтировать административно-командную систему»[164]. Эмоциональный Черняев, знавший многие сокровенные мысли своего шефа, несколькими месяцами ранее высказался в том же ключе: «Старый режим должен уйти, должен быть уничтожен, и только тогда общество, руководствуясь инстинктами самосохранения, сможет возродиться с нуля». Коммунистическое руководство Китая, только вышедшее из тени Культурной революции, предпочло грубую силу, чтобы вернуть себе «небесный мандат». Горбачев же, как вспоминал в 1992 году его верный помощник Шахназаров, «не решился на свой Тяньаньмэнь. А ведь стоило ему раз-два подавить первые вылазки сепаратистов и радикалов, Советский Союз здравствовал бы и поныне. Но это значило бы расстаться с горделивой мечтой ввести демократию в нашей стране, нанесло бы невозместимый ущерб личному престижу рееформатора»[165]. Как и авторитету среди либерально настроенной интеллигенции, и общественному мнению на Западе.
Любые исторические сравнения ущербны. Трудно найти пример в истории или даже подобрать емкую метафору к правлению Горбачева в 1989 году. На ум приходит образ капитана огромного корабля, который внезапно решает плыть к далекой земле обетованной, вопреки настроениям и интуиции своей команды. Ни у кого на судне нет карты, а компас сломан. Всем кажется, что корабль плывет верным курсом, но на самом деле он давно заблудился и идет навстречу страшному шторму. Трудностей становится все больше, и капитан решает, что экипаж саботирует команды и не заслуживает доверия. Поэтому он обращается к пассажирам, волей судьбы оказавшимся на судне, и предлагает совместно обсудить, каким же образом лучше всего достигнуть заветной цели.
Весной 1989 года наибольшее недовольство в Советском Союзе происходило не из-за национальных чаяний, а от товарного кризиса. Миллионы советских граждан давно привыкли к лишениям и дефициту. Перестройка дала им надежду на улучшение жизни, но вместо этого породила еще больше повседневных хлопот и проблем. Люди не могли понять, почему еще в конце 1960-х годов магазины были полны товаров, а теперь полки опустели. Статистики докладывали Политбюро, что потребление в СССР вдвое больше, чем двадцать лет назад, и что в советских хозяйствах увеличилось поголовье свиней и крупного рогатого скота. Для людей эта статистика звучала как издевательство. Спрос все больше обгонял предложение, народ запасался впрок, сметая с полок государственных магазинов все, что попадалось под руку. Даже общедоступные товары, такие как сахар, мыло и стиральный порошок, теперь исчезли. В ежедневной погоне за продуктами люди, главным образом женщины, часами простаивали в очередях после работы. Один за другим регионы вводили нормирование товаров первой необходимости. В Москве и Ленинграде магазины тоже опустели — государственные предприятия и учреждения закупали продукты непосредственно на продовольственных складах и распределяли их по подписке среди своих работников. Люди выбивались из сил и приходили в бешенство от того, что местные начальники и высшее руководство бездействовало и пользовалось своими каналами снабжения[166].
«88-й год сшиб с ног», — жаловался коллегам по Политбюро председатель Совета министров Николай Рыжков. Самый тревожный показатель — бюджетный дефицит. К концу 1989 года прогнозировался его рост до 120 миллиардов рублей, что составляло треть от всего бюджета — беспрецедентный случай со времен окончания Второй мировой войны. 5 января 1989 года Рыжков созвал специальное заседание Совета министров, чтобы обсудить, почему реформы не работают. Он пригласил директора Института экономики РАН Леонида Абалкина доложить правительству и Госплану о ситуации[167]. За полгода до этого на партийной конференции Абалкин публично заявил, что перестройка в экономике не приносит эффекта. Горбачев тогда воспринял это болезненно и игнорировал мнение экономиста[168].
Заседание длилось шесть часов. Для ликвидации бюджетного дефицита Абалкин предложил жесткую экономию — сократить инвестиции в затратные долгосрочные проекты, прекратить субсидирование убыточных предприятий (60 миллиардов рублей) и уменьшить ассигнования на оборонную промышленность (8–10 миллиардов рублей). Это было первое признание, что горбачевско-рыжковские реформы ведут к финансовому кризису. Абалкин, однако, не был знаком с макроэкономической теорией и не смог определить главные причины дефицита — законы о государственных предприятиях и о кооперативах. Мало того, он выступил за создание еще большего числа коммерческих банков и увеличение кредитов — меры, которые вели к еще большему подрыву денежно-кредитного контроля и делали рекомендованные им меры жесткой экономии бесполезными. Позднее, говоря об Абалкине, один из критиков сравнил того со «слепым, ведущим слепого». Рыжков завершил заседание правительства словами: «Мы видим ошибки и видим те процессы, которые в какой-то степени вышли из-под контроля». Тем не менее он добавил, что «если отступим… то нанесем ущерб экономической реформе»[169].
Страх «отступить» — синдром 1968 года — сковал волю реформаторов. Горбачев признался в этом, выступая перед молодыми коммунистическими кадрами: «Многое из того, что мы сейчас делаем, — из 60-х годов». Для четкой диагностики проблем не хватало экономических знаний. Старшее поколение советских экономистов, включая Абалкина, застряло на полпути. Оно сознавало, что советская экономика стала слишком сложна для управления сверху. Но при этом они не были готовы к либерализации рынка и путям решения этой задачи. Оставался третий вариант: передача власти, ответственности и ресурсов государственным предприятиям, регионам и республикам. «Перемещение центров принятия решений на более низкие уровни — это правильный путь. Наше общество созрело для этого по своему культурному и образовательному уровню. Свои местные проблемы люди могут решать сами», — говорил Горбачев индийскому премьер-министру Радживу Ганди[170]. Генсек и его экономисты опасались, что отказ от великого эксперимента вернет страну в застой брежневской эпохи.
Момент для радикального переосмысления только что начатых, но уже увязших экономических реформ был крайне неудобным и в политическом смысле — это был канун выборов на Съезд народных депутатов СССР. В советском руководстве знали, что на большинстве госпредприятий просто повышают зарплаты, а не вкладывают средства в модернизацию и производство. Но попытка государства пересмотреть эту практику и отнять у людей подобные доходы могла вызвать недовольство и беспорядки. По той же причине решили не трогать систему государственных фиксированных цен. «Реформу цен вынуждены отложить на 2–3 года, — объяснил Рыжков австрийскому канцлеру Францу Враницкому. — Иначе — социальный взрыв, общество не подготовлено. Но придется проводить безусловно, ибо экономика не может держать такие расходы». Так же считал и Горбачев[171].
Программа жесткой экономии Абалкина быстро наткнулась на стену ведомственного лоббизма. Сельскохозяйственный сектор, в котором насчитывалось 28 миллионов занятых, включал в себя сложившиеся убыточные и дотационные аграрные конгломераты и цепочки поставок. Печально известный пример — мясная отрасль, куда входили тысячи совхозных ферм, созданных на бюджетные деньги в брежневские времена. Плохо оснащенные, с немотивированными работниками, они являли собой памятники расточительству, требовали ежегодных субсидий из бюджета, а также импорта пшеницы и витаминных добавок с Запада, за которые государство расплачивалось золотом и твердой валютой. Горбачев и Рыжков решили предоставить этим хозяйствам больше автономии, в том числе право аренды и создания кооперативов при сохран