Сказала, что, если он вдруг вознамерится меня изнасиловать, я не стану сопротивляться, разрешу ему сделать со мной все, что ему угодно, но никогда, никогда больше не стану с ним разговаривать. Сказала, что знаю – ему потом тоже будет стыдно, он не сможет уважать себя. Жалкое создание, он и так выглядел достаточно пристыженным. Это была «минутная слабость». Я настояла на том, чтобы мы пожали друг другу руки, но могу поклясться, он вздохнул с облегчением, когда выбрался отсюда.
Кто бы мог поверить, что такое возможно? Я целиком и полностью в его власти, он держит меня в заточении. Но во всем остальном я – хозяйка положения. Понимаю, что он всеми средствами добивается, чтобы я думала именно так, это его способ заставить меня быть спокойнее, поменьше тревожиться.
Точно так же было прошлой весной, когда я опекала Дональда. Я стала привыкать к мысли, что он – мой, что я все о нем знаю. Я почувствовала себя уязвленной, когда он вдруг уехал в Италию, ни слова мне не сказав. Не потому, что я всерьез была влюблена в него, а из-за смутного ощущения, что я – хозяйка, а он уехал, не спросив разрешения.
Он держит меня в полной изоляции. Никаких газет. Никакого радио. Никакого телевизора. Тоскую без информации. Никогда ничего подобного не ощущала. А теперь мне кажется, мир перестал существовать.
Каждый день прошу его купить мне газету, но это одна из позиций, где он абсолютно несгибаем. Без причины. Странно. Понимаю – уговаривать бессмысленно. Все равно что попросить его отвезти меня на ближайшую станцию и посадить в поезд.
Все равно не перестану просить.
Он клянется всеми святыми, что отправил деньги в фонд Движения за ядерное разоружение, но я не уверена. Попрошу показать квитанцию.
Интересный инцидент. Сегодня за обедом мне понадобился вустерский соус[63]. Калибан почти никогда не забывает принести сразу все, что может понадобиться. Но соуса нет. Он встает, выходит, снимает закрепляющий открытую дверь засов, закрывает и запирает дверь, берет соус в наружном подвале, отпирает дверь, закрепляет ее и входит. И удивляется, что меня разбирает смех.
Он никогда не упускает ни одной детали из этой процедуры открывания-закрывания. Даже если мне удастся выбраться несвязанной в наружный подвал, что дальше? Я не смогу запереть его в своем подземелье, я не смогу выйти из подвала наружу. Единственная возможность – когда он появляется с подносом. В таких случаях он иногда оставляет открытую дверь на время незакрепленной. Так что если бы я смогла проскочить мимо него, можно было бы запереть его внутри. Но он ни за что не войдет, если я стою у двери. Обычно я подхожу и беру из его рук поднос.
Пару дней назад я этого не сделала. Прислонилась к стене у двери и стою. Он говорит: «Пожалуйста, отойдите». А я смотрю на него и молчу. Он протягивает мне поднос. Я не обращаю внимания. Он постоял в нерешительности. Потом, не спуская с меня глаз, следя за каждым моим движением, осторожно наклонился и поставил поднос на порог. И вышел в наружный подвал.
Я была голодна. Он победил.
Бессмысленно. Не могу уснуть.
Какой-то странный был день. Даже здесь он кажется странным.
Сегодня утром он снова меня фотографировал, сделал гораздо больше снимков. Ему это доставляет колоссальное удовольствие. Ему нравится, чтобы я улыбалась в объектив, поэтому я состроила две ужасающие рожи. Ему это вовсе не показалось забавным. Потом я приподняла волосы одной рукой и встала в позу, словно натурщица.
– Из вас получилась бы прекрасная натурщица, – сказал он. Не понял, что это была пародия, что я хотела высмеять самую мысль о позировании.
Я знаю, почему ему так нравится вся эта затея с фотографированием. Он думает этим доказать мне, что он тоже художник. Но разумеется, он совершенно лишен художественной жилки. Я хочу сказать, он всего лишь правильно помещает меня в фокусе, больше ничего. Никакого воображения.
Сверхъестественно. Мистика какая-то. Возникли какие-то взаимоотношения. Я его высмеиваю, нападаю беспрестанно, но он отлично чувствует, когда я «мягка». Когда он может нанести ответный удар, меня не разозлив. Так что мы начинаем, сами того не замечая, поддразнивать друг друга, и наши пикировки становятся почти дружескими. Это происходит отчасти потому, что мне здесь так одиноко, отчасти же я делаю это нарочно (хочу, чтобы он расслабился как для его же собственной пользы – он очень напряжен, – так и для того, чтобы в один прекрасный день он мог совершить ошибку), так что это отчасти – слабость, отчасти – хитрость, а отчасти – благотворительность. Но существует еще и некая четвертая часть, которую я не в силах определить словами. Это не может быть дружеское расположение, он мне отвратителен.
Возможно, дело просто в том, что я его знаю. Так много знаю о нем. А если человека хорошо знаешь, это тебя с ним сближает. Даже если тебе хочется, чтобы он очутился где-нибудь на другой планете.
В самые первые дни я не могла ничем заняться, когда он был здесь. Притворялась, что читаю, но не могла сосредоточиться. Теперь я иногда забываю о его присутствии. Он сидит у двери, а я читаю в кресле, и мы становимся похожи на мужа и жену, проживших вместе многие годы.
И вовсе не в том дело, что я забыла, как выглядят другие люди. Просто утратила ощущение, что эти другие люди реально существуют. Единственное реальное существо в моем теперешнем мире – Калибан.
Этого не понять. Просто так оно и есть.
20 октября
Одиннадцать утра.
Я только что пыталась бежать.
Вот что я решила: подождать, пока он отодвинет засов – дверь открывается наружу, – и толкнуть ее изо всех сил. Дверь обита металлом только с моей стороны, она из дерева, но ужасно тяжелая. Я подумала, может, если правильно выбрать момент, удастся ударить его дверью и свалить с ног.
Ну вот, когда дверь приоткрылась, я собралась с силами и резко ее толкнула. От толчка он отлетел назад, и я выскочила из комнаты, но, конечно, все зависело от того, насколько силен удар, насколько К. оглушен. А он и бровью не повел. Видимо, вся сила удара пришлась в плечо, дверь не очень гладко ходит в петлях.
Во всяком случае, ему удалось схватить меня за джемпер. На какое-то мгновение приоткрылись черты, которые я всегда лишь ощущаю в нем: склонность к насилию, злоба, ненависть, неколебимая решимость не выпустить меня отсюда ни за что. Я сказала, ну ладно, высвободилась из его рук и ушла в комнату.
Он сказал: вы могли причинить мне боль, дверь очень тяжелая.
Я ответила: каждую секунду, что вы держите меня здесь, вы причиняете мне боль.
– А я думал, пацифисты против того, чтобы причинять людям боль, – сказал он.
На это я только пожала плечами. Закурила сигарету. Меня била дрожь.
Он молча проделал весь обычный утренний ритуал. Пару раз демонстративно потер плечо, на том все и кончилось.
Теперь я собираюсь по-настоящему заняться поисками плохо пригнанных плит. Мысль о подкопе. Конечно, я уже обдумывала эту возможность, но не занималась поисками всерьез, не проверила все подземелье, не простукала буквально камень за камнем сверху донизу, в стенах и в полу.
Вечер. Он только что ушел. Приносил ужин. Но был очень молчалив. Неодобрителен. Я даже вслух рассмеялась, когда он ушел, унося поднос с посудой. Он ведет себя так, будто это мне на самом деле должно быть стыдно.
Теперь его уже не подловишь на трюк с дверью. И нет здесь ни одной плохо пригнанной плиты. Все прочно зацементировано. Думаю, он и это предусмотрел, как и все остальное.
Почти весь день провела, обдумывая свое положение. Что со мной будет? Никогда еще я не чувствовала так ясно непредсказуемость будущего, как чувствую это здесь. Что будет? Что будет?
Я думаю не только о сегодняшнем дне, об этой ситуации. Что будет, когда я выйду отсюда? Что я буду делать? Хочу выйти замуж, хочу детей, хочу доказать самой себе, что не все семьи похожи на семью моих родителей. И я точно знаю, каким должен быть мой муж: это будет человек с интеллектом, как у Ч. В., только гораздо ближе мне по возрасту и с внешностью, которая мне может понравиться. И без этого его ужасного пристрастия. И еще мне хочется воплотить в жизнь то, что я чувствую. Не хочу, чтобы то, что умею, пропало втуне, не хочу творить только ради творчества. Хочу создавать красоту. И замужество, и материнство пугают меня. Не хочу, чтобы меня засосала трясина домашнего быта, мира вещей, детских и подростковых проблем, кухни, магазинов, сплетен. У меня такое чувство, что та я, которую иначе, чем ленивой коровой, не назовешь, была бы рада погрязнуть во всем этом, забыла бы о том, что когда-то хотела совершить, и превратилась бы в нечто огромное и неподвижное, словно тыква в огороде, или принялась бы за жалкие ремесленные поделки вроде дешевых иллюстраций или даже торговой рекламы, чтобы сводить концы с концами. Или превратилась бы в жалкую сварливую пьянчужку вроде М. (нет, я никогда не стану такой, как она!). Или, что еще хуже, стала бы такой, как Кэролайн, которая так трогательно семенит вдогонку за современным искусством и самыми новыми идеями, но не в силах за ними угнаться, потому что в глубине души все современное ей совершенно чуждо, только ей самой это невдомек.
Здесь, в подземелье, я все думаю и думаю. Начинаю понимать то, о чем и не задумывалась раньше.
Во-первых, М. Никогда раньше не думала о М. объективно, как о другом человеке. Всегда только как о моей матери, которую не любила, которой стыдилась. А ведь из всех мне известных «несчастненьких» она самая несчастная. Я никогда не дарила ее своим сочувствием. За весь тот год, с тех пор как уехала в Лондон, я не проявила к ней и сотой доли той чуткости, какой всю последнюю неделю оделяю это отвратительное существо, обитающее наверху в доме. Теперь я чувствую: я могла бы ошеломить, оглушить ее своей любовью к ней, потому что никогда раньше, ни разу за все эти годы, я не испытывала к ней такой жалости. Я всегда оправдывала себя. Говорила себе: я добра и терпима ко всем, она – единственная, с кем я не могу быть такой, должно же быть хоть одно исключение из общего правила. Значит, это не важно. И разумеется, была не права. Именно она-то и не должна была стать исключением из общего правила.