Давай, старик, поднимайся! Просыпайся, чего уж там… Нам казалось, что убивать шестидесятилетнего старика, лежавшего на спине, раскинув руки в стороны, и громко храпевшего, как-то недостойно. Ангус сразу же проснулся, открыл выпученные, с кровавыми прожилками лошадиные глаза, посмотрел на нас и назвал всех по имени. И даже в эту минуту он мог еще завоевать наши сердца. Но он не был бы Ангусом Макэльстером, если бы не обрушился сразу же на всех нас с площадной бранью, обозвав молодыми говнюками. Потом он стал в нас плеваться и все время порывался встать, чтобы надавать нам оплеух. Он страшно ругался и пытался приподняться даже в тот момент, когда на него посыпались первые удары. Из темноты, сверкнув как молния, на него опустился топор Роба, следом, входя в его плоть, полыхнуло лезвие акульего ножа Кэла, затем вонзились овечьи ножницы Алистера, а потом один за другим охотничьи ножи Джона Рори, Джона Алана и мой – для разделки мяса. Мы разили своим оружием с такой силой, и наши клинки так глубоко проникали в его тело, что будь перед нами даже сам царь тьмы, и он вряд ли устоял бы перед таким яростным напором. Мы тыкали в Ангуса своим оружием, прыгали на его теле, кричали, разражались лихорадочным смехом, проливали слезы и тут же отходили в сторону поблевать. Вскоре продубленная ветрами и морской водой толстая шкура нашего папаши превратилась в чудовищное подобие залитого кровью, прорезанного насквозь, прозрачного на просвет кружевного савана. Под нашими тяжелыми сапогами его кости ломались с такой же легкостью, как если бы это были сухие сучья, а выковырянные из глазниц глаза лопнули под нашими каблуками, как два пузыря жевательной резинки, и были затоптаны в грязь. Его череп разлетелся от ударов на кусочки, подобно глиняному горшку, а кровь текла по полу ручьем, смешиваясь с грязью и увлекая за собой паутину, пучки соломы, куриные перья и прочий мусор. Мы же, словно дети, занятые увлекательной и захватывающей игрой, со смехом и криками шлепали по багровым, натекшим на пол лужам, стараясь так наступать в дымящуюся, ядовитую кровь Ангуса Макэльстера, чтобы увернуться от брызг и не испачкать сапог. Потом смотрели и сравнивали: у кого сапоги больше измараны кровью – на том, значит, больше греха и он отмечен роком, ну а у кого сапоги чистые, кто более ловок, тому, выходит, даровано больше благодати.
Это старинное семейное предание дошло до меня от Чарлза Макэльстера, старшего сына Кэла и отца моего отца.
Недуг
Его всегда спрашивают: «Когда вы начали? Что вы в детстве первым делом взяли в руку – карандаш, мелок или краски? В каком возрасте проявился ваш талант?» Ну а он вежливо отвечает, что точно не помнит, возможно, это началось в школе. Дома у него условий для занятия искусством не было, потому что он из рабочей семьи и родители его окончили всего девять классов, вели трудную жизнь, экономили на всем, да и вообще… В детали он старается не вдаваться. Он всегда вежлив, подчеркнуто официален, очень точно выражает свои мысли. На вид ему далеко за шестьдесят, у него белоснежные седые волосы, строгие черты аскета, глаза пророка или прорицателя – так иногда пишут о нем романтически настроенные журналистки. А еще многие отмечают, что у него взгляд человека, привыкшего проникать в самую суть вещей. О нем ходит множество слухов, которые никогда не подтверждаются. Всю свою долгую карьеру художника, продолжавшуюся вот уже пятьдесят лет, он избегает профессиональных разговоров о своем творчестве. Теперь он считается одним из признанных мастеров своего поколения, пользуется широкой популярностью и заслужил всеобщее уважение за те пренебрежение к житейской суете, склонность к уединению, немногословность и присущие настоящему янки честность и прямоту. Но при всей сдержанности и немногословности в частной жизни в творчестве он отличается удивительной экстравагантностью и плодовитостью. Он знаменит и известен, однако ему по-прежнему продолжают задавать идиотские вопросы: когда и как вы начинали? Что является источником вашего вдохновения? Какие материалы вы используете в своей работе? Можно подумать, что множество людей жаждет найти в ответах на эти вопросы прямое указание на то, как стать равными мастеру!
Он вежлив и дотошен. Иногда прерывает беседу, утверждая, что ход тех или иных событий помнит неточно, а фантазировать и придумывать не в его характере.
Недуг – то, о чем никогда не упоминается. Очень давно, еще до того, как он начал говорить и едва мог ходить, недуг впервые дал о себе знать: у него между пальцами рук, ног, на животе и на гениталиях появилась сыпь – так, ничего особенного, думала его мать, но сыпь не проходила, более того, стала распространяться по телу, образуя ярко-красные злые россыпи на гладкой, как атлас, коже; все это напоминало укусы каких-то насекомых. Он плакал, расчесывал ноготками крохотные алые бугорки, мать пугалась, мыла его с чередой, мазала мазями, водила к врачу, который, глядя на сыпь, в недоумении разводил руками, прописывал все мыслимые лекарства и притирания, которые иногда помогали, но чаще – нет. Когда ему исполнилось три года и он, если не считать проклятой сыпи, коркой покрывавшей тело, был практически здоров, у него вдруг началась лихорадка, сопровождавшаяся потерей сознания и очень высокой температурой. К его постели был приглашен старший дядя отца, который тоже всю жизнь страдал от этой загадочной болезни, и он купал мальчика в ванне, добавляя в воду особые соли, и показывал напуганным родителям, как удалять прыщи, фурункулы и сгустки крови и гноя – эти штучки, как он их называл, с помощью обыкновенных стерилизованных ножниц. Как утверждал дядя, эти штучки представляли собой реакцию на проникновение в организм разнообразных вредоносных элементов – не важно, будь то инфекция, токсические элементы или даже паразиты, а с ними, то есть со штучками, расправляться следовало быстро и радикально – чиркнул ножницами и спустил в сортир. Когда дядя вырезал ножницами из тела ребенка «вредоносные элементы» (одни были не больше просяного зернышка, а другие достигали размера десятицентовика и от них исходил запах, как от перезрелых, подгнивших персиков), мальчика приходилось крепко держать. Операция заняла до сорока минут, и все это время ребенок не переставая кричал от боли и ужаса, а иногда даже блевал в специально приготовленный для этого тазик. Тем не менее когда эти штучки были вырезаны, а на раны наложили прохладные стерильные компрессы, температура как по мановению волшебной палочки спала, лихорадка исчезла, а раны за несколько дней затянулись – парнишка стал абсолютно здоров, по крайней мере на первый взгляд.
– Вот видите, – говорил дядя, глядя на дело рук своих, – такой недуг – вещь, конечно, неприятная, но не смертельная. Парню и всем вам предстоит с этим жить и к этому приспосабливаться, как приспособился я. Когда недуг не дает о себе знать, – добавил дядя с улыбкой и пожал плечами, – о нем забываешь, но стоит только начаться хотя бы ничтожному воспалению, как приходится проделывать это снова и снова. И прошу учесть: выбора нет ни у него, ни у вас.
Между вспышками «напасти» проходило то шесть недель, то три месяца, а то и целых пять. При этом вспышки странного заболевания не были связаны ни с общим состоянием, ни с состоянием здоровья, ни с поведением ребенка. Не важно, «хороший» в тот момент он был мальчик или, наоборот, «плохой», – на периодичности обострений болезни это никак не сказывалось. Недуг, грызший ребенка, жил, казалось, повинуясь исключительно своим собственным, никому не ведомым законам. Зато эти штучки – прыщи, нарывы и фурункулы – принадлежали ему одному. Со временем пришло осознание, что он такой один – немощный, а снедавший его недуг по странной прихоти судьбы никак не затронул знакомых ему ребят. Болезнь и в семье никого не затронула – за исключением дядюшки. Мальчик пришел к выводу, что свою немочь надо держать в тайне и не рассказывать о ней ни единой живой душе, поскольку иметь такой недуг не только неприятно, но и стыдно. Родители тоже хранили по этому поводу полное молчание – даже к врачу его больше не водили: им не хотелось, чтобы по округе пошли сплетни, будто у них «гнилая» кровь, которую они передали по наследству своему ребенку. Когда ему было девять лет, он уже умел избавляться от этих штучек без посторонней помощи. В одиннадцать он, хотя и испытывал страдания при вспышках болезни, научился их скрывать, старательно делая вид, что недуг донимает его уж не так сильно. Со временем он пришел к выводу, что родители ни в чем не виноваты и не имеют никакого отношения к постигшему его проклятию – как, впрочем, и он сам. Если в этом и крылась чья-то вина – его ли, их ли – то раз он не имеет понятия, в чем она заключается, то и обвинять в этом некого. В двенадцать лет его отослали из школы домой, решив, что у него корь, хотя на самом деле это было началом новой вспышки болезни. Он заперся в ванной и, вооружившись ножницами, стал вскрывать еще не успевшие созреть розовые новообразования, надеясь подавить приступ в зародыше, но они появлялись быстрее, чем он успевал с ними расправляться. Пульс учащался, он начинал ощущать первые признаки лихорадки, и в то время, как он рыдал от обиды и боли, в ушах его зазвучал голос: Ничего не поделаешь! Ничего не поделаешь! Все чувства в этот момент обострились, особенно обоняние; запах крови и собственной разлагающейся плоти сводил его с ума, тем не менее он с новой силой возобновил свои атаки на эти штучки, все глубже вонзая в свою исстрадавшуюся плоть острые концы ножниц. Он до того погружался в это занятие, что поначалу даже не слышал, как стучала в ванную мать, упрашивая его открыть дверь и предлагая свою помощь. Он не хотел ее впускать – он все сделает сам: в конце концов он уже не ребенок и в состоянии о себе позаботиться. Это был переломный момент в его отношении к недугу: тогда он решил превозмочь его собственными силами, как это сделал дядя его отца.