За свою проницательность он был сполна вознаграждён. Среди обычной чепухи вроде личных писем (тоже, надо признать, весьма любопытных, и при этом довольно исчерпывающе объясняющих неприязнь мисс Эппл к сэру Джеймсу) и фотографий мистеру Бодкину посчастливилось отыскать недостающее звено в его борьбе за директорское кресло.
Пробежав глазами письмо, датированное июнем двадцать восьмого, он одобрительно хмыкнул и бережно опустил его в карман. Остальные письма, фотографии и прочие документы мистер Бодкин без колебаний аккуратно уложил в ящик в том же порядке, в каком и нашёл их. В конце концов, не та это была ситуация, чтобы нарушать собственный кодекс чести, к тому же тайник сполна удовлетворил его ожидания. Большего от него не требовалось.
Энни тоже знала толк в тайниках. Когда раздался вкрадчивый стук в дверь её комнаты, она как раз перебирала свои сокровища, а потому и не подумала открывать. Мистеру Бодкину пришлось возвращаться к себе, отчего его радость несколько померкла.
А Энни продолжила любоваться на предметы, разложенные рядком на гладком полу. В полутьме, освещённые мягким светом колеблющегося пламени свечи, они казались куда значительнее, чем днём. Тяжёлый грубый ключ с выгравированным на нём адресом «Вестери-роуд, 28»; тетрадь с формулами, таблицами и графиками, исписанная беглым неразборчивым почерком; пудреница с эмалевой крышечкой; стопка писем, перевязанная разлохматившейся на срезе ленточкой; книга с чёрно-белыми картинками, на которых тощего усатого джентльмена то погружали в ванну, полную воды, то привязывали к стулу и надевали ему на голову что-то вроде кастрюли с ниточками проводов. Были и новые приобретения: ещё одна книга, на этот раз некой Мэри Стоупс под названием «Супружеская жизнь», и ещё один ключ, на витом шнурке, ужасно таинственный на вид. Энни пока не знала, где находится дверь, которую он отпирает, но была уверена, что это ненадолго. Если имеется ключ, то есть и дверь, а остальное лишь дело времени и наблюдательности.
Все эти предметы скрывались от чужих глаз в хитроумно устроенных тайниках, и Энни относилась к ним как к оберегам, способным защитить её от людей, которым они некогда принадлежали. Кто-то копит деньги, кто-то собирает антиквариат, а она копила чужие тайны и была убеждена, что это ничем не хуже материальных ценностей, даже в чём-то более многообещающе. Человек, секрет которого ты знаешь, навсегда в твоей власти и никогда не сможет тебе навредить. От этой мысли ей стало тепло и спокойно, совсем как от подогретого вина, которое предпочитала в качестве лекарства от простуды и зимней хандры миссис Мейси.
Она бережно вернула экспонаты своей коллекции на привычные места, рассредоточенные по всей комнате. Ни один шпион, пожалуй, не смог бы устроить в таком маленьком помещении столько тайников, но Энни, которая провела бо́льшую часть своей жизни в лондонских приютах для сирот, обладала на этот счёт феноменальной изобретательностью. Тем не менее она вновь ощутила сосущую пустоту внутри. Поразмыслив с минуту, Энни вытащила из-под матраса плоскую картонную коробку и перенесла её на подоконник, а затем принялась терпеливо собирать из фанерных деталей своё надёжное убежище.
Воображаемый спектакль начинался всегда одинаково: половинка зажжённой свечи, ровно срезанная под прямым углом, устанавливалась в центр фанерного домика, сама же конструкция размещалась на низком подоконнике так, чтобы и фонарь за окном, этот безмолвный страж света среди тьмы, и дрожащий язычок свечного пламени отражались в маленьких зеркалах, закреплённых внутри.
В точно таком же, будто игрушечном, домике Энни когда-то жила с родителями. По вечерам отец музицировал или работал с бумагами, устроившись в кресле и водрузив ноги в домашних туфлях на низкую скамеечку, а они с матерью вышивали изящные вещицы, которыми украшали стены гостиной. Зимой в камине потрескивали дрова, и огонь отбрасывал янтарные блики на лицо матери, и медные отсветы плясали на мандолине в руках отца. Когда же в Лондон пробиралось летнее тепло, открывались двери, ведущие на маленькую террасу, и запахи согретой за день земли и цветущего сада наполняли комнату свежестью.
Сейчас, когда всё это осталось в прошлом, воспоминания Энни о детстве подёрнулись блаженной дымкой, превратились в статичные картинки, герои которых обречены вечно повторять одни и те же движения и фразы, словно актёры, в тысячный раз играющие в выученной наизусть пьесе, но это её ничуть не тревожило.
Воспоминания оживали. В зеркальных отражениях незамысловатый фанерный домик приобретал зримый объём и становился почти настоящим. Его окна мягко светились в сумраке крохотной комнаты под самой крышей и разгорались тем ярче, чем глубже Энни погружалась в свои фантазии. Глаза её широко распахнулись, ладони стиснули край подоконника, и в объявшем её трансе она не ощущала ни как ноют колени на твёрдом полу, ни как ночной воздух леденит пальцы.
Она почти не моргала, страшась упустить хотя бы мгновение – вот она сидит между матерью и отцом в столовой, и все они, дурачась и хохоча, едят большими ложками подтаявшее мороженое, которое прислал сосед-лавочник в благодарность за сочинённый отцом рекламный слоган. Энни медленно облизывает губы и чувствует на них сливочный вкус нежной ванили и терпкость лимонной цедры. Комнату, чьи окна выходят на южную сторону, заполняет солнце, и мерцающие пылинки танцуют, сияют в его лучах. Это сияние окружает и родителей Энни, которые смотрят на неё с любовью и восхищением.
А вот она примеряет новое платье из мягкой голубой фланели, которое мать сшила тайком, чтобы сюрприз удался. Лиф спереди украшен тонкой вышивкой – бледно-сиреневые ирисы переплетаются с душистым горошком. К платью прилагается бархатная пелерина такого густого небесного оттенка, что Энни чувствует себя в ней не то наследной принцессой, не то королевой фей. Какое же упоительное ощущение! Мягчайшая ткань обволакивает тело, шею ласкает бархат, а мамины тёплые руки прижимают её к себе, и она ощущает тонкий аромат сладких лавандовых подушечек, до которых та большая охотница.
Следующая сцена: отец возвращается из редакции, сдав материал. Он весел, беззаботен, и они с матерью, заслышав его мелодичный свист через открытые окна столовой, лукаво переглядываются и стягивают фартуки, предвкушая восторги и похвалу. Стол накрыт по-королевски: пухлая утка в блестящей глазури, розовый окорок в окружении румяных картофелин, артишоки в оливковом масле и немецкий яблочный пирог с коринкой. Сервировка – на лучшем семейном фарфоре, скатерть – белоснежная, точно горные вершины на картинке в детской энциклопедии. Над столом витают аппетитные запахи чеснока и розмарина, а на кухне, в медном ведёрке, ждёт своего часа шампанское. Энни часто моргает и трёт кончик языка о нижние зубы, вспомнив, как ледяные пузырьки щипались, когда она, чтобы повеселить родителей, схватила отцовский фужер и залихватски опустошила его в несколько глотков под общий хохот.
Картина за картиной проносится перед ней, и в который раз ей хочется уменьшиться, стать совсем крохотной и бестелесной, прорвать пелену времени, проникнуть туда, в прошлое, пусть даже без права возвращения, лишь бы остаться там, с ними, лишь бы они смотрели на неё с той же любовью, лишь бы их руки обнимали её с прежним теплом.
В дверь легонько постучали, но Энни не услышала стука. Раскрасневшаяся, словно у неё поднялась температура, она стояла на коленях и вглядывалась в лица фантомов, вызванных к жизни тоской по утраченному. Зрачки её расширились, на лбу проступили бисеринки пота, и шрам в форме завитка от каминной решётки стал совсем багровым, а она, не чувствуя боли, продолжала терзать его, будто упорство могло вернуть её коже прежнюю гладкость.
Оливия вновь постучала, приложив ухо к двери, но в ответ не раздалось ни звука. Ей пришлось вернуться к себе, пока не проснулся кто-нибудь из персонала, и отложить беседу с Энни на завтрашний день.
Стук Филиппа Адамсона тоже никто не услышал. Никто из редких прохожих и подумать не мог, что прямо у них под ногами исступлённо стучит и стучит заржавленной киркой отчаявшийся, снедаемый страхом за свою жизнь молодой человек в грязном костюме. Ворох подгнившей соломы должен был служить ему постелью, жестянка с мясными консервами и чёрствая булка с изюмом ужином, а свечной огарок в щербатом глиняном блюдце – единственным источником света и надежды, что тьма не сомкнётся вокруг него.
Древний и равнодушный к печалям своих детей город раскинулся над ним каменной громадой до самого Северного моря, и Филипп, погребённый заживо в его глубинах, мог только вспоминать слова молитв и продолжать, и продолжать исступлённо стучать по кирпичной кладке, уворачиваясь от колких ошмётков.
Молилась в этот поздний час и мисс Эппл. Стоя на коленях и положив сцепленные в замок ладони на кровать, она возносила мольбы о спасении Сент-Леонардса и всех, нашедших убежище под его крышей, и в этой молитве, полной страстных призывов, почти требований, слышалось отчаяние, в котором она не решалась признаться даже само́й себе.
Отчаяние, только другого рода, испытывала и мисс Данбар. Погрузив распухшие ступни, ставшие первой жертвой на пути к семейному счастью, в тёплую воду с эпсомской солью, она рассматривала бланк несогласия и горько вздыхала. Необходимость делать выбор между тем, что диктовало чувство долга, и тем, к чему призывало сердце, истерзала ей душу. Вода давно остыла, и крупные белые колени мисс Данбар покрылись мурашками, но она всё сидела, будто дева у ручья, перебирая длинные пряди распущенных волос и уговаривая собственную совесть.
А вот мистер Бодкин к угрызениям был не склонен. Размышляя, какой костюм ему следует заказать у портного в честь вступления в новую должность, он заглянул в дортуар к спящим воспитанникам, поправил одеяло на номере девятнадцатом, попутно ужаснувшись худобе мальчика, чьё тощее тельце даже не сминало матрац, словно бы ничего не весило, а затем отправился к себе и, насвистывая, облачился в мягкую пижаму. Убрав письмо, которое должно было стать решающим залпом в грядущей битве, под подушку, он быстро и сладко уснул как человек, чья совесть ничем не отягощена, а будущее сулит лишь заманчивые перспективы.