Это случилось двадцать третьего. А двадцать четвертого президент колледжа объявил, что весенние каникулы начинаются раньше, и мы разбежались — без обычных проявлений восторга, разбежались, как испуганные овцы перед грозой, оставив вымерший кампус в распоряжении суетившихся полицейских и озабоченного инспектора.
Я был с машиной и прихватил с собой еще шестерых. Они наспех побросали свои пожитки, и мы умчались. Особой радости от езды никто не получил. Неприятно думать, что твой сосед может быть Мартовским Выползнем.
В эту ночь ртутный столбик упал сразу на пятнадцать градусов и на Новую Англию с воем обрушился северный ветер; началось со слякоти, а закончилось снежными сугробами. Раскидывая их потом лопатой, кое-кто из старичков, как водится, заработал инфаркт. И вдруг; как по мановению волшебной палочки, наступил апрель. Теплые грозы, звездные ночи.
Бог его знает, откуда взялось название "кисель с молоком", но эта короткая пора — нехорошая, обманная, и случается она раз в десять лет. Вместе с туманом покинул городок и Мартовский Выползень. К началу июня кампус уже жил протестами против наборов в армию и сидячей забастовкой перед офисом известного производителя напалма, который набирал рабсилу. В июне о Мартовском Выползне уже никто не вспоминал — по крайней мере вслух. Подозреваю, однако, что многие снова и снова перебирали в памяти недавние события с тайной надеждой обнаружить на поверхности метафизического яйца, сводящего с ума своей идеальной гладкостью, хоть одну трещину, которая бы навела на разгадку всей этой истории.
В этот год я окончил колледж, а еще через год женился. Я получил приличную работу в местном издательстве. В 1971 году у нас родился ребенок, скоро ему в школу. Хороший, смышленый мальчик, мои глаза, рот матери.
И вдруг — сегодняшняя газета.
Я, конечно, понял, что она снова к нам пожаловала. Понял еще вчера, когда проснулся от звуков талой воды, забормотавшей о чем-то неведомом в водосточной трубе, а выйдя на крыльцо, втянул носом соленые запахи океана, до которого от нас добрых девять миль. Я понял, что снова в наши края пришла кисельно-молочная весна, когда, возвращаясь с работы, я должен был включить фары дальнего света, чтобы пробить сероватую мглу, наползавшую из полей и низин, смазывавшую очертания домов, клубившуюся вокруг уличных фонарей золотистыми нимбами из детской сказки.
Сегодняшняя газета сообщила о том, что ночью на территории студенческого кампуса, возле пушек времен гражданской войны была убита девушка. Ее нашли на берегу реки в подтаявшем сугробе. Ее нашли… ее нашли не всю.
Моя жена в расстроенных чувствах. Она хочет знать, где я был этой ночью. Я не могу ей сказать, потому что не помню. Помню, как после работы сел в машину, как включил фары, рассекая красивое клубящееся марево. А дальше ничего не помню.
Я думаю о другой туманной ночи, когда у меня разболелась голова и я вышел подышать свежим воздухом, а мимо меня скользили тени, бесформенные, бесплотные. А еще я думаю о своей машине, точнее о багажнике, — какое мерзкое слово! — и никак не могу понять, отчего я боюсь открыть его.
Я пишу это, а в соседней комнате плачет жена. Ей кажется, что я провел эту ночь с другой женщиной.
Видит Бог, мне тоже так кажется.
ЧЕЛОВЕК,КОТОРЫЙ НИКОМУ НЕ ПОДАВАЛ РУКИ
За окном был морозный вечер, часы пробили восемь, и вскоре мы все перебрались в библиотеку, прихватив с собой бокалы, которые Стивенс не забывал вовремя наполнять. Довольно долго тишину нарушали только треск огня в камине, отдаленное постукивание бильярдных шаров да вой ветра. Но в доме номер 249в было тепло.
Помнится, справа от меня в тот вечер сидел Дэвид Адли, а слева Эмлин Маккэррон — однажды он нас напугал рассказом о женщине, разродившейся в немыслимых обстоятельствах. Против меня сидел Йоханссон с "Уоллстрит мэгэзин" на коленях.
Вошел Стивенс и вручил Джорджу Грегсону ненадписанный пакет. Стивенс — идеальный дворецкий, невзирая на заметный бруклинский акцент (или благодаря ему), и главное его достоинство состоит в том, что он всегда безошибочно угадывает, кому передать послание, если адресат не указан.
Джордж взял пакет и какое-то время неподвижно сидел в своем высоком кресле с подголовником, глядя на огонь в камине, где при желании можно было бы зажарить здорового бычка. Я видел, как в его глазах что-то промелькнуло, когда взгляд его упал на афоризм, выбитый на каменном цоколе: СЕКРЕТ В РАССКАЗЕ, А НЕ В РАССКАЗЧИКЕ.
Он разорвал пакет своими старческими дрожащими пальцами и швырнул содержимое в огонь. Вспыхнула яркая радуга, которая вызвала у присутствующих легкое оживление. Я обернулся к Стивенсу, стоявшему в тени у двери. Руки сложены за спиной, лицо бесстрастно.
Внезапно молчание нарушил скрипучий, немного ворчливый голос Джорджа, и мы все вздрогнули. Во всяком случае за себя ручаюсь.
— Однажды я был свидетелем того, как в этой темноте убили человека, — сказал Джордж Грегсон, — хотя никакой суд не вынес бы убийце обвинительного приговора. Кончилось, однако, тем, что он сам себя осудил и сам привел приговор в исполнение.
Установилась пауза, пока он разжигал трубку. Его морщинистое лицо окутал голубоватый дым; спичку он загасил замедленным движением ревматика. Он бросил спичку на горячий пепел, оставшийся после сожженного пакета, и проследил за тем, как она обуглилась. Под кустистыми седоватыми бровями прятались цепкие синие глаза, выражавшие сейчас задумчивость. Крупный нос крючком, узкие жесткие губы, втянутая в плечи голова.
— Не дразните нас, Джордж, — проворчал Питер Эндрюс. — Рассказывайте.
— Расскажу. Наберитесь терпения.
Мы ждали, пока он вполне не удовлетворился тем, как раскурена трубка. Уложив в глубокую чашечку из корня верескового дерева аккуратный слой угольков, Джордж сложил на коленях подрагивающие руки и начал:
— Так вот. Мне восемьдесят пять лет, а то, что я собираюсь вам рассказать, случилось, когда мне было двадцать или около того. Если быть точным, в 1919-м. Я как раз вернулся с Большой Войны. Пятью месяцами ранее умерла моя невеста, от инфлюэнцы. Ей едва исполнилось девятнадцать. Боюсь, что спиртному и картам я тогда уделял чрезмерное внимание. Видите ли, она ждала меня два года, и не проходило недели, чтобы я не получил от нее письма. Да, я загулял и потерял чувство меры; может быть, вы скорее меня поймете, узнав, что я тогда не имел никакой опоры ни в семье, ни в вере — из окопов, знаете, догматы христианства выглядят в несколько комическом свете. Зато не покривив душой, могу сказать, что настоящие друзья, которые были со мной в дни испытаний, не оставляли меня одного. Их у меня было пятьдесят три (многие ли похвастаются таким числом?): пятьдесят две карты в колоде да бутылка виски "Катти Сарк". Между прочим, поселился я в этих самых апартаментах на Бреннан-стрит. Правда, стоили они тогда несравнимо дешевле и лекарств на полке было куда меньше. А вот времени я здесь проводил, пожалуй, столько же — в доме номер 249в и тогда легко было составить компанию для покера.
Тут его перебил Дэвид Адли, и, хотя на губах его играла улыбка, вопрос прозвучал со всей серьезностью:
— А что Стивенс? Он уже служил у вас, Джордж?
Грегсон повернулся к дворецкому:
— Стивенс, вы служили мне тогда, или это был ваш отец?
Ответ сопровождался отдаленным подобием улыбки:
— Я полагаю, шестьдесят пять лет назад этим человеком мог быть мой дед, сэр.
— Во всяком случае место вы получили по наследству, — философски изрек Адли.
— Как вам будет угодно, — вежливо откликнулся Стивенс.
— Я вот сейчас вспоминаю его, — снова заговорил Джордж, — и, знаете, Стивенс, вы поразительно похожи на вашего… вы сказали dedal
— Именно так, сэр.
— Если бы вас поставить рядом… бы, пожалуй, затруднился сказать, кто есть кто… впрочем, этого уже не проверишь, не так ли?
— Да, сэр.
— Ну так вот, я сидел в ломберной — вон за той дверью — и раскладывал пасьянс, когда увидел Генри Брауэра… в первый и в последний раз. Нас уже было четверо, готовых сесть за покер; мы ждали пятого. И тут Джейсон Дэвидсон сообщает мне, что Джордж Оксли, наш пятый партнер, сломал ногу и лежит в гипсе, подвешенный к дурацкому блоку. Увы, подумал я, видимо, игра сегодня не состоится. Впереди долгий вечер, и нечем отвлечься от печальных мыслей, остается только раскладывать пасьянс и глушить себя слоновьими дозами виски. Как вдруг из дальнего угла раздался спокойный приятный голос:
— Джентльмены, речь, кажется, идет о покере. Я с удовольствием составлю вам компанию, если вы, конечно, не возражаете.
До этого момента гость сидел, зарывшись в газету "Уорлд", поэтому я впервые мог разглядеть его. Я увидел молодого человека со старым лицом… вы понимаете, о чем я? После смерти Розали на моем лице появились точно такие же отметины, только их было гораздо меньше. Молодому человеку, судя по его шевелюре, было не больше двадцати восьми, но опыт успел наложить отпечаток на его лицо, в глазах же, очень темных, залегла даже не печаль, а какая-то затравленность. У него была приятная наружность — короткие подстриженные усики, темно-русые волосы. Верхняя пуговица воротничка элегантного коричневого костюма была расстегнута.
— Меня зовут Генри Брауэр, — отрекомендовался он.
Дэвидсон тотчас бросился к нему с протянутой рукой,
от радости он, кажется, готов был силой схватить покоившуюся на коленях ладонь молодого человека. И тут произошло странное: Брауэр выронил газету и резко поднял вверх обе руки, так что они оказались вне досягаемости. На его лице был написан ужас.
Дэвидсон остановился в замешательстве, скорее смущенный, чем рассерженный. Ему самому было двадцать два. Господи, какие же мы были… телята.
— Прошу прощения, — со всей серьезностью сказал Брауэр, — но я никогда не пожимаю руки!
Дэвидсон захлопал ресницами:
— Никогда? Как странно. Но отчего же?
Вы уже поняли, что он был настоящий теленок. Брауэр попытался объяснить ему как можно доходчивее, с открытой (хотя и страдальческой) улыбкой: