Вчера еще всесильный Лодовико Сфорциа внезапно обнаружил, что находится в полном одиночестве. Последнее, на что смел надеяться вчерашний любовник, была поддержка Изабеллы.
Примчавшись в Мантую, Лодовико буквально умолял ее сделать так, чтобы небольшое воинство Гонзага пришло ему на помощь. Но она знала, что помощи от ее мужа не может быть никакой. Мантуе воевать против Франции – все равно что голубю тягаться силой с орлом. Орел для забавы, быть может, и растянет голубиную смерть, но смерть от этого растяжения станет лишь мучительнее.
Если герцогиня Гонзага открыто станет на сторону своего венценосного миланского любовника, Франции не составит труда, проглотив величественный Милан, закусить маленькой Мантуей, как вишенкой на куске отличного пирога. Положение Лодовико Сфорциа безнадежно. Но значит ли это, что так же безнадежно положение Мантуи и ее, Изабеллы?
Поняв, что она не сумеет играть в мужские военные игры, Изабелла решила играть в единственную игру, в которой ей не было равных.
– Подумай, в чем ты лучше других, детка, – расчесывая ее, маленькую, по утрам, говорила ей кормилица Асунта. – Поглядись в зеркальце. Что есть в тебе такого, чего нет в твоих сестрах, в подружках, в других благородных дамах. Глазки лучше, чем у прочих? Тогда сияй своими глазками так, чтобы их блеск слепил, затмевая не больно красивый нос. Шейка дана тебе лебединая, так заставь своих мастериц шить такие наряды, в которых, как на роскошном помосте, будет вознесена твоя шейка, и тогда никому и в голову не придет задаться вопросом, хороша ли твоя грудь.
– Погляди на себя, – повторяла кормилица, раздевая Изабеллу перед сном, – пойми, в чем ты лучше. И в том, в чем ты лучше других, всех своих соперниц обыграй!
Неграмотная кормилица научила Изабеллу женским хитростям, которые оказались незаменимы и в ее неженской битве за Мантую.
Тогда, пять лет назад, по кормилицыному совету Изабелла поглядела на себя. Только не в зеркало на стене, а в зеркало собственного ума. И поняла, что обыграть всех этих сильных, полных власти мужчин она сможет только на одном-единственном доступном ей и недоступном им поле – поле женственности.
Ее враги не способны друг друга очаровать – любителей мужеложества среди них, кажется, нет. По крайней мере, ни один из ее доносчиков не сообщал ей о подобных грешках правителей-соседей. А значит, путь в их спальни и сердца открыт лишь женщине. Она женщина. И ей не составит труда проложить путь в спальню Людовика XII, так же как несколькими годами ранее она проложила путь в спальню Лодовико. У них даже имена одинаковые. Только написаны одно на французский, другое на итальянский манер.
Изабелле впервые пришлось выбирать – вчерашний верный союзник и неплохой любовник или более верные союзники (а возможно, и любовники) на завтра. Лисьим своим нюхом она учуяла, что влиятельного правителя Милана Сфорциа больше нет. И помогать ему – значит спускаться вместе с ним на дно колодца, чего наученная сказкой кормилицы хитрая лисичка Гонзага делать не собиралась. И оказалась права.
Под тяжестью опущенного ею на дно колодца старого волка уехавшая вверх лисичка решила подружиться с волком новым. В 1498-м волком новым был французский король. Вскоре французское войско под командованием фельдмаршала Тривульцио уже пристреливалось к удобной миланской мишени – изготовленной Леонардо конной статуи старшего Сфорциа.
Людовик XII без труда занял Милан и пригласил Изабеллу на большой праздник его победы. И праздник унижения ее прежней любви. Тот праздник снова придумывал Леонардо, чей непередаваемый алый цвет рубахи Иисуса в трапезной доминиканского монастыря несколькими годами ранее так заворожил ее. В этот раз Леонардо сконструировал огромного заводного льва. Лев открывал пасть, изрыгая свежие лилии, символ французского королевства.
Она знала, что предает Лодовико Сфорциа, но знала, что в обмен на ее дружбу (и не только дружбу) его победивший тезка обещал ей покровительство. Изабелла надела на праздник одно из своих знаменитых платьев, все с той же лилией на корсаже. Платье со смыслом обошлось мантуанской казне дороже, чем годовое жалованье недавно покинувшего Мантую придворного художника Мантеньи. Людовик прошептал что-то о своей бесконечной любви к лилиям и наклонился, чтобы вдохнуть аромат…
Вскоре Изабелла стала его постоянной спутницей. В обмен на ее дружбу король обещал сохранить Мантуе независимость от Венеции. Лодовико Сфорциа был доставлен во Францию в качестве пленника, и вскоре Изабелле донесли, что последние дни своей жизни он потратил на то, чтобы вырезать на стене своей тюрьмы слова: «Infelix Sum» – «Я несчастный».
«Infelix Sum».
Соблазнение обоих Людовиков показалось ей детской смешной игрой годом позже, когда на спасенную в постелях всех ее врагов независимость Мантуи стал посягать враг куда хитрее и куда коварнее – Борджиа.
«Лисице Борджиа от Лисицы Гонзага…»
Правда или западня в письме? Шанс, узнав известие прежде прочих, всех обыграть или ловушка, обратного хода из которой нет? Там, на герцогском балконе помимо Лукреции стоят еще несколько ближайших соседей, правящих ныне Пармой, Болоньей и Падуей, улыбающихся ей исключительно потому, что Борджиа нынче в силе. Узнай они, что папская власть Александра VI пошатнулась, из добрых соседей они тут же превратятся в безжалостных захватчиков. И первой на пути их захватов будет лежать ее маленькая Мантуя и ее – ее, а не Лукреции! – родная Феррара.
Если Борджиа в силе, Изабелле нужно, захлебываясь лестью в адрес проклятой Лукреции, держать этих соседей на почтительном расстоянии. Если все, написанное в письме, правда, ей нужно успеть переиграть. И просчитать, с кем из этих соседей и против кого из них ей выгоднее создать новый политический союз раньше, чем пришедшее из Рима известие станет всеобщим достоянием.
Прежде чем выйти теперь на балкон, ей нужно выбрать, с кем рядом стать – с ненавистной родственницей или с кем-то из стоящих по другую сторону соседей.
Где же оно, ее спасительное «чую»?! Почему не срабатывает на этот раз?
Гул на площади нарастает. Завершающие свой забег наездники вот-вот появятся из-за угла. Минута-другая, и ей придется выйти на балкон герцогского замка и снова встретиться взглядом с Лукрецией. Или со стоящим рядом правителем соседней Падуи. Или Пармы? Или все же Болоньи? И решить, в какую игру и с кем теперь играет она, герцогиня Гонзага, а с ней и ее маленькая Мантуя.
Гул нарастает…
7. Солнечное затмение в декабре
(Ирина. Декабрь 1928 года. Москва)
Весь следующий день, печатая в издательстве нудный очерк очередного пролетарского писателя, я не могла избавиться от ощущения солнечного затмения.
За окном метель. День в декабре едва виден. Чуть рассветет, как снова уже темно. А во мне солнце такой нестерпимой яркости, что на него и не посмотреть. Глянешь, зажмуришься, а вместо опалившего сетчатку огненного шара черный круг. И случившаяся во мне яркость такой огромной, невиданной доселе силы, что заставляет жмуриться, превращая свет во тьму.
В детстве в папочкиной книжке по астрономии меня завораживала картинка черного солнца с тоненьким рваным сияющим ободком – единственным, что осталось от закрытого луною светила.
Было солнце, и нет. Ничего нет. Лишь рваный ободок прежней жизни. Все, что прежде освещало жизнь, разом затмилось. И отчего-то стало не важным. Все, что тревожило еще вчера утром, – горечь отчисления с факультета, вечный подсчет денег до зарплаты, страх, что не успею к сроку допечатать макизовский заказ, давящее ощущение вины перед умершей Еленой Францевной, которой я так и не успела вернуть занятые на камею деньги… – все провалилось куда-то. Не было ни суеты, ни будничности. Но и покоя не было. Лишь болезненность горящих щек и глаз.
Кричащие в телефонные трубки авторы, вечно ворчащие метранпажи, суетящийся завредакцией Регинин: «Хвост! Кто будет резать хвост?! Александр Сергеевич Пушкин?! Кажется, ясно было сказано, сто строк, а здесь сколько?!» – и возражающий всем надоевший рабкор Уразов: «Вам волю дай, вы и роман ужмете до подписи к фотографии!» – «Надо будет, и ужму! Мне журнал продавать надо! Продавать! А не ваши дарования рекламировать!» – все это существовало где-то далеко от меня. Стучала по клавишам как во сне и, очнувшись, удивлялась, что вверенные собственной воле пальцы не наделали ошибок. Мысли мои вились где-то далеко и контролировать пальцы не могли.
Я то стучала, не замечая, что же я стучу, то замирала над своей машинкой и, уставившись в одну точку, сидела, пока корректорша Вера Георгиевна или тот же Регинин, несколько раз окликнув, не возвращали меня в эту прокуренную редакционную комнату.
– Уж не заболела ли?! Ты мне смотри! Новогодние номера на носу, подписная кампания! Первостатейной важности дело! Болеть запрещается категорически! Быстренько условия подписки на четвертую обложку перестучи! Ты меня слышишь?!
Но я не слышала. И не видела. И думать не могла. Ни о чем и ни о ком, кроме как о человеке, которого я дважды встретила в одном и том же Крапивенском переулке. О сбежавшем от замерзшей на снегу бездыханной женщины свидетеле и о вернувшемся к себе домой камейном профессоре. О человеке с профилем герцога Орлеанского, меховым воротником, старомодным котелком, грустными глазами и недоброй женой Лялей в придачу.
И становилось то до дрожи страшно («Неужели замешан?!»), то предательски тепло («Бог мой, но как хорош! Как обворожительно хорош!»).
Волны этой дрожи и этого тепла накатывали, не давая одна другой откатиться, погаснуть. Так и смешивались, вспенивались виденным мною в детстве в Крыму и в Италии шумным прибоем, уволакивая меня в штормящую бездну, выбрасывая на пустынный берег и вновь завлекая в водоворот мыслей, справиться с которыми мне вдруг стало не под силу.
Что со мной? Что?! Отчего леденеют руки и горят щеки? И почему так томительно жарко становится от одной мысли о той полутемной спальне, в которой слились в поцелуе красавец Лев с темноволосой красоткой