Колокол и держава — страница 29 из 31

1

Стылым декабрьским утром Умилу разбудил стук в дверь. На пороге стоял дьякон уличанской церкви Спаса отец Полихроний.

— Наших еретиков ночью привезли, — опасливо озираясь, низко прогудел. — И твой Герасим с ними. Говорят, всех на кострах сожгут! Вот страсть-то! Ты бы, раба Божья, сходила к владыке Геннадию. Может, смилуется?

Умила тупо посмотрела ему вслед, не в силах пошевелиться. Опомнившись, стала торопливо одеваться. Проснулся сын Мишка, спросил, позевывая:

— Ты куда, маманя?

— Я скоро, сынок, — пробормотала Умила, накидывая платок.

Заутреня в Софии еще не кончилась, но владыки на службе не оказалось. Когда прихожане стали расходиться, Умила подошла к соборному протоиерею и, поцеловав ему руку, спросила, где можно увидеть владыку Геннадия.

— На что тебе владыка? — насторожился протоиерей.

— Хочу за мужа просить, — волнуясь, прошептала Умила.

— Так ты подружия отца Герасима? — вспомнил ее протоиерей. — Вот горе-то! Весь наш причт его жалеет. Это доминиканец Вениамин, черная душа, его оболгал.

— Мне бы поговорить с владыкой! — напомнила Умила.

— Опоздала ты, раба Божия, — вздохнул протоиерей. — Нет у нас больше владыки Геннадия. Намедни наехали государевы люди, клобук с него прилюдно сорвали, по ланитам отхлестали и увезли в Москву. А донес на него его же келейник, будто бы брал владыка с попов мзду за поставление. Вот такие у нас ноне дела творятся! — с тяжелым вздохом заключил протоиерей и ушел в дьяконник[46].

Расспросив знакомых, Умила узнала, что приговоренных содержат в Покровской башне Детинца. У ворот башни ее остановил московский стражник с бердышом.

— Чего надо?

— Муж у меня тут! — всхлипнула Умила. — Мне бы повидаться!

— Не велено! Пошла отсюда! — прикрикнул стражник, ткнув ее в грудь тупым концом бердыша.

— Что тут у вас? — раздался чей-то повелительный голос.

Обернувшись, Умила увидела незнакомого боярина.

— Да вот жененка к мужу пришла. Говорю нельзя, а она не уходит!

— Мне бы только повидаться, господине! — рухнув на колени, взмолилась Умила.

— Ладно, впусти ее, — поморщился боярин.

Отворив окованные двери, стражник впустил Умилу в полутемное, холодное нутро башни. Здесь пахло мочой и погребной сыростью. На грязном полу, тесно прижавшись друг к другу, сидели приговоренные.

— Что, продрогли, богохульники? Ништо, завтра вас согреют! — ухмыльнулся стражник. — Который тут Герасим? К тебе пришли.

С пола поднялся узник, в котором Умила не сразу опознала мужа. Они отошли в дальний угол, и тут силы изменили ей. Сотрясаясь в глухих рыданиях, припала к груди Герасима, а он гладил ее по голове как маленькую, бормоча слова утешения.

— Как ты, свет мой? — гнусавым от слез голосом наконец смогла выговорить Умила.

— Теперь уже недолго осталось, — печально усмехнулся дьякон. — Рад, что свиделись напоследок. Жаль только, что Мишку обнять не доведется. Как он?

— Книгочей растет, весь в тебя. Уже всю Псалтырь дочитал, — слабо улыбнулась Умила.

— Ну все, хватит ворковать, голуби сизые! — рыкнул стражник. — Пора прощаться.

— Не ходи завтра на казнь, Милуша! — попросил Герасим. — Не хочу, чтоб ты меня таким запомнила.

Они обнялись. Внезапно лицо дьякона окаменело.

— Я ведь догадывался про вас с братом! — с трудом выговорил он. — Хочу знать перед смертью: Мишка — мой сын или Дмитрия? Только не лги!

Умила утерла слезы и, прямо взглянув в глаза мужу, бестрепетно ответила:

— Твой! Чем хочешь поклянусь!

— Ну, слава Тебе, Господи, — облегченно вздохнул Герасим. — Теперь и умирать не так страшно.

Вернувшись домой, Умила долго сидела в бабьем куте, бессильно уронив на колени руки, пока не принудила себя подняться. Надо было обряжаться по дому, доить корову, покормить сына. В рассеянности растопляя печь, сильно обожгла лучиной руку. Глядя на мгновенно вспухший волдырь, Умила подумала о страшных огненных муках, которые завтра придется вынести мужу. И тут ее осенило. Надо задобрить палача, чтобы он облегчил страдания Герасима! Денег у нее давно не было, но уцелели украшения, подаренные первым мужем: серебряные височные кольца, сережки с колтками, золотое обручальное кольцо с бирюзовым камушком и ожерелье из речного жемчуга. Сложив все в холщовый мешочек, Умила побежала на Духовское поле.

2

Всеми приготовлениями к казни ведал московский боярин Семен Черепанов. Было холодно, с Волхова задувал ледяной ветер, по Духовскому полю змеилась поземка. Боярин кутался в медвежью шубу и часто прикладывался к согретой за пазухой сулее с вином. На прошлой неделе он уже распоряжался казнью трех еретиков. На льду Москвы-реки сожгли Ивана Волка Курицына, Митю Коноплева и Ивана Максимова, и их дикие вопли до сих пор звучали у боярина в ушах. Семен Черепанов охотно бы отказался от этой службы, но такова была воля государя, которому он привык повиноваться беспрекословно.

Поскольку своих палачей в Великом Новгороде отродясь не бывало, боярину пришлось везти с собой известного всей Москве ката Абдулку. Низенький, крепко сбитый татарин в распахнутом чекмене, малахае на круглой голове и мягких ичигах на кривых ногах с важным видом расхаживал по полю, хозяйски покрикивая на работных людей, а особо непонятливых тыкал смуглым кулаком в загривок.

Чтобы получить право казнить православных, Абдулке пришлось креститься. Он напоказ носил поверх рубахи большой медный крест, но в душе оставался мусульманином, потихоньку творил намаз и читал сутры. Впрочем, Иисуса Христа, которого Абдулка называл Исой, он почитал как пророка и очень хорошего человека и поэтому не испытывал жалости к еретикам, которые предали своего Бога. Других людей он тоже не жалел, зато уважал тех, кто принимал смерть с достоинством. Отправив на тот свет немало народу, Абдулка должен был признать, что русские в большинстве своем ведут себя перед казнью довольно спокойно, не скулят, не молят о пощаде и, кажется, не очень дорожат своей жизнью, доставлявшей им больше печалей, чем радостей.

Кат знал и любил свое дело. Ему нравилось красоваться на помосте перед толпой, завороженно следившей за каждым его движением, нравилось играть с приговоренным в жуткую игру, из которой он всегда выходил победителем. Он отрубал голову одним ударом топора, а взмахом тяжелого кнута мог потушить свечу или сломать позвоночник. Хотя сжигать людей заживо Абдулке раньше не приходилось, но, опробовав эту казнь на льду Москвы-реки, он не сомневался, что справится. Его радовало, что приговоренных на сей раз будет много — целых тринадцать душ — и за каждого ему был обещан целый алтын, то есть три серебряные деньги. За такую плату можно было безбедно прожить до следующей казни, которые на Руси случались, увы, редко в сравнении со странами Европы, где на радость палачам еретиков жгли тысячами.

Уже стемнело, когда все приготовления были завершены. Плотники срубили из неокоренных сосновых бревен тринадцать невысоких срубов, напоминающих колодезные. Кузнецы прибили к их верхним венцам ручные кандалы. Возчики на санях привезли солому, смолу и паклю.

Боярин Семен Черепанов давно уехал, работные люди и редкие зеваки разошлись по домам. Оставшись на Духовском поле один, Абдулка в последний раз придирчиво оглядел место казни и тоже собрался уходить, когда из вечернего сумрака перед ним возникла женская фигура в платке и полушубке.

Выслушав Умилу и рассмотрев бакшиш, Абдулка призадумался. С подобными просьбами к нему часто обращались родственники приговоренных, и, если плата была щедрой, он всегда честно выполнял уговор, незаметно придушивая жертву или внезапно всаживая ей под лопатку узкий засапожный нож. Но тут был особый случай, и Абдулка долго размышлял, как выполнить просьбу этой женщины, смотревшей на него умоляющими глазами. Наконец он придумал.

— Яхшы! Я могу сделать то, о чем ты просишь. Но ты даешь мне слишком мало.

— Больше у меня ничего нет, — беспомощно сказала Умила.

— У тебя есть ты, — ухмыльнулся кат. — Ты красивая, а я давно без женщины.

И не давая Умиле опомниться, Абдулка крепко ухватил ее за руку и потащил к копне соломы, приготовленной для завтрашних костров…

3

В то утро колокола звонили особым погребальным звоном, с долгими паузами между ударами. Горожане толпами потянулись к Духовскому полю, словно какая-то темная сила влекла их смотреть, как будут заживо сжигать людей. Большинством двигало любопытство, но были и те, кто испытывал злорадство.

Люди все прибывали, и по приказу боярина Черепанова стражники оцепили Духовское поле, оттеснив зевак, норовивших занять место поближе. Сдержанный гул прокатился в толпе, когда вдалеке показалась вереница приговоренных. На груди у каждого висела дощечка с его именем и надписью «аз есмь прислужник сатаны».

После того как стражники выстроили еретиков в один ряд, вперед выступил игумен волоцкого монастыря Иосиф. Узнав об отставке архиепископа Геннадия, он ночью примчался в Новгород, чтобы вместо него произнести обличительную речь.

Дождавшись, когда толпа угомонится, Иосиф набрал полную грудь воздуха и звенящим голосом прокричал:

— Воззрите, православные, на сих вероотступников! Язык прилипает к гортани, не в силах поведать об их преступлениях! Отравленные ядом жидовства, они называли ложным Божественное предвечное Рождество Христа от Отца, издевались над Его вочеловечением ради нашего спасения, говорили, будто у Бога Отца нет ни Сына, ни Святаго Духа! Они возносили многие хулы и поношения на святую церковь, бросали иконы в нечистые места, кусали их зубами, как бешеные псы, бесчестили иноческий образ и иноческое житье, упивались и объедались в Великий пост, осквернялись блудом и оскверненные входили в Божественные церкви, бесчестили Богородицу, великого Предтечу Иоанна, святых апостолов, преподобных и богоносных отцов! И это лишь малая толика их прегрешений. Но теперь они сполна ответят за нашу поруганную веру, ибо сказал Господь: Мне отмщение и Аз воздам! Аминь!

Красноречие волоцкого игумена возымело действие, в толпе прокатился ропот, жалость на многих лицах сменилась ненавистью.

После того как священник поочередно дал еретикам приложиться к липкому от холода кресту, наступил черед Абдулки-татарина. Размахивая нагайкой, палач заставил приговоренных забраться каждого в свой сруб, а его помощники надели на них ручные кандалы, намертво забив заклепки. Снаружи срубы обложили соломой, внутрь натолкали паклю, полив ее из ковша расплавленной смолой. Затем Абдулка взял горящий факел и медленно пошел к первому приговоренному. При виде приближающегося ката архимандрит Кассиан отчаянно задергался в своем срубе, но кандалы держали крепко. Пакля за ночь отсырела и долго не хотела загораться, наконец, повалил серый дым и вырвался сноп оранжевого огня. Раздался нечеловеческий визг, и запахло паленым, словно резали свинью.

Следующим был мирянин Некрас Рукавов, которого за богохульство приговорили перед сожжением к урезанию языка. Отдав факел помощнику, кат ловко запрыгнул в сруб и, схватив Некраса за горло, стал его душить, а когда тот невольно открыл рот, Абдулка железными пальцами ухватил его за кончик языка и, рванув на себя, одним молниеносным движением кривого ножа отрезал его у самого корня. Некрас захрипел, захлебываясь в крови, а палач поднял над головой и отрезанный язык и глумливо прокричал в толпу:

— Кому мясо? Дешево продам!

Толпа ответила потрясенным молчанием.

Уже корчились в огне Кассиан, Некрас Рукавов, Гридя Квашня и Иван Самочерный, когда настал черед Герасима. Наклонившись к нему, палач незаметно повесил на шею дьякона туго набитый холщовый мешочек и что-то шепнул на ухо. Герасим посветлел лицом и стал глазами искать кого-то в толпе, но не успел. Абдулка поднес к мешочку горящий факел и тут же резво отпрыгнул в сторону. Раздался глухой взрыв, и наполовину оторванная пороховым зарядом голова дьякона бессильно упала на грудь.

4

Казнь затянулась до полудня. Приговоренные были давно мертвы, задохнувшись в дыму, но срубы еще продолжали тлеть, по их обугленным венцам пробегали зеленые язычки пламени. Толпы горожан покинули Духовское поле, остались только родственники еретиков.

Вопреки просьбе Герасима Умила пришла на казнь. Она хотела убедиться, что палач выполнил обещание. С омерзением вспоминая все, что ей пришлось вытерпеть, она знала, что снова прошла бы через это, лишь бы избавить мужа от страданий.

Но теперь ей предстояло еще одно испытание: надо было похоронить Герасима. Сбегав домой, Умила запрягла лошадь и, вернувшись в санях на Духовское поле, стала ждать разрешения забрать тело. Наконец все костры догорели и стражники ушли. Завязав платком рот и нос, чтобы не чуять запахов горелого мяса и паленого волоса, Умила подошла к срубу с останками мужа. Тело Герасима обуглилось до черноты, а вместо лица на нее глядела жуткая скоморошья маска.

Стараясь не дышать, Умила потянула на себя тело мужа, оказавшееся на удивление легким. Кисти рук дьякона оторвались, оставшись в кандалах, на правой тускло блеснул перстень, но Умила не стала его снимать. Торопясь покинуть Духовское поле, она затащила обгоревший труп на сани, накрыла его попоной и хлестнула кнутом испуганно всхрапывающую лошадь.

Поскольку всех родственников заранее предупредили, что еретиков запрещено хоронить в освященной земле, Умила решила закопать мужа в своем саду. Выбежавший на крыльцо сын Мишка расширенными глазами смотрел, как Умила вытаскивает из саней что-то черное, пахнущее гарью, но мать строгим голосом отослала его в дом, а сама направилась в дальний угол сада копать могилу. Но морозы так сковали землю, что лопата отскакивала от нее, как от камня. Умила уже готова была разрыдаться от своего бессилия, как вдруг услышала сиплый голос:

— Дай, подсоблю, соседка!

Старый шорник, живший напротив, сходил за ломом, и через два часа могила была готова. За неимением гроба Умила обернула тело холстиной, а сверху обмотала длинными полосами заготовленной мужем впрок бересты. Лишившись заработка в храме, Герасим наловчился плести на продажу туеса и ведерки, в которых не скисало молоко, а также тетрадки для Мишки, который рисовал в них диковинных зверей, птиц и воинов с вытаращенными глазами, восседающих на конях с шестью ногами.

Поблагодарив соседа и опустив тело в могилу головой на запад, Умила прочла заупокойную. Она часто помогала отцу Герасиму служить требы и многие молитвы знала наизусть.

— Помяни, Господи Боже наш, в вере и надежде живота вечного преставившегося раба Твоего Герасима, — тихо шептала она. — И яко Благ и Человеколюбец, отпусти грехи, ослаби, остави и прости все вольные его согрешения и невольные, избави его от вечных мук и огня геенского и даруй ему причастие и наслаждение вечных Твоих благ, уготованных любящим Тебя…

Читая молитву, Умила понимала, что нарушает строгий церковный запрет отпевать еретиков, но иначе она поступить не могла, ибо знала, что Герасим до последней минуты оставался верующим христианином. И все же крест над могилой решила не ставить, задумав вместо него посадить весной у изголовья мужа молодую рябинку.

5

На следующий день было воскресенье, и Умила пошла на праздничную службу в уличанский храм Спаса Преображения. На Ильиной улице раньше проживало много богатого люда, и они не поскупились на свою приходскую церковь. Высокий, стройный, богато украшенный замысловатыми арочками, поясками и нишами, Ильинский храм не походил на другие новгородские храмы, напоминавшие суровых, коренастых ратников в низко надвинутых куполах. И расписывал его не какой-то безвестный богомаз, а знаменитый Феофан Грек, которого ильинцы выписали аж из самой Византии.

Умила считала Ильинский храм своим вторым домом. Здесь она знала всех прихожан, и все прихожане знали ее и отца Герасима. Здесь они крестили сына, здесь она причащалась и исповедовалась. Не решаясь прямо рассказать исповеднику про свою греховную связь с младшим братом мужа, говорила уклончиво: жила невенчанная, — и добрый священник, укоризненно покачав головой, отпускал ей и этот грех.

Стоя на коленях на холодном каменном полу, Умила молилась в то утро как никогда истово. Молилась о душе Герасима, просила Господа помочь ей поднять сына, по привычке помолилась о Дмитрии, который давно канул в безвестность. Но сегодня молитва не приносила ей облегчения. Подняв голову, Умила вдруг встретилась взглядом с Христом Пантократором, изображенным в куполе храма. Огромные темные очи Спасителя смотрели на нее сурово и взыскующе, словно обещая новые жестокие испытания.

Когда литургия завершилась, на солею храма, нарушая обычный чин, взошел отец Полихроний в красном парчовом стихаре и с огромной свечой в руке. По его насупленному лицу и замогильному голосу прихожане сразу почуяли неладное.

— Братья и сестры! Ныне, в день Торжества православия, да будут прокляты еретики, покусившиеся на нашу веру, и все их советники, и все новые жидове, отвергшиеся православной и непорочной веры христианской, и учащиеся от жидов, и тех скверную и треклятую веру воспринявших, и многие души христианские прельстивших.

Священник сделал многозначительную паузу и продолжал:

— С великой скорбию извещаю, что был среди них и наш прихожанин, вчера понесший заслуженную кару. А посему бывшему дьякону софийскому, отступнику Герасиму, блядословно отвергавшему Святых Тайн Господних, ныне объявляется…

Священник снова сделал паузу и, опустив свечу пламенем вниз, сотряс храм львиным рыком:

— Анафема!!!

Тотчас все взоры обратились на Умилу, а стоявшие рядом прихожане отшатнулись от нее как от зачумленной. Стиснув зубы, Умила протолкалась к выходу и опрометью выбежала из храма. Долго бежала не чуя ног и опомнилась только на Великом мосту. Перегнувшись через сырые перила, зачарованно уставилась в черную, дымящуюся на морозе полынью, борясь с неодолимым желанием покончить все разом…

— Худо тебе, девонька? — услышала Умила за спиной чей-то участливый голос, и, обернувшись, она увидела знакомую торговку рыбой Матрену. И тут Умилу словно прорвало. Сотрясаясь в рыданиях, она уткнулась в пропахший рыбой подол Матрены и, всхлипывая, рассказала ей и о случившемся в храме, и обо всех поразивших ее несчастьях.

— Больше я в церковь ни ногой, — отплакавшись, твердо сказала она.

— Ты это брось! — строго пресекла Матрена. — Анафеме не тебя предали, а твоего мужа, царствие ему небесное. И на попов не обижайся, они такие же человеки, как и мы, грешные, перед начальствующими выю склоняют, богатым угождают. И в церкву мы не к ним ходим, а ко Господу. Храм есть дом Божий, а без Бога нам, девонька, никак нельзя. Ты веруй и помни: Бог не гуляет, Он добро перемеряет!

— На что теперь жить, не знаю, — призналась Умила.

— Ну, эту твою беду я руками разведу, — обнажив редкие зубы, засмеялась Матрена. — Будешь мне в лавке помогать, а то одной стало не управиться.

6

Так Умила стала торговать рыбой. С утра, наскоро обрядившись по дому и покормив Митьку, бежала на Великий мост, где ее уже ждала Матрена. Вместе принимали от поозеров свежевыловленную рыбу, раскладывали ее по сортам в корзины-вереньки, прикидывали, что почем продавать. От первого мужа Умила научилась торговому делу, неплохо считала в уме и быстро схватывала премудрости рыбного дела.

На Великом мосту торговали еще четыре рыбные лавки, но Матрена умела завлечь покупателей, а с появлением Умилы торговля пошла еще лучше, у лавки теперь часто останавливались привлеченные ее красотой мужчины. Когда покупателей не было, Матрена пускалась рассказывать про старое житье-бытье:

— Сколь я всего навидалась тут, на мосту, про то ни в сказке сказать, ни пером описать! Новгород-то раньше был не в пример нынешнему. С утра гудел как пчелиный рой, на Торгу от всякого народа не протолкнуться, Волхов, бывало, так кораблями заставят, что с одного берега на другой по ним, как по мосту, перебирались. Зато теперь к нашему берегу корабли не плывут, только щепки! А какие люди тут раньше жили, какими делами ворочали! Борецких помню. Марфа — вот уж истинная царица, полгорода в руках держала! Младший ее сынок, Федька, по правде сказать, балбесом уродился, только и умел, что бузотерить да на Масленую драться. Зато старший Дмитрий — на весь Новгород один такой был! Раскрасавец писаный, все девки по нему сохли, и ума палата. Помню, ехал он как-то раз по мосту, а его конь взыграл да и толкнул меня ненароком. А я в молодости была бедовая да языкатая, никому спуску не давала. Со слугой сцепилась и самого Борецкого облаяла. Ну, думаю, сейчас плеткой огреет. А он только посмеялся и деньгу мне кинул. Я ее потом долго берегла.

— И где теперь они все… — тяжко вздохнула старуха. — Сколь нашего народу Москва извела! А ныне как из дырявого мешка чужероды понасыпались, они и глядят не так, и говорят не так, и живут не так, как мы привыкли. Но, помяни мое слово, еще воротится вольный Новгород! Потому как он такое устройство имеет, что всех в свою веру обратает! — убежденно закончила Матрена.

В свой черед Умила рассказывала старой торговке про свою жизнь, про обоих мужей, про то, как тайно слюбилась с одним юнцом, а потом и сама не заметила, как прикипела к нему душой. И вот теперь осталась одна, мужья на том свете, а сердешный друг уехал за море и уже никогда не вернется.

— Видно, я свое уже отлюбила, — со вздохом закончила Умила.

— Ты, девка, на себе раньше времени крест не ставь, — строго молвила Матрена. — На любую рыбку едок найдется! Еще встретишь своего суженого. Эвон как мужики на тебя поглядывают. Я их, демонов, насквозь вижу. Этот осторожный, как лещ, этот хитрый, как карась, этот ленивый, как линь, а этот — судак хищный.

— А я тогда кто? — улыбнулась Умила.

— Ты, Милуша, рыбка — золото перо, — озорно подмигнула ей Матрена. — И который молодец тебя на свой кукан поймает, тому счастье принесешь!

7

После Рождества Матрена стал часто прихварывать и однажды завела разговор о близкой смерти.

— Поживи еще, тетенька! — попросила Умила.

— Помирать надо, пока жалеют! — отвечала Матрена, и Умила поразилась горьковатой мудрости этих слов.

— Вот что, Милуша! — продолжала старуха. — Ты мне как дочка стала, всякий день Господа благодарю, что послал мне тебя наспоследок. Схорони меня по-людски, а все, что после меня останется, дом, лавка — все твое. Поминай меня почаще, и кота моего не бросай!

Когда Умила пришла к ней на следующее утро, Матрена была уже холодной, а рядом с ней заунывно мяукал черный кот Баюн. Мордастого, самодовольного котищу было не узнать. Он словно уменьшился в размерах и смотрел на Умилу жалостно и испуганно.

— Вот и осиротели мы с тобой, — печально сказала ему Умила. — Но ты не бойся, я тебя не оставлю.

Отпевали Матрену в церкви Спаса на Ильиной улице. Все еще не в силах простить обиду за Герасима, Умила в храм не пошла, осталась стоять на паперти. После панихиды к ней подошел отец Полихроний и виновато молвил:

— Не серчай на меня, раба Божья, я ведь не по своей воле твоего мужа анафеме предавал. И теперь всякий день молюсь за новопреставленного Герасима. Ты уж приходи в храм, Милуша, будем вместе молить Господа о его душе. Придешь?

— Приду, — тихо ответила Умила.

Глава 13. Запоздалая весна