Колокол по Хэму — страница 57 из 79

– Прямо к пирсу или к старой дороге, но я все же не верю, что они высадятся где-нибудь тут.

– Почему? Здесь тихо, бухта закрытая.

– Вот потому-то они и не захотят в нее лезть. Надо же посигналить своим – фонариком или еще как-нибудь, – что высадились благополучно.

Хемингуэй говорил чисто интуитивно, но мой опыт подсказывал мне, что он прав.

– Кроме того, они хотят прийти сюда за час до восхода луны, а пробираться по этому каналу в темноте – дело дохлое, даже если осадка у их плота всего шесть-восемь дюймов.

Я сел на горячую носовую обшивку, держа шест и автомат на коленях.

– Согласен. Мыс Рома – самое подходящее место. Давай поищем, где оставить «Лоррейн». – Была только середина дня, и дул легкий бриз, но тучи москитов и мух уже клубились над нами.

– Да. Пора сматываться.


Мы потратили чуть больше часа, чтобы найти место для «Лоррейн» и перетащить весь груз к маяку. Катер мы поставили в мангровой заводи Энсеньяды-Эррадуры, прямо за мысом. Там, само собой, было очень грязно и кишели москиты. Разумнее было бы разгрузиться на мысу, а лодку спрятать потом, но нам не терпелось поскорее ее пристроить. Пришлось два раза таскаться туда и обратно через грязь, заросли и насекомых.

Решить, где спрятаться самим, было еще труднее. Нам требовалось видеть не только мыс, но и бухту – на случай, если агенты, вопреки нашим ожиданиям, поплывут вглубь. Не мешало видеть также и море. Требовалось обеспечить себе путь к отступлению, если придется менять позицию или драпать к катеру, и при этом обеспечить укрытие.

Это был тест на познания Хемингуэя в военном деле, и он меня впечатлил. Было одно отличное место на верхушке холма, на самом краю тростникового поля, под низко нависшим деревом. Оттуда открывался вид на маяк, на северную часть бухты и даже на Энсеньяду позади нас, охватывающий 270 градусов. Ведущая на холм тропа уходила по косе к заводской дороге.

– Слишком очевидно, – сказал Хемингуэй, показав на нее. – Надо засесть пониже.

Он, конечно, был прав. Одним из условий этой смертельной игры было то, что враг может знать о нашем присутствии. Непонятно, правда, зачем немецким разведслужбам подстраивать нам такую ловушку – но если они подстраивают, незачем облегчать им задачу.

Хемингуэй выбрал место примерно на треть ниже по западному склону. Высоких дюн здесь не было, зато имелись бесчисленные овражки, проеденные эрозией. Один из них, между мысом и заводью, где мы спрятали катер, он и наметил. Ложбинка, узкая и крутая со стороны океана, расширялась к юго-западу и краю тростникового поля. Здесь росли деревья и густые кусты. С наивысшей точки оврага были видны маяк, ведущая на вершину тропа, песчаный пляжик внизу и широкая полоса открытого моря. Можно скрытно пробраться к верхушке, чтобы осмотреть бухту и заводскую дорогу. Если заметим на дороге или на рельсах какое-то движение, отступим к катеру либо вниз по оврагу, либо через тростниковое поле.

Было жарко. Мы натянули над нашей траншеей два брезентовых полотнища, закрепили их за корни и камни так, чтобы не трепыхались даже при сильном ветре, накидали сверху земли и веток. За тридцать шагов наше укрытие было практически невидимо даже днем – если кто-то пойдет мимо ночью, и подавно ничего не заметит.

Москиты кусались чертовски больно. Хемингуэй побрызгал вокруг нашей норы «Флитом» и дал мне флакон с репеллентом. «Браунинг» остался на катере – в случае отступления с ним было бы неудобно бежать, – но Хемингуэй настоял, чтобы мы его развернули и вдели в него ленту с патронами. Готовился, видно, отстреливаться, если мы все-таки окажемся в западне.

Помимо брезента, автоматов, гранат, биноклей, разбрызгивателя, ножей, сомбреро, аптечки и пистолетов в кобурах мы захватили еще маленькую холодильную сумку с пивом и сэндвичами. Мне – с говядиной, Хемингуэю – с яичницей и сырым луком. Я усмехался, представляя себе, что сказал бы директор Гувер, узнав, что его спецагент пьет пиво в засаде. Потом вспомнил, что, скорей всего, больше не работаю у мистера Гувера, и мне стало уже не так весело.

Весь этот длинный день и ранний вечер мы лежали в овраге, по очереди смотрели в бинокли на океан и старались не расчесывать укусы москитов. Иногда бегали поодиночке наверх – посмотреть на бухту, Двенадцать Апостолов, завод и дорогу, но большей частью просто лежали.

Сначала мы перешептывались, но скоро поняли, что благодаря прибою и ветру, колышущему тростник, можно говорить и нормально.

Когда солнце село за тростниковые поля и скалистый мыс Брава на западе, а прибой стал звучать еще громче, мне стало казаться, что мы сидим здесь уже неделю. Мы пытались поочередно дремать днем, чтобы не заснуть ночью, но вряд ли Хемингуэй поспал хотя бы десять минут. Он был бодр, совсем как будто не нервничал, и юмор ему не изменял.

– Марти прислала мне каблограмму перед отплытием. Из Бастера на Сент-Китсе. Неграм надоели приключения, и они ее бросили. Каблограмма, конечно, прошла цензуру, но у меня такое впечатление, что Марти тоже немецкие подлодки выслеживает.

– И как, нашла что-нибудь?

– Ну, приключений на свою голову Марти всегда найдет. Теперь в Парамарибо вот собирается.

– В Парамарибо?

– Это в Голландской Гвиане. – Он вытер пот со лба. Я заметил, как распухло у него ухо, и мне стало неловко.

– Я знаю, где это. Зачем ей туда?

– Quién sabe?[52] Приключение в Мартином понимании – это поехать куда-то подальше, где творится что-то плохое, и долго ныть по этому поводу, а потом написать искрящийся юмором репортаж – если жива будет.

– Волнуешься за нее? – Я попытался представить, что чувствовал бы, если б моя жена оказалась в джунглях, где вода непригодна для питья, а я ничем бы не мог ей помочь. Каково это – быть ответственным за женщину, даже не за жену?

Хемингуэй пожал плечами.

– Марти вполне способна за себя постоять. Хочешь еще пива? – Он сковырнул ножом крышку с очередной бутылки.

– Нет. Хочу быть хотя бы относительно трезвым, когда подлодка придет.

– А зачем? – Он помолчал и попозже, когда уже стало темнеть, сказал: – Вулфер, наверно, говорил тебе кое-что про Марти. Не слишком доброе.

Я молча оглядывал в бинокль горизонт, где свет еще брезжил.

– Знаешь, он ревнует к ней, Вулфер.

Странные слова. Я опустил бинокль. Тростник шуршал на ветру.

– Ты не всему верь, что тебе Уинстон наговорил. Марти очень талантливая писательница, в том и проблема.

– В чем именно?

Хемингуэй тихо рыгнул и переложил автомат.

– Она талантлива, но я больше чем талантлив, в литературе по крайней мере. Нет ничего хуже, чем каждый день иметь дело с гением, до которого тебе далеко. Сущий ад. Я знаю – сам это испытал.

Он сказал это так, между прочим, и я понял, что он, во-первых, не хвастает, а во-вторых, это, скорей всего, правда.

– Что думаешь писать дальше? – Я сам удивился, что об этом спросил, но любопытно стало.

Хемингуэй удивился тоже.

– А что, интересно? Тебе? Круглому литературному невежде?

Я снова поднял бинокль. Горизонт едва просматривался, прибой грохотал. Часы показывали 9:28.

– Извини, Лукас. – Он впервые за что-то извинился передо мной. – Я не знаю, что буду дальше писать. Может, после войны напишу вот об этом. – Я видел, что он смотрит на меня, хотя было темно. – О тебе в том числе. Объединю твои худшие черты с худшими чертами Саксона. К твоему мерзкому характеру добавится еще и грибок. Все читатели возненавидят тебя.

– Зачем ты это делаешь? – Ночной бриз унес от меня пару москитов. Прибой белел в темноте.

– Что делаю?

– Выдумываешь вместо того, чтоб писать, как было по правде.

– Трудно быть хорошим писателем, Лукас, если ты любишь жизнь, и этот мир, и некоторых людей. Еще трудней, если любишь так много мест. Нельзя просто описывать то, что видишь, – это будет фотография. Надо пропускать всё через себя, как Сезанн, – тогда это будет искусство. Делать всё изнутри, понимаешь?

– Нет.

Он вздохнул.

– Это все равно что слушать чьи-то рассказы, Лукас. Если рассказано хорошо, не важно, вранье это или нет. Со временем чужие истории становятся ярче, чем твой собственный опыт. Смешиваешь то и другое и сочиняешь, используя как свое, так и от кого-то услышанное, – и не важно уже, где твое, где чужое, где правда, а где вранье. Всё теперь правда. Место, где ты живешь, погода. Всё, что ты знаешь. Не надо только устраивать парад из всего, что знаешь, не надо прогонять свои знания, как пленных вражеских солдат по столице. Джойс и многие другие погорели как раз на этом. Джойс – мужчина, Лукас. Не женщина[53].

– Я знаю. Его книга стоит у тебя на полке.

– Хорошая у тебя память, Джо.

– Не жалуюсь.

– Из тебя вышел бы хороший писатель.

– Нет, так хорошо я врать не умею, – засмеялся я и тут же спохватился, что ляпнул глупость – но Хемингуэй засмеялся в ответ.

– Ты самый большой врун из всех, кого я знал, Лукас. Врешь инстинктивно, как младенец сиську сосет. Мне ли не знать, я тоже из таких сосунков. А сочинять – все равно что лодку грузить. В каждое предложение нужно втиснуть кучу неуловимого, да так, чтобы оно было не на виду. Случалось тебе видеть акварели дзен, Лукас?

– Нет.

– Тогда ты не поймешь, что художник дзен рисует ястреба, изображая кусочек голубого неба без ястреба.

– Нет, – согласился я, хотя в общем-то понимал.

– Это как чертова субмарина. Если мы видим перископ, то знаем, что все остальное там, под водой: рубка, торпеды, машинное отделение с трубами и приборами, и немцы капусту лопают. Нам не надо видеть все это, чтоб знать, что оно там есть, – одного долбаного перископа хватает. То же самое с хорошим предложением или абзацем. Понял теперь?

– Нет.

Он опять вздохнул.

– В прошлом году, когда мы с Марти были в Чунцине, я познакомился с молодым флотским лейтенантом Биллом Ледерером. Пить в этой дыре нечего, кроме рисовой водки, куда дохлых змей и птиц добавляют, но ходили слухи, что этот Ледерер купил на каком-то аукционе два ящика виски. И ни одну бутылку не открыл, ублюдок тупой. Его собирались куда-то перевести, и он всё приберегал на отвальную. Я ему говорю: не пить виски, когда оно есть, все равно что не трахнуть красивую девчонку, когда есть возможность, а он ни в какую: берегу, мол, для особого случая. Тебе пока всё понятно?