КОЛОКОЛ
1
С утра немец расстраивался. В укреплении никогда не говорили, что комендант сердится, — гневается или делает нагоняй. Все это почему-то не подходило к тому, что случалось без исключения всякое утро.
Подполковник фон Менгден кричал высоким сухим голосом, выкатив светло-синие глаза и держа по швам руки. Кадык его дергался в жестком воротнике, и светлые ровные волосы, опущенные на лоб, слегка шевелились. Крик этот был слышен во всех углах укрепления, так что даже невоенные люди поднимали плечи. С еще не замерзшей промоины на Тургае испуганно поднимались утки.
— В роте вашей, господин поручик, упало чувство дисциплины. Русский солдат всегда есть бравый молодец. Они же при сдаче дежурства стояли в строю со слипшимися глазами, чуть не зевали при этом… Не извольте возражать, что ночь они провели в карауле. Пусть пять, пусть десять ночей в карауле, а строй есть как церковь для солдата!..
Барон закалял себя, и потому все окна в его служебной комнате были открыты настежь. Находящиеся здесь люди постукивали ногами, незаметно дули в посинелые руки. Но тот как бы не замечал этого.
— Снова обед нижним чинам подавался не по форме, господин Кушнарев, — пронзительным голосом обращался он к следующему подчиненному. — Считаю необходимым напомнить, что проживающие в линейном укреплении обыватели, имеющие отношение к службе, подчиняются военным правилам. За упущение судить их должно военным судом. Ничего нет более святого, чем забота о солдате. Поданный не по форме суп есть нарушение устава. Что?.. Молчать!
— Так ежели миски все покрали, Ваше высокоблагородие, — лениво отвечал служащий от интендантской части по вольному найму мещанин Кушнарев. — Как, значит, привезут заявленные от штаба миски, так и будет все по форме.
— Воду, что солдатам льют вместо супа, из манерки хлебать достаточно! — вполголоса заметил прапорщик Горбунов.
Приземистый, с бабьим лицом Кушнарев обкрадывал солдат и ничего не боялся. Во всякий приход обоза в укрепление специально для коменданта привозились любимые им сардины в коробках и шоколод. Что нужно, отвозилось и на городскую квартиру барона в Оренбурге, так как жил тот здесь без семьи.
— Было строго размечено, в каком расстоянии разрешено находиться от редутов! — кричал между тем комендант на лохматого мужика из приречного поселка.
— Так она же корова, Ваше высокое благородие. И трава при валах не вся еще пожухла, — оправдывался мужик. — Уж сделайте милость — выпустите. Третий день скотина не доена.
Со двора при гауптвахте слышалось истошное мычание. Туда загоняли скот, перешедший размеченную колышками линию, и держали от трех до семи суток в зависимости от личного приказа коменданта. На утреннюю поверку коров выгоняли на плац вместе с арестованными солдатами.
Следующая очередь была отца Василия. Барон фон Менгден в прапорщиках принял православие и с радостью следил за исполнением церковной службы. В храме он своим резким голосом делал замечания солдатам и обывателям, строго смотрел на священника. Отец Василий Бирюков, тихий, теряющийся от крика человек, беспомощно моргал ресницами и не знал, куда девать руки, вылезающие из короткой, севшей от времени рясы.
— Православный русский воин обязан неукоснительно исполнять положенные праздники. Так же и люди прочего чина, живущие при крепости. Вы же, отец Василий, позволили себе как-то пропустить Варвару-великомученицу!..
— Ежели во благовремение, господин фон Менгден, тогда только богу потребно, — пытался оправдаться священник. — Не имеется поименованной Варвары среди нижних чинов и господ офицеров. Также и среди мирян, имеющих ко храму принадлежность. Все больше староверы да молоканы к нам в степь оседают.
Все с нетерпением поглядывали на стоящего у двери зауряд-хорунжего Алтынсарина, прибывшего летом в Оренбургское укрепление[65]. Тогда же и начались его пререкания с комендантом. Удивительно было то, что как раз от зауряд-хорунжего, по существу статского чина, исходила инициатива. Комендант начинал заранее беспокоиться, видя у двери подтянутую фигуру в мундире с начищенными пуговицами и аккуратно подшитым коленкоровым воротником. Интендантский офицер, квартирмейстер Краманенков настораживался и доставал из кармана черную клеенчатую тетрадь.
— Вынужден снова беспокоить вас, господин подполковник, ввиду отсутствия должных распоряжений по поводу киргизской школы. — Алтынсарин, сделав шаг вперед, говорил с ровным спокойствием. — Идет шестой месяц моего бесполезного пребывания здесь, между тем как решение предусматривает именно в текущем году открыть означенную школу. Почтительнейше прошу со своей стороны напомнить командованию о создавшемся положении. Надлежит, как я имел честь уже информировать вас, заранее принять меры к приобретению школьного дома с хозяйственным помещением, а также к вызову киргизских детей по представленному мной списку.
Подполковник фон Менгден начинал быстро двигать кадыком, но слова почему-то выговаривались у него разрозненно, без очевидной связи друг с другом. Связно он умел только кричать, и потому речь его делалась беспомощной и не подходящей к начальственному виду:
— Как имел уже честь объяснить… Никак нет… точного распоряжения… О чем ставил в известность…
Именно этого момента все ожидали. Чиновник киргиз имел непонятную способность выбивать коменданта из зудливого тона. Барон как будто даже боялся зауряд-хорунжего, с настойчивостью предлагавшего свои резоны. В такие дни он больше уже не кричал ни на кого и до вечера запирался в своей служебной комнате.
У Алтынсарина тоже белело лицо, но нисколько не переменялся вид. Сегодня оно у него было даже белее обычного. Выслушав до конца коменданта, зауряд-хорунжий поклонился и вышел.
Холодное буйство нашло на него. Раз за разом стрелял он между маленьких злобных глаз, и последний кабан упал у самой ноги, коснувшись длинным желтым клыком сапога. Тугаи шевелились от свиней, поедавших опавшие к зиме орехи и коренья. То здесь, то там поднималась среди кустов бурая волосатая спина и слышалось сытое чавканье. Говорили тургайские кипчаки, что по весне сюда от Сырдарьи приходят тигры.
Он посмотрел назад. Гребнев и родич его Мамажан волокли по тонкому снегу убитую им у входа в рощу свинью. Кенес — сосед Мамажана нес за задние ноги связанных поросят. Восемь свиней, среди них секач да три поросенка — пожалуй, и не вывезут всего лошади. Он не стал больше заряжать ружье, и сразу пропал интерес к охоте.
Мамажан звал его остаться на Акколе, где жил еще с двумя семействами, но он теперь торопился домой, в укрепление. Сорок верст туда они сделали с Гребневым за день и к вечеру въехали мимо военного поста на широкую, спускающуюся к реке улицу. Как и в прошлый раз, он развез битых свиней по знакомым домам.
— Вас Алтынсарин, зачем-то барон спрашивал, — сказал ему прапорщик Горбунов, наиболее симпатичный из здешних офицеров.
— Не знаете причины?
— Как будто бумага некоторая пришла.
Оставив Гребнева с лошадьми на улице, он подошел к комендантскому дому, но так и не стал стучать. Серыми прямоугольниками виднелись во тьме глухие ставни. Поземкой обдувало ему ноги, и скоро носки ушли в быстро прибывающий снег. Необходимо было ожидать завтрашнего дня.
Все трое мальчиков, среди них Черкеш, младший сын Мамажана, выбежали во двор помогать распрягать лошадей. Они радовались его возвращению. Еще с осени приехали в укрепление двое из них, кого родители по его настоянию записали в школу: один с верхнего Тургая, другой от кочевавших к Сырдарье кипчакских семейств. Три месяца объезжал он кочевья на двести верст вокруг, объясняя, в чем будет состоять учеба в школе. Расчет был на двадцать пять учеников. Родичи должны были привезти их, когда даст он знать об открытии школы.
То ли не поняли его, то ли не хотели ехать в зиму, но этих двух привезли еще в октябре. Потом к ним добавился младший сын Мамажана. Хорошо, что по приезде сюда на вырученные от тобольского имущества деньги он сразу купил себе дом в укреплении. Дети жили теперь у него, ожидая открытия школы…
Мать и тетушка Фатима забеспокоились, стали разогревать ужин. До сих пор они, особенно мать, были недовольны своим отъездом от тобольских родственников. Даже бабушка меньше их говорила об оставленных местах. Прямо не показывали ему своей тоски, но он все знал.
— Эй, солдат приходил к тебе, спрашивал, где находишься! — сказала Фатима.
Он молча кивнул головой. Со двора пахло паленым. Мишар[66] Нигмат, служащий при доме по хозяйству, смолил привезенную с охоты свинью. Местные татары, как и казахи в кочевьях, ели при случае такое мясо.
Окна во двор не задвигались ставнями. На стене в его комнате бегали блики от костра. Нигмат переговаривался с помогавшим ему Гребневым. Тот рассказывал об охоте. Мишар все удивлялся, что так много кабанов на Акколе.
— Тыща никак их там ходит! — подтверждал Гребнев.
Никто, да и сам Гребнев, не знал, как его звать. Был это сирота, оставшийся от умерших в оспу родителей-поселенцев. Кормился он при солдатах, помогал кашеварам. Там его и звали все — Гребнев…
Ночью вдруг пришел к нему Человек с саблей, но не подходил, а стоял невдалеке, чего-то ожидая. Давно уже не повторялся этот сон. До утра лежал он с открытыми глазами. Перекликались на постах часовые, играли зорю…
Происходила еще передача караула, когда пришел он к комендантскому правлению. Барон шел от плаца подпрыгивающей походкой, и длинные, тонкие ноги в высоких сапогах скользили по утоптанному снегу. Увидев его, барон дернулся и быстро побежал вверх по деревянным ступеням.
Никак не боялся он таких людей. Они казались ему словно бы пустыми внутри. От всего настоящего эти люди начинали терять свою искусственную уверенность, и ничего не оставалось на ее месте. В день похорон господина Дынькова статский генерал Красовский уступил его справедливому настоянию и отозвал чиновников из киргизской школы. Они сами всегда чего-то боялись. Нужно было только знать, что делаешь правильно.
Оренбургский татарин.
Подполковник фон Менгден теребил в руках бумагу с подклееным книзу конвертом:
— Вот… Без губернаторского решения… Нельзя… Также по Министерству просвещения… Пока в должности переводчика…
Несмотря на тот же неровный тон по отношению к нему, во всем виде коменданта читалась ликующая удовлетворенность.
— Пообождать надлежит с киргизской школой, господин Алтынсарин, — увещевательно поддержал коменданта сидящий тут же интендантский офицер Краманенков. — Министерство изучит этот вопрос, после того департамент скажет свое слово. Средства же пока не предусмотрены: как от правления, так по части кибиточного сбора. Извольте убедиться…
Он взял от барона бумагу с губернаторским титулом, внимательно прочитал. Комендант с Краманенковым молча ждали. Присутствующие офицеры и обыватели также ожидали, чем все закончится.
— Значит, и от кибиточного сбора что-либо нельзя отчислить? — спросил он все так же спокойно.
— Извольте сами видеть! — подтвердил Краманенков, нехорошо кривя губы.
Даже на узком лице у коменданта появилось нечто вроде улыбки.
Он поклонился и ушел.
Нигмат и все умеющий Гребнев строгали доски, сбивали вместе, прибивали накрест ножки. Получился длинный стол и отдельно скамья при нем. Их покрасили серой краской, которую взял он на рубль в лавочке у татарина Файзуллы. Другого цвета не было, и той же краской пришлось красить наглядную доску со стояком.
К вечеру за домом, на высоком месте, вкопали два столба, соединили перекладиной. Он сам подвязал посредине купленный им в Оренбурге колокол.
Утром он поднял детей тут же после солдатской зори. Они умылись теплой водой под умывальником, поели. Пришел еще четвертый — Ринат, сын Нигмата. Стало светать. Он прошел на пригорок за домом, вынул серебряные часы с крышкой, подаренные некогда деду Балгоже генералом Ладыженским. До девяти оставалось еще десять минут.
Все укрепление было видно отсюда — от кирпичной казармы наверху до находящихся уже за валом домов и землянок обывательского поселка. На самом краю его стояла юрта. Тургай, петляя между холмами, терялся в побелевшей дали. Вокруг было пусто, и неясная линия окоёма очерчивала круг.
Большая, с фигурным вырезом стрелка придвинулась к девяти. Он взялся рукой за веревочку, и чистый высокий звон покатился во все стороны. В ту же минуту все изменилось. Идущий к себе комендант остался на ступенях с поднятой ногой, солдаты на постах все повернулись в его сторону, из домов на горе и у самой речки стали появляться люди. Двигающийся у самого окоёма всадник тоже остановился на месте. И он вдруг ясностью понял, что это первый школьный звонок в степи…
Когда переступил он свой порог, ему подумалось, что не напрасно купил он чуть не самый большой дом в укреплении. Ему такой не был нужен, и почти все наличные деньги пошли на него. Все же что-то подсказывало ему, что это нужно сделать.
В большой комнате пахло краской. Четверо мальчиков сидели в ряд за столом, положив перед собой розданные им тетради. Большая медная чернильница стояла посредине. Гребнев, топивший печку, опустил руки и встал в стороне.
Он прошел, остановился с другой стороны стола, еще не зная, что будет делать. Дети ждали, глядя на него. Рука его потянулась к книге, открыла ее, хоть ему и не надо было туда смотреть.
У лукоморья дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том…
Он читал, зная, что не понимают они слов. Четыре пары черных блестящих глаз смотрели на него, и далеко вверх были вытянуты тонкие детские шеи.
Там русский дух… там Русью пахнет!
Он задержался на мгновенье, глядя через головы детей на что-то ясно видное ему.
В последний урок, поручив детям списывать в тетради нарисованные на доске палочки и оставив Гребневу часы, он уехал за пять верст в степь. Вовсе и не видно уже стало укрепления. Пустая степь, ограниченная линией окоёма, была вокруг. И вдруг звон раздался в воздухе. Слышалось так, как будто и не было никакого расстояния. Он правильно выбрал этот колокол в оренбургской лавке…
«18 ноября 1860 года. Укрепление Оренбургское. Доброжелательнейший Николай Иванович… С мыслью, нет ли каких писем из Оренбурга от моих товарищей и от вас, поспешно протянул руку казаку, который тотчас вручил мне книгу, в которой вижу, к негодованию моему, конверт казенный. С каким-то стесненным и отвлеченным сердцем бросил пакет на стол и, подписавшись в книгу о получении, преравнодушно принялся опять слушать пение. На другой уже день распечатал конверт — и боже, какое диво! — вижу Ваш почерк, и первыми бросились в глаза начальные слова: «Душа моя Ибраш». Я был тут, поверьте, вне себя от радости…»[67]
Да, как раз находились у него султан Сейдалин, второй Мамажан и еще казахи из степи. С ними приехал местный акын. Весь вечер слушали они казахское пение. Рассказывали, что раньше комендант не пускал в укрепление казахов. С его же поселением здесь люди говорили, что едут к нему…
Что еще можно написать Николаю Ивановичу? Про то, как Краманенков всякий раз ходит вокруг его дома, стремясь что-то увидеть. Особая клеенчатая тетрадь имеется у квартирмейстера, куда пишет тот замечаемые у других провинности. Все боятся этой тетради, и офицеры тут не ходят друг к другу в гости. Разговор у них лишь о том, кому предстоит повышение в чине. И еще что при разводе пьяный сотник Носков упал посреди плаца с лошади.
Тот же Краманенков подошел к нему осенью со своей медовой улыбкой:
— Не замечали вы, господин Алтынсарин, некую странность в прапорщике Горбунове? На девке своей женился и в Оренбург привез. Граф Перовский его сюда и прислал подальше от глаз.
В Оренбурге он слышал эту историю и сейчас пожал плечами.
— И подпоручик Петлин, доложу я вам. — Краманенков придвинулся к самому его уху, зашептал:- Держитесь подальше от него. В клинике лечился от расстройства сознания. Мало что ему в голову попадет!..
Он отодвинулся, а интендантский офицер взял его мягко за рукав:
— Извольте заходить ко мне на огонек. Чайку попить, то да се…
«С самого приезда моего в укрепление я был зрителем одних неприятностей, подлостей, кляуз. Но меня, сколько бы ни втирали в них, бог до сих пор спасает. Училища здесь нет, его не будет до следующей весны. Я формально просил Барона, чтобы он отвел квартиру какую-нибудь для обучающихся до осуществления школы, чтобы не остудить на первое время горячих желаний здешних киргизов отдавать мне для обучения детей своих. Но, к сожалению, просьба моя не имела от Барона хорошего результата… Впрочем, у меня теперь трое учеников, которые живут со мною вместе…
Екатерине Степановне мое нижайшее почтение и поклон. Товарищам моим не кланяйтесь, они не люди, а скоты. Это им передайте…»
Что же, могли бы Миргалей Бахтияров или Кулубеков написать ему хоть короткое письмо. Он представил, как обиженно хлопает Бахтияров своими красивыми глазами, услышав это мнение от Николая Ивановича, и улыбнулся.
Ночью ему снилось лукоморье и огромный зеленый дуб с цепью, перекинутой с одной ветки на другую. Он и не знал, что это такое — лукоморье, и только много чистой светлой воды было кругом…
2
Люди стояли кучкой напротив дома: перевязанные платками бабы из поселка и отдельно офицерские жены. Жена прапорщика Горбунова стояла несколько в стороне. Проходящие мимо солдаты и обыватели останавливались, смотрели с удивлением в окна. Там, как в церкви, горели свечи и видна была елка, увешанная всякими игрушками. Слышалась гармонь и детское пение: «Станьте, детки, станьте в круг».
Мужик в сурчиной шапке и чистом праздничном полушубке задержался, покрутил головой:
— Чтой-то киргиз напридумал!
— Загодя ходил: у кого, мол, дети есть, на елку звал, — объясняла словоохотливая баба.
— Какое же у кыргызов рождество? Татарская у них вера.
— Не рождество, а так, мол, для детишек забава…
— Гляди, и елку вроде раздобыл!
— Так то арча, на взгорье за Алаколем ее целый лес…
На крытое железом крыльцо вышел хозяин дома без шапки, в мундирном пальто с отворотами:
— Заходите в дом, господа, чьи тут дети. Милости просим!..
Жена лекаря Кульчевского неуверенно шагнула к крыльцу.
— Идите, идите, Ксения Сергеевна. — Алтынсарин подал ей руку, повернулся к жене прапорщика. — И вы, Евдокия Матвеевна, прошу покорно…
Обе вошли в дом. Лишь третья — жена квартирмейстера Краманенкова — осталась стоять на крыльце.
— Прошу и вас, что же вы!
Алтынсарин, отступив в сторону, звал в дом толпившихся баб. Те, чьи дети были внутри, стали робко входить на крыльцо. За ними потянулись и другие. Некоторые смотрели в окна, прижавшись лицами к оттаявшему стеклу.
В большой, занимающей половину дома комнате было тепло. С подоконников бежала стаявшая со стекол вода. Укрепленная в кресте елка стояла как раз посредине, упираясь золоченой звездой в беленый потолок. На стуле у стены сидел приказчик Кухнер, из бывших кантонистов, выполняющий в укреплении также роль парикмахера, и играл на саратовской гармонии. Человек пятнадцать детей разного возраста, взявшись за руки, ходили вокруг елки.
— Меня, дети, называйте Иван Алексеевич, — объявил Алтынсарин. — Теперь станем учиться танцевать!
Сбросив пальто, он принялся расставлять пары. Девочек было четыре. В первой паре он поставил двенадцатилетнего сына Краманенкова в гимназической куртке и дочку сотника Чернова — совсем уже барышню. За ними встал мальчик из поселка в армячке и больших, не по росту, сапогах. В паре с ним была бойкая девочка в цветастых шароварчиках и со множеством косичек на голове — дочка лавочника Файзуллы. Черкеша — сына Мамажана он поставил с другой девочкой из поселка, в валенках и сарафане, надетом прямо поверх теплой, как видно, материнской, кофты. Остальные разобрались сами и стояли в ожидании, глядя на него с открытыми ртами. Кухнер заиграл кадриль. Алтынсарин вдруг повернулся к жене лекаря Кульчевского:
— Вы бы руководили мной, Ксения Сергеевна. Я ведь не совсем ловок в танцах.
Кульчевская — средних лет высокая, строгая дама — опустила глаза, потом вдруг решительно сняла шубку, бросила на стол у стены. И сразу помолодела, сделалась стройной, на щеках взялся румянец. Протянув руку хозяину дома, она уверенно повела его в ритурнели. Потом деловито показывала детям, как надлежит ставить ногу, на каком счете возвращаться. Все, как могли, повторяли за ней. Скоро сделалось шумно и весело.
Потом устроили игру для маленьких. Те бегали и ловили друг друга. Взявшись за бока, ходили под музыку цепочкой. Раздавался сигнал, и все поспешно бросались к своим стульям. Оставшийся без места должен был ловить других с завязанными глазами.
Вовсе уж все освоились, когда началась борьба. Хозяин дома показывал, как борются киргизы, берясь за пояса. Сильнее оказался самый невидный из киргизских мальчиков — Кабыл. На голову ниже других, он ловко валил на пол рослого, здорового Черкеша и поселкового Егорку в больших сапогах. Лишь с сыном Краманенкова никак не мог он управиться. Тот сам знал какой-то гимнастический секрет и никак не уступал. С улицы напирали зрители. Задержавшийся накануне возле дома мужик в полушубке притоптывал в дверях:
— Так, под стегно его теперь бери… Ну, и ты, слышь, не поддавайся, коленом делай упор!
Но сын Краманенкова, серьезный лобастый мальчик, почему-то опустил руки и отошел в сторону. Все притихли. Сам Краманенков стоял на пороге, глядя каким-то темным, болезненным взглядом на происходящее. Жена его, развеселившаяся со всеми, как-то потухла, торопливо стала доставать с вешалки гимназическое пальтишко с башлыком.
— Изволите рождеству радоваться? — мягко, как всегда, заговорил интендантский офицер. Рот у него дергался. Быстро взглянул он на елку, на Кухнера, задержался на придвинутой к стене учебной доске. Там мелом были размечены линии и написано разбитое на слоги слово «адам». Краманенков поднял брови. — Это кто же, позвольте вас спросить? Прародитель?
— У киргизов, Виталий Никифорович, таким образом значается слово «человек», — сказал ему Алтынсарин.
— Так-с… Весьма, весьма любопытно!
Краманенков повернулся и пошел. Жена взяла уже одетого мальчика за руку и пошла следом. В дверях мальчик виновато оглянулся.
— Ты еще приходи, Алексей! — сказал ему Алтынсарин.
Праздник продолжался. Хозяин дома ушел, а вместо него пришел Дед Мороз с мешком. Каждого он вызывал громким голосом и давал из мешка кулек с подарком. Маленькие грызли орехи и курагу, играли бумажными мячиками на резинке, дули в глиняные свистульки. Старшим вдобавок дали книжки с картинками.
Потом танцевали с Дедом Морозом, и дети громко кричали:
— Иван Алексеевич, я уже умею!
— Смотрите, Иван Алексеевич…
Под конец Алтынсарин сказал, подавая шубку жене лекаря Кульчевского:
— Благодарю вас от лица детей, Ксения Сергеевна, за помощь!
Вид у него был строгий и торжественный. Она удивленно посмотрела на него, поклонилась:
— Это вас надо благодарить за доброе сердце.
Маленький сын прапорщицы Горбуновой все не хотел уходить и тянул мать назад, к елке.
— Спасибо вам, Иван Алексеевич, — чуть слышно сказала и та, покраснев от смущения.
— Идемте, Евдокия Матвеевна! — позвала ее Кульчевская, надевающая башлык на голову доверенной ей дочери сотника Чернова. Держа детей за руки, они вместе пошли к офицерским квартирам.
«19 января 1861 года. Укрепление Оренбургское… Краманенков вывез с собой на обратный путь немалое количество возов кляуз и нечистот для представления их к главам…»
Вспомнился взгляд мальчика в гимназической куртке перед тем, как пошел тот от елки за отцом. И жена словно бы дышать перестает при муже. Еще когда пришел он звать на елку, она всплеснула руками:
— Нет, не надо это, господин Алтынсарин. Уж поверьте, не надо!
Но тут сын с какой-то взрослой тоской посмотрел на нее, и она опустила глаза:
— Да может быть, придем, Виталий Никифорович как будто уезжает…
Уже к концу первого урока, когда открыл он при своем доме школу, Краманенков стоял напротив и заглядывал в окно. Совсем никакого касательства не имело это к его прямой службе, и служба интендатского офицера была обеспечивать квартирами, продовольствием и фуражом укрепление и принадлежащие к нему линейные посты. Всякий раз, когда звонил он с урока и на урок, то видел Краманенкова то через дорогу от школы, то на комендантском крыльце.
Через два дня после того, как открыл он у себя на дому школу, солдат позвал его к коменданту.
— Поскольку… Отсутствие распоряжения… Надлежащий порядок…
— Господин барон изволит высказать свое недоумение по поводу непредусмотренных в гарнизоне звонков, — пояснил слова коменданта сидящий там всегда Краманенков. — Ввиду того, что указание по школе не поступило… Неизвестно также, какие там преподаются науки и внушаются мысли.
— Господин барон в любой час может посетить нашу школу, — твердо ответил он. — Что касается звонков, то они производятся строго с регламентацией Министерства просвещения, принятой как для казенных, так и частных гимназий и училищ.
— Есть еще ваша служба переводчика, — напомнил Краманенков.
— Согласно формуляру, служба моя делится на две части. — Он говорил в сторону барона фон Менгдена, как бы не видя интендантского офицера. — Вторая часть по переводу с языка киргизского на встречах с населением мной выполняется в каждом необходимом случае. Впрочем, по вашему желанию могу освободить себя от исполнения этой части, оставшись только при учительской должности…
Каждый день в точно назначенное время звенел звонок при школе. Даже часы в гарнизоне сверяли по нему. Поручая Гребневу звонить, он уезжал еще несколько раз далеко в степь. Звонок слышался, где бы он ни находился.
В один из дней Гребнев прибежал к нему взволнованный и положил на стол новенький двугривенный:
— Виталий Никифорович дали… Смотри, говорит, Гребнев, как и что там у киргиза. Мол, не все чисто это, со школой. Так ты слушай, что он говорит киргизятам, и мне приноси. Тем более язык ихний разбираешь…
— Ну и что ты? — спросил он у подростка.
Гребнев засмеялся, и острый природный ум вдруг выступил в простодушном лице:
— Все ему повысказал. Что, значит, цепь на дубе золотая, и ученый кот заместо сторожа туда-сюда ходит. Уж не фармазон ли, говорю, Ваше благородие, этот самый Алтынсарин. Ну, вроде капитана Копейкина[68]. Так и остались в раздумье Виталий Никифорович…
Все знали про клеенчатую тетрадь у Краманенкова, и что тот заносит туда замечания о поведении офицеров и обывателей. Какое-то особое начальство, помимо интендантского, было у него. Говорили, под судом состоял квартирмейстер в Саратове по казенному делу и грозила ему каторга. Но только где-то вступились за него и ограничились переводом и степь. Сейчас Краманенков с зимним обозом поехал в Оренбург…
Про что еще писать Николаю Ивановичу? Коль речь о Краманенкове, то нисколько он того не боится. Так или иначе, а открытая правда на его стороне, как и в
Странствующий сюжет о знаменитом разбойнике. случае с Красовским. Даже здесь разве имеет подлинную силу Краманенков. Потому и принужден скрываться от дневного света с каким-то своим тайным начальством. Вот и Гребнев это точно чувствует. Так, прямо, не могут эти люди выступить против школы для казахов.
Другое дело, как на самих казахов станут влиять они. Еще в Оренбурге ощущалось это противоречие. Корни уходили глубоко, еще к хромому генералу, вступившему в спор с генерал-губернатором и министром.
«Спрашивается, какая из того польза, если я выучу их переписать что-нибудь, сам не умея сочинять, читать, не понимая… Научу наизусть формальным фразам, как, например: по предписанию Областного правления за № таким-то… Не вынеся с собой из учения в школе ни порядочного образования, ни хорошего понятия, они гордо выступят в степь, и, показывая себя многознающпм человеком, больше законщиком, в тем не будут сомневаться киргизы, они употребят во зло свое маленькое знание, станут безжалостными обидчиками киргизов же…»
Некому, кроме Николая Ивановича, написать про обиходную жизнь, что запуталась у него. Мать, и бабушка, да тетушка Фатима здесь с ним. А хозяйство все на Тоболе. И не смотрят хорошо за скотом нанятые со стороны люди. Из лучшего табуна оставленного дедом, уже пало, как сообщили ему, семьдесят голов. Сюда переводить — так нужны зимовье и выпаса. Полсотни его лошадей пасет тут со своими конями родич и друг Мамажан, больше не сможет. Хоть знал он, что нелегко вести хозяйство, да все равно голова кругом идет.
И не все ли одно, на Тургае или в другом месте будет его домашняя школа, раз не думают ее открывать от правительства. Накануне рождества шел он от коменданта и остановился, удивленный. Несмотря на мороз, солдаты сметали снег с комендантского дома и офицерских казарм, красили крыши теплой маслянистой краской. Другие старательно белили стены. Только осенью тут производили ремонт, и дома стояли как новые. К чему было это повторное крашение?
— Средства, господин Алтынсарин, неиспользованные оставались, — мягко заговорил появившийся рядом Краманенков. — Изволите видеть, школа все одно не открывается. А средства надо куда-то девать.
Квартирмейстер улыбался, глядя прямо ему в глаза.
Он написал попечителю Плотникову о своем желании перевести укрепления в степь, ближе к Золотому озеру. Там и с хозяйством можно будет лучше распорядиться. Пусть же, коль не оставил еще Оренбурга Николай Иванович, поспошествует за него перед Плотниковым, да еще с попечителем Алексеем Александровичем Бобровниковым поговорит…
Неужто и взаправду, как писал ему, уедет Николай Иванович? Как же тогда будет все остальное?..
3
Все стояли на плацу. Бабы и дети из поселка пришли от речки и глядели, защищаясь руками от слепящего глаза горячего ветра. Солдаты в долгом ожидании нарушили ровность рядов. Унтер Цыбин ругался подлыми словами, выстраивая их заново. Лошади мотали мордами, и казаки сидели в седлах с ленивым, скучным видом, как принято у них в линейной службе. Отдельно стояли статские чиновники в мокрых от жары полотняных мундирах и с ними отец Василий Бирюков с пономарем Гришкой.
Линейный с вышки замахал флажком.
— Едет! — выдохнули в толпе.
Отличающийся звучным голосом сотник Носков, выделяемый обычно в торжественное дежурство, привстал в стременах:
— Гар-рни-зон!..
Пропела труба, пробил барабан. Три коляски, одна за другой, съехали с дороги, покатили по взбрызнутому водой песку. Полусотня конвоя по трое в ряд выехала следом из пыли, стала устраиваться на краю плаца.
Генерал с чуть косящим глазом принял рапорт коменданта Оренбургского укрепления барона фон Менгдена, повернулся к строю:
— Здорово, братцы!
— Здравия желаем, Ваше превосходительство! — с точностью ответили солдаты.
— Здорово, казаки! — сказал генерал, пройдя и встав напротив линейного эскадрона.
Те ответили, как водилось у них, вразнобой.
— Здравь… лай… ва… ва… ства!
Все было известно: и генерал, много раз до того приезжавший в укрепление, и прибывшие с ним офицеры, и даже то, что приехал новый комендант.
— Гляди, так и верно Яков Петрович, — заговорили среди обывателей. — Он, значит, и будет начальник.
— А ты почем знаешь?
— Так писарь комендантский говорил.
С рождества шли разговоры о новом коменданте и говорили по-всякому. Называли майора Худякова, бывшего комендантом в соседнем Уральском укреплении на Иргизе, потом какого-то вовсе незнакомого офицера из штаба корпуса. С десяток их сменилось за пятнадцать лет, что стоит укрепление.
Генерал с офицерами и бароном прошли между тем в комендантское правление. Конвойные казаки по команде спешились, повели поить лошадей. То же сделали и ездовые с колясок. Остальные стояли по-прежнему, обдуваемые сухим ветром из степи.
Минут через тридцать генерал и офицеры вышли на крыльцо. Сотник Носков скомандовал «смирно», запела труба. Генерал шагнул к строю, расставил ноги:
— Представляю вам, братцы, нового вашего командира, капитана, э… капитана… — Генерал запнулся и как бы в недоумении развел руками. — Впрочем, так или иначе, уже майора Яковлева.
Новый комендант смотрел ровно, лишь чуть дернулась у него бровь.
— Ура новому командиру! — скомандовал сотник Носков.
— Ур-ра-а! — протяжно закричали солдаты и казаки. Кричали и обыватели. Яковлева знали тут, поскольку он всякий год приезжал с топографами. Да и наемных рабочих брал для своей роты из поселка, так что тоже многих знал в лицо.
Тем не менее Яковлев вместе с генералом подходил к каждой роте и представлялся офицерам. Последними рекомендовались ему статские чины и вольнонаемный состав.
— Весьма доволен… Весьма доволен! — повторял новый комендант, резко протягивая руку.
Напротив зауряд-хорунжего Алтынсарина он задержался:
— А вы здесь… Очень рад тому, Иван Алексеевич!
Говорил Яковлев громко, со строгим видом, но никто не впадал от того в растерянность. Знали его такую манеру. Однако же хмур был Яковлев всерьез. Когда генерал ушел на отдых, он принялся распекать ездового с последней, нагруженной вещами коляски:
— Говорил тебе, мерзавцу: не тыкать узлы как попало. Вон лампу разбил!
Посреди узлов в коляске терпеливо сидела лет тридцати женщина с добрым широким лицом, очень похожая на майора. В толпе уже знали, что это сестра его Дарья Петровна, приехавшая из Тверской губернии.
— В девках задержалась! — пояснил кто-то.
— Это почему же?
— Да кто ведает?
Знали также причину плохого расположения духа нового коменданта. Два года уже носил он майорские погоны, а все числился в капитанах. Где-то не утверждали представление отдельного Оренбургского корпуса. Связано это было, как говорили, с послаблением, что делал он ссыльным солдатам. История с Шевченко попала даже в газеты.
Толпа продолжала стоять, наблюдая, как солдаты вносят в комендантскую квартиру узлы и корзины с коляски. Вещи прежнего коменданта стояли уже уложенные. Там и был-то всего один чемодан и вешалка для шинели. Гребнев по указанию Дарьи Петровны раскладывал вещи, помогал развешивать картины и иконы.
— Где же ты обитаешь сейчас? Все у солдат? — спросил у подростка Яковлев.
— При школе мы теперь, Яков Петрович.
— Так разве есть тут школа? — удивился новый комендант. В этот момент зазвенел резкий, высокий звонок. Никто не обратил на это внимания, лишь новый комендант повернул голову. Сразу после развода он мерным, расчетливым шагом, какой держат старые топографы, пошел вдоль улицы. Дойдя до дома с крыльцом в начале порядка, комендант поднялся по ступеням, толкнул дверь.
В правой стороне дома слышались голоса.
— Аким ушел на реку ку-па-ца…
Это говорил, стоя с мелком в руке возле серой почему-то доски, киргизенок в широких штанах и выпущенной поверх штанов рубашке. В усердии мальчик таращил черные глаза, и было видно, как трудно дается ему последнее слово. За длинным и таким же серым столом сидели трое других детей. А в стороне боком стоял другой стол, при котором находились Гребнев и громадный великовозрастный киргиз с плечами в добрую сажень. Так же, как и мальчики, держали они в пальцах перья, выводя что-то в тетрадях.
— Купать-ся… так оно пишется, уктын ба[69]? А также производить другие действия. — Зауряд-хорунжий Алтынсарин протянул руку к другому ученику. — Скажи, Черкеш, какие ты знаешь действия?
Тот подскочил, заговорил быстро, упирая всякий раз на следний слог.
— Одевать-ся, умывать-ся…
Алтынсарин чуть наклонил голову в сторону нового коменданта и продолжал говорить — медленно, выделяя каждое слово:
— Теперь мы запишем. Я буду диктовать: «А-ким пошел на ре-ку ку-па-ца…»
Яковлев сделал шаг назад и остался в сенях. Минут через десять Гребнев взял со стола большие серебряные часы, вышел из дома. На коменданта он и не поглядел при этом. Какой-то особенный, высокий и чистый звонок раздался на улице.
— Доброе утро, Яков Петрович!
Алтынсарин смотрел на коменданта с серьезностью.
— Что же, и Гребнев у вас учится? — спросил Яковлев.
— Это так, отдельно от детей. У них свои задания…
Они вышли на крыльцо. Ровно дул степной ветер. Где-то хрипло и нестройно пели солдаты. Баба несла от реки полные ведра с водой. Корова посреди улицы выедала проросшие между колеями жесткие бодылья.
— Да-с, со школой не решается дело. — Майор Яковлев говорил все с той же отрывистой строгостью в голосе. — Имел честь перед отъездом беседовать о сем предмете с Их превосходительством Василием Васильевичем. Только не в генерале Григорьеве суть. Он, видите, желает, чтобы в школах инородческих практические науки преподавались. Не обращать их в рассадники чиновничества. От того ведь и в России пошла беда. Да некоторые люди при губернаторе хотят как раз одних писарей получить из киргизов. К тому примешивается и давняя неприятность Василия Васильевича с этими людьми. Помните: кара беты. Не в одних только школах дело.
Несвойственная ожесточенность послышалась в голосе Яковлева. У него дернулась бровь, как на плацу, когда приехавший генерал назвал вдруг его капитаном.
«26 января 1862 года. Укрепление Оренбургское… Дорогой наш Николай Иванович!.. Четыре ученика имею у себя, ими и занимаюсь. «Самоучитель русского языка для киргизов» — их наставник, вполне достигающий той доброй цели, которую Вы имели при сочинении его. В «Самоучителе» в особенности порядок постепенного учения детей русскому языку изложен превосходно. Мы, понимающие, по крайней мере, всю выгоду знания киргизами русского языка, воссылаем Вам искреннее спасибо. Правда, есть некоторые ошибки в киргизском переводе, но они ничего не значат при толковом разъяснении детям преподавателя. Присланные Вами ко мне для продажи восемь книг я распродал давно…»
Беспокоить или нет Николая Ивановича всем, что происходит вкруг него? Да и до него ли тому в Казани, когда сам только усваивается. О Василии Васильевиче он и там, верно, знает. При прошлом губернаторе уже было неладно. А уж при новом — Безаке всю власть забрал Красовский. Одним из противоречий его с Генералом как раз и состоят киргизские школы. Приезжавший капитан Андриевский говорил, что и формально Василий Васильевич уже отстранен от должности.
Ему-то здесь, на Тургае, думалось, что и вовсе не имеет это к нему прямого отношения, кроме задержки с открытием школы. Однако же лишь вчера вызвал его к себе Яков Петрович. Не глядя ему в глаза, заговорил:
— Имею необходимость формально выяснить у вас, Иван Алексеевич, при каких обстоятельствах был принуждаем вами к магометанской вере живущий при укреплении недоросль?
У него дух перехватило:
— Извольте объясниться, Яков Петрович!
Яковлев молча придвинул к нему бумагу. Он взялся читать, но четко написанные слова прыгали перед глазами. Отстранившись, он посмотрел на все так же ровно стоящего коменданта и снова возвратился к чтению… «По донесению осведомленных лиц упомянутый недоросль по имени Гребнев, родом из поселенцев, проходит в означенной школе магометанский уклад и, как видно, принуждается к обрядам. Также и прочие ученики незаконной школы воспитываются в духе превратного вольномыслия, никак не ограниченные утвержденными правительством правилами. Зауряд-хорунжий Ибрагим Алтынсарин, и в предыдущей службе отличившийся строптивостью…» Подпись была прямая: Действительный статский советник Красовский.
Упершись взглядом в одну точку, сидел он у коменданта, и мысли, как лошади в скачке, обгоняли друг друга… Николай Иванович зовет его к себе в Казань, где тот теперь профессором в университете. Продолжить образование можно с помощью друзей, да и есть кому на Тоболе присмотреть за матерью. Семинария для инородцев должна также открыться. Только как же тогда купленный им колокол?..
Еще в прошлый год писал он через барона просьбу об откомандировании его в степь, подальше от укрепления. И при этом коменданте, когда опять отдалилось открытие школы, подтвердил он свой рапорт. Даже Алексея Александровича Бобровникова просил о поддержке. Что еще, кроме школы, держит его здесь?..
Комендант сделал шаг к столу, дал ему линованный лист бумаги с печатью укрепления в левом углу:
— Пишите!
Он взял перо, обдумывая объяснение. Следовало только найти нужный тон. Ясно, что бумагу из губернского присутствия ему никак не должны были показывать. Здесь уж доверительность к нему Якова Петровича. Отвечать приходилось по форме лишь на устный вопрос командира укрепления, которому по службе он подчиняется. «В связи с устным представлением Вашего высокоблагородия о якобы имеющем место принуждении недоросля Гребнева…»
— Что вы там пишете?!
Он удивленно поднял голову. Холодное, всеотметающее бешенство было в светло-голубых, выкаченных глазах майора Яковлева. Руки держались строго по швам.
— …Я русский офицер, милостивый государь, а не исполнитель интриг. Извольте раз и навсегда это запомнить!
Стекло дрожало в окне. Рука с жестким мундирным обшлагом сорвала со стола исписанный им лист, бросила вместо него другой:
— Извольте помнить также о вашем ко мне подчинении в службе. Пишите не свое, а что я вам скажу… — Яковлев диктовал, словно выкрикивал команду:-«Начальнику штаба Отдельного Оренбургского корпуса от коменданта Оренбургского укрепления. Рапорт… Ввиду получения мной письма от Его преосходительства действительного статского советника господина Красовского по делу находящейся во вверенном мне укреплении киргизской школы, считаю себя обязанным сообщить Вам следующее. Школа, ныне действующая в пределах укрепления при бескорыстном и доброхотном участии зауряд-хорунжего Алтынсарина, является как бы приготовительной к имеющей открыться здесь одной из четырех киргизских школ, предусмотренных Министерством народного просвещения. Зауряд-хорунжий Алтынсарин формально утвержден в должности учителя лишь с попутным исполнением переводческой службы. Мной лично проверено состояние дела в школе, каковое ведется гоподином Алтынсариным достойно и с похвальными намерениями. Что касается обучения грамоте при школе великовозрастных поселенца Гребнева и киргиза Дауранбека Смагулова, то не вижу в том проступка, как и в совместном их учении. Все касающееся якобы имевшего место принуждения Гребнева к магометанству со стороны Алтынсарина является злостным наветом на благородного человека, имеющим цель остановить его в полезной и необходимой для Отечества деятельности…»
Ему даже жарко стало от своего минутного сомнения в человеке. Совсем как мальчик в школе поднял он глаза.
— А вашему рапорту тогдашнему, Иван Алексеевич, касательно оставления службы, я не дал ходу, — уже спокойно сказал Яковлев. — А терпение тут русское нужно иметь…
«Печатные слова некоторых умнейших, что киргиз — колотырник, киргиз кровожаден, останутся навсегда только безжизненным нечетным словом. А Вы, Николай Иванович, три года скитавшийся по Ордынской степи, я уверен, что скажете: киргизы — народ сметливый, умный, способный, но необразованный. Об образовании киргизов начальство так заботится, что предпочитает лучше красить крыши и без того красные, белить стены и без того белые, нежели приступить к постройке училищ при укреплениях. Но бог с ними, мне ли критиковать начальство…
Яков Петрович, мой начальник, Вам кланяется, а также Дарья Петровна Яковлева просит меня передавать Вам и Екатерине Степановне их нижайшее почтение… Весь Ваш Алтынсарин».
4
Труба играла большой сбор. Вольно сидя в седлах, ехали казаки с флажками на пиках. Солдаты стояли на плацу без оружия, в свободном построении. А за верхними постами и по ту сторону Тургая скакали киргизы. Видимо-невидимо наехало их в одну ночь. По своей манере они носились кругами, не приближаясь и не отдаляясь от укрепления.
Комендант Яков Петрович с офицерами и статскими чинами прошли к новому, в шесть окон по фасаду, дому посредине укрепления. Зауряд-хорунжий Алтынсарин со строгим лицом показывал там солдатам, куда относить загромождавшие проход доски. Был третий день рождества, и празднично одетые люди со всего поселка находились на улице.
По знаку коменданта поднялись шлагбаумы. В ту же минуту киргизы со всей степи устремились в укрепление. Улица наполнилась скачущими с разных сторон всадниками. Потом сбились в плотную массу, вперед выехали почтенные старики. Поддерживая под руки, помогали им слезать с лошадей. Такого еще не видывали в укреплении.
По команде дежурного офицера сюда привели солдат, поставили фронтом к новому делу. Сзади выстроились в линию казаки. Опять заиграла труба. Комендант встал на приступку дома. Рядом находился Алтынсарин.
— Якуб Петрович… Жилистый Якуб, — заговорили между собой киргизы, называвшие так Яковлева. — И внук Балгожи с ним из узунского рода…
Несмотря на холод, Яковлев снял шапку. Густые седеющие волосы с короткой офицерской стрижкой были зачесаны ровно без помощи помады.
— Господа киргизские аксакалы. И вы, господа офицеры и обыватели…
Все знали, что Яковлев может объясняться с киргизами, но он говорил по-русски. Алтынсарин же повторял его речь по-киргизски.
— Перед вашим лицом, перед лицом сих солдат и перед лицом всего народа казахского, обитающего в этой степи, мы формально открываем первую школу…
Старики и почетные люди задвигались. Комендант назвал киргизов, как сами они себя считали, — казахами, с особым горловым звуком в конце.
— Сегодня Россия приходит сюда с новым знаком. — Яковлев говорил громко, и голос его слышался за валами. — Сей знак будут не прошлые битвы и победы, сколь бы блистательны ни были они, сей знак будут школы…
Почетные люди и офицеры зашли в школу. Смотрели со вниманием на стоящие в ряд свежевыкрашенные столы, привешенную к стене доску, на учительский стол со сложенными на нем книгами. В другой стороне дома стояли вдоль стены лавки, на полу лежала кошма. Толстые солдатские одеяла и суровое постельное белье были сложены кипами. В сенях висел умывальник с пятью кольцами и шла дверь в пристройку со стороны двора, где стояли вмазанный в печь казан и большой полутора-ведерный самовар. Жестяные миски были сложены одна в другую на полке, ложки лежали в ряд.
Заходили еще разные люди, киргизы и обыватели, с интересом все осматривали. Потом Алтынсарин позвал всех опять на улицу. Встав на приступку, он заговорил по-киргизски обыденным голосом:
— Как водится среди казахов, у нас сегодня праздник. Будут той и скачки, о чем была договоренность. Пусть готовятся к нему в надлежащем месте. Детям же казахским нужно учиться. Мы слишком много потеряли времени…
Дети выходили из толпы, становились перед школой. Делали они это по-разному. Одни прямо шли к двери, другие — неуверенно, оглядывались на родичей. И одеты были разно: кто в расшитом лисьем малахае, кто попроще — в обычной круглой шапке с мехом. В руках держали коржуны, торбы, просто узелки. Алтынсарин пересчитал: их было четырнадцать. Он посмотрел на молча стоящих людей: больше никто не выходил из толпы.
Раздался звонок, громкий, требовательный. О нем знали уже во всей степи. Дети, теснясь, пошли за Алтынсариным в дом…
Солдаты нестройно закричали «ура».
— Прекратить… Не видите: школа! — прикрикнул Яковлев.
Солдатам приказали разойтись, но некоторые остались, продолжали стоять возле школы с киргизами и обывателями.
Каждый час дважды звенел звонок. Дети выходили, шли к своим родичам. Но как только раздавался он вторично, спешили назад. Совсем уже не было в них страха или смущения. В школу они бежали теперь не оглядываясь.
Любопытствующие привставали на носки, смотрели в окна. Была видна доска, и палочки, что рисовал на ней учитель.
— Пишет чевой-то…
— Что ж пишет-то?
— А кто его знает!..
В поселке, да и среди солдат, немного было грамотных.
С полудня до вечера проходил той, на выгоне за шлагбаумом состоялись скачки. На валу палила пушка. Детей Алтынсарин не пустил на праздник: они делали уроки.
Он посмотрел на себя в зеркало, стоящее в углу его комнаты, слегка отодвинулся. Так же, как у учителя Алатырцева, были у него небольшая борода с усами, расчесанные в стороны волосы. И простой форменный сюртук был такой же. Не специально он это сделал, все само по себе произошло. С такой прической и в сюртуке с отворотами ходили земские чины, лекари, учителя, — все, не находящиеся в административной службе. И писатели в журнальных портретах были такого же вида, как бы мужицкого, без бакенбардов и с достоинством в лице…
Что же, третий месяц уже работала школа. А все определилось лишь в конце лета. Был возвращен к должности в Оренбурге Василий Васильевич, а исполнять дела губернатора вместо уехавшего Безака стал вдруг старый хромой генерал, тот самый, что двадцать лет назад писал на полях свое мнение по просвещению. И быстро решилось дело с киргизскими школами…
Летом ездил он по устройству своих дел на Тобол. Гребнев управлялся с лошадьми и дедовским тарантасом. У Золотого озера гостил он у родственников. Аксакал Азербай сидел на могиле деда Балгожи. Все так же боком к нему и друг к другу дядя Хасен и дядя Кулубай. Оба чуть ссутулились, цвели сыновья их — молодые джигиты Жунус и Жумагул. Вежливо приветствовали они его, как старшего брата, но в глазах обоих была скрытая настороженность. Он специально уселся в круге как бы отдельно от всех, там, где надлежит сидеть только гостю. И сразу разгладились при обращении к нему лица родичей. Наперебой старались они заслужить его расположение. Он сделался для них посторонней силой и следовало иметь его в друзьях.
На кыстау стало многолюдно не по времени года. Раньше лишь больные и сторожа оставались здесь, когда уходило в свой путь кочевье. Теперь полосами до реки здесь темнела перекопанная земля. Поверху стояло шесть или семь одинаковых изб — из тесаных бревен с резными наличниками на окнах и воротах. Как раз там это было, где думал он когда-то проводить главную городскую улицу.
В огородах росли репа, огурцы, капуста, за сараями зеленела рожь. При каждом доме были посажены деревья, и ягода краснела между редких листочков. По памяти он вошел в дом, где стояла раньше шошала дядьки Жетыбая. Замызганный мальчуган возился во дворе с щенком. Увидев чужого человека, мальчик уставился на него, положив палец в рот.
— Ты чей? — спросил он по-казахски.
— Жетыбай мой отец.
Он удивился. Мальчику было года четыре. Как-то не узнавал он о жизни дядьки Жетыбая у приезжавших навещать его родственников.
— А мамка в доме уху варит. Дядя Гриша во какого сома вчера поймал!..
Малыш разводил руки и таращил глаза. Из дома вышла немолодая женщина, по виду мерещачка, но в русском сарафане.
— Сейчас в степи они. Там у нас и просо, и пашеница, — сказала она певуче, совсем по-русски.
Вечером он пришел к дядьке Жетыбаю. Тот сидел на лавке, все такой же, как и раньше: то ли сорок лет ему было, то ли пятьдесят. Лишь в глазах стало больше движения, особенно когда придвинул к колену сына. Салима — жена его — была из-за Тобола, нанималась там у людей при огородах. Жетыбай приглядел ее на ярмарке, что устраивалась теперь в Николаевской, и привел жить к себе.
Окна были открыты. Заходящее солнце красило край неба за излучиной Тобола. Пришли солдат Демин, Нурлан, еще какой-то мужик в казахских меховых штанах. Нурлан, прошлым летом освободившийся из острога, не стал уходить с кочевьем. Сейчас он строил дом, и дядька Жетыбай с Деминым помогали ему. К солдату Демину приехала родня из России: сестры, двоюродные братья. Двое их тоже поставили здесь избы.
Салима выхватывала из большой печи чугун, разливала уху по мискам. Ели деревянными ложками, какие продавались на ярмарке.
— Знатных сомов Григорий Петрович приносит. Видно, место для них такое! — говорил мужик в козьих штанах.
Демина называли по имени-отчеству. Это он вчера отловил десятка полтора сомов и другой рыбы.
— Места тут изобильные, — продолжал говорить мужик. — Потому и народ сюда тронулся. Как манифест вышел царский, так все и произошло. Год-второй протянул мужик, что полагалось по реформе, глядь, а земли у него с гулькин нос, суглинок али болото… Страсть сколько народу сюда валит!
Так оно и было. На другой стороне реки, в Николаевской, стояли возы. Большие, послушливые лошади, махая хвостами, паслись у дороги, мычали привязанные к возам коровы. На возах сидели ребятишки, прикрытые от дождя армяками и попонами. Они любопытно смотрели на казаха, ведущего в поводу большого двугорбого верблюда. Десятки таких возов останавливались тут на ночлег и утром трогались дальше. Кто оседал при постах и укреплениях, начинал сеять хлеб. Другие, как родичи солдата Демина, нанимались работать на кыстау у казахов.
Николаевский поселок сделался шире и выше. Большая каменная церковь стояла на площади. Три улицы тянулись уже от нее к реке. Дома строились как в городе, ровными порядками.
Жители не говорили Николаевская или Новониколаевск, а как и первые поселенцы — Кустанай. Когда двадцать лет назад стали селиться здесь, было это просто урочище.
В парадном крыльце большого каменного дома повернул он рукоятку звонка.
— Господин Алтынсарин!..
Знакомая женщина с чуть расплывшимся лицом отступила в радостном изумлении. Другая женщина, молодая, дебелая, смотрела из-за плеча:
— Иван Алексеевич!
Он смотрел и никак не мог представить, что это и есть Оленька с веснушками и соломенными косичками, которую он знал. И сюда, куда переехали Дыньковы, всякие полгода посылал он через ведущего счеты Алим-ага деньги. Только на второй год он получил от Варвары Семеновны письмо с великой благодарностью и сообщением, что они устроены и не имеют больше нужды. Потом, еще через год, получил он Оленькино письмо, что она собирается замуж…
Он сидел за праздничным столом и слушал, что говорил Оленькин муж, молодой представительный негоциант:
— Мы, Курылевы, старая торговая фамилия. Батюшка меня в Англию посылал, и даже работал я там несколько времени от фирмы. Шерстяное дело у англичан находится в большом развитии. Даже в парламенте председатель у них на мешке с шерстью сидит. На стекляшки да зеркальца продукт у туземцев обменивать — давно у них в прошлое отошло. Все на твердой, разумной основе. Не от обмера или обвеса также идет прибыль, а от научной системы. Гниль всучить или обмануть в чем-либо покупателя, так ни в коем разе. Самому невыгодно, так как не возьмут в другой раз его товара. За работу ума, за экономический труд берет предприниматель свой законный процент. И не беспокоиться делать лучше никак не может, вмиг его другие обойдут.
Теперь возьмите нашу российскую, азиатскую торговлю. Впрочем, может быть, и от варягов она к нам пришла. Даже и слово такое у купцов есть — варяжить. Это означает в самом прямом смысле поставщика ободрать и покупателя объегорить. В обмане ищет свой процент коренной российский прибыльщик. Ума тут много не надо, да и трудов больших не требуется. Условился и за работу что следует не заплатил. А то и прямо отобрал принадлежащее человеку. Дураков, мол, учат. Тоже и с покупателями: сукно гнилое продаст или сапоги на картоне. В Севастопольскую войну все сразу себя показало.
Нет, в новом осмыслении следует жизнь строить. Вон в степи овца полтинник стоит. Можно, конечно, по темному делу враз ободрать киргиза и процент бешеный от того получить. Только серьезный негоциант никогда так не сделает. На промышленную почву он все поставит. Изучали мы это дело. По всему выходит именно тут, в Кустанае, удобный выход скоту из степи. Так чтобы не гнать его живьем дальше, а на месте обрабатывать. То есть капитал вложить, умение свое проявить. А в таком разе и киргиза нельзя диким порядком обдирать. Самому выгодно где и поддержать его в трудное время. Тут такой случай, что обеим сторонам от того получателя польза. Взаимно зависимы в экономическом деле становятся они, а что может быть крепче этого…
Оленька была в положении. По тому, как смотрел на нее Василий Анисимович Курылев, было видно, что муж ее любит. Она играла на фортепьяно, а они слушали.
За обедом положили ему на тарелку вяленое казахское мясо.
— Айтокин прислал, — сказала Варвара Семеновна. — И здесь все шлют, не забывают Алексея Николаевича, царство ему небесное. И не брать невозможно — обидятся…
По делам он еще съездил в Троицк. На обратном пути снова остановились на кыстау. Ночевал он в каменном доме у Азербая, опять ходил к дядьке Жетыбаю и солдату Демину. Жена Демина, из его же деревни, крепкая, уверенная в себе женщина, как ни отказывались, постирала ему и Гребневу исподнее и рубашки. Когда он уезжал, солдат Демин сидел на коньке крыши дома Нурлана, прилаживал деревянные кружева с петухом, как на других домах. Внизу с подоткнутыми платьями ходили женщины, носили глину в тащилках, дядька Жетыбай и Нурлан лепили из серых кирпичей сарай во дворе.
Так и не сказал Нурлан за это время ни одного слова, только шрам на лице становился белее всякий раз, когда спрашивали его что-нибудь о прошлом…
Не так все было просто со школой. Опять приходила бумага из губернии о том, что он противодействует распространению слова божьего среди учеников. Потом вдруг перед самым открытием школы пришло отношение о согласии с его рапортом о переводе на службу в степь, написанным два года назад. Это случилось, когда и хозяйство все уже перевел он сюда с Тобола. Даже новый учитель назначался — Мангысов, только что окончивший Оренбургскую киргизскую школу. Яков Петрович собственноручно писал возражение.
Было видно, откуда все идет. Краманенков, несмотря на двухкратные представления майора Яковлева, оставался в гарнизоне. На квартиру к интендантскому офицеру ходили сотник Носков и Федор Ксенофонтович Ермолаев.
Уже вскоре после его переезда в укрепление пришел к нему Ермолаев.
— Так что свидетельствуем свое почтение. Как земляку, можно сказать…
Он с недоумением смотрел на работника Федора, бывшего в Оренбурге на хлебах у торгующего мясом соседа Толкунова. Вовсе рассудительный вид сделался у того. Как и тесть его Тимофей Ильич, благостно щурил Ермолаев глаза, только голос был резче.
— Чем могу служить? — спросил он.
— Как, значит, промышленники мы по мясному делу. Ну и шерсть так, кожа… А вы как близкий человек киргизам. Так можно в договорчик нам с вами учинить. Чтобы скот подешевле с них брать, Вам-то они запросто поверят…
В подобных случаях неожиданное спокойствие приходило к нему.
— Извольте оставить мой дом!
— Как знаете-с… Наше дело предложить.
Ермолаев тоже был спокоен. Лишь уходя, метнул взгляд куда-то в пол, и сразу встал перед глазами оренбургский день, старик с джигитом перед высокими воротами и размахнувшийся для удара кулак. Господин Дыньков тогда его укоротил…
Однако этого всего, в том числе доносительных писем, так и следовало ожидать. Другое беспокоило его при взгляде на детей. Только сегодня остановился он среди урока и стал вдруг смотреть им в глаза. Как будто одинаковые были они: пытливые, чистые. И вместе с тем знал он, что большая половина их родителей — дистаночные старшины, казенные бии, даже родичи обедневших султанов. С одной только целью послали их сюда отцы — выучиться, чтобы сесть посредине круга в роде. Помнилось значение мундира с начищенными пуговицами при сидении у колена бия Балгожи. Жадность к власти дяди Хасена и дяди Кулубая, умноженная в тысячу раз, представилась ему. Не надо будет нанимать приказных. Все сами научатся писать, и тысячи заявительных писем потекут со всех сторон, ядовитой массой устилая степь.
Открывая этому дорогу, лежала перед ним тусклая бумага. За два года до школы пришла она, и было на ней личное утверждение оренбургского и самарского генерал-губернатора генерал-адъютанта Безака в споре того с «генералом от Московского университета» Григорьевым. Василий Васильевич желал, чтобы не администрации учились киргизские дети, а практическим наукам. Железную дорогу начинали строить через Волгу к Оренбургу. Так с чем встречать ее узунским кипчакам?
«Курс учения в степных школах полагается следующий: а) чтение и письмо на киргизском и русском языках; б) первые четыре правила арифметики и в) переводы с киргизского на русский и обратно с объяснением при этом грамматических форм обоих языков». И ничего больше — даже того, что есть город Оренбург. Все должно было оставаться в окоёме.
Зато в остальном «Правила о школах, учрежденных при Оренбургском и Уральском укреплениях и при фортах № 1 и Перовском» составляли полных четыре части в тридцать один параграф. Забор рос по окоёму, вылущивая содержание… «Классная и спальная мебель каждой школы должна заключаться в нарах (с матрацами из грубого холста, набиваемыми соломой или сеном), столах, скамейках и большой учебной доске — все плотнической работы; а кухонная посуда — в железных ведрах и чайниках… Ножи для резания мяса воспитанники должны иметь свои. подсвечники и щипцы для свеч употребляются железные.»[70] Природное буйство порывов дяди Хасена и дяди Кулубая укладывалось в строгие административные рамки, обретало государственный смысл.
Ведомость по предметам, необходимым в школе, лежала перед ним… «Аспидные доски — 3… Счеты большие — 2… Доска с козлами для арифметических упражнений — 1… Чернильницы — 2. Перочинные ножи — 3. Карандаши — 1/2 дюжины… Мел комовой — 10 фунтов». И шнуровая книга, в которую записывается по каждому пункту расход. Ежемесячно составляется о том обязательный отчет, где каждый параграф получает обстоятельное освещение. В свою очередь, от лица коменданта укрепления идет в областное правление соответствующее донесение о деятельности школы, составляемое, естественно, тем же смотрителем и учителем школы в одном лице, только уже с контрольной позиции.
Имеется в том особый смысл, чтобы не оставалось учителю времени для широкого дела. Сам воздух школы должен быть пропитан встречным духом к дяде Хасену и дяде Кулубаю. Фигура Евграфа Степановича Красовского вставала во всей значимости. Только ведь был еще русский язык, которого никак им невозможно было отменить.
Он сознательно не стал собирать детей в школу поодиночке. В таких случаях есть обычай везти подарки и устраивать особо своего человека. В один и тот же час прямо из толпы позвал он их в школу, чтобы не имели никаких преимуществ друг перед другом.
И не отпустил он их также на той, что происходил в день открытия школы. Не с праздника надлежало начинать дело, и узунским кипчакам следовало впитать это с первого школьного звонка. Он вырывал их из окоёма сразу, с первого дня…
«16 марта 1864 года. Укрепление Оренбургское… Добрейший Николай Иванович!.. 8 января совершилось давно ожидаемое мной открытие школы, и поступили в нее 14 киргизских мальчиков, мальчиков славных, смыслящих. Как голодный волк за барана, взялся я горячо за учение детей, к крайнему моему удовольствию, мальчики эти в течение каких-нибудь трех месяцев выучились читать и даже писать по-русски и по-татарски. Методу учения я занял у Вас; даю им сперва названия предметов, исключительно слова, относящиеся к имени существительному; потом названия качества предметов — имени прилагательному; потом соединения названий предметов с их качествами, далее — глаголы, а потом спряжения и склонения слов, род и число, далее — примерными тому разговорными переводами из «Самоучителя». Два воспитанника прежние еще мои питомцы, почти выучили уже эти правила: занимаются разговорными переводами и читают «Детский мир», из которого так же делают переводы. Когда воспитанники мои начнут немножко говорить по-русски, я смешаю с ними и русских мальчиков, детей здешних поселян, на что имею законное уже право… Стараюсь всеми силами, чтобы подействовать еще на их нравственность, чтобы они впоследствии не были взяточниками. Посмейтесь надо мною, я иногда являюсь к детям в пустое от занятий время официально муллой и рассказываю, что знаю, из духовной истории, прибавляя к тому и другие полезные удобопонятные рассказы.
Если Вас не затруднит, то просил бы выслать мне пять или шесть «Самоучителей» и еще других таких книг, которые почтете для детей полезными… Мое постоянное стремление душевное клонилось к тому, чтобы непременно быть полезным человеком, а теперь мысль, что достигаю этого, — утешение мне во всем… Я прошу Вас как прежнего доброго Николая Ивановича, не забывайте только меня… Весь, весь, весь Ваш Ибраш…»
5
Теперя все соседи скажут:
«Кот Васька плут! Кот Васька вор!..»
Маленький и ширококостный мальчик-киргиз читал без книги с необычной серьезностью: расставлял руки, представляя добродушного пьяного повара, хитровато щурился и урчал, показывая блудливого кота, убирающего курчонка. Вовсе чисто по-русски изъяснялся он. Сидящие за экзаменаторским столом офицеры смотрели с удивлением. Только подполковник Яковлев с новыми двухпросветными погонами на плечах был официален и невомутим.
— Так как, говорите, имя этого молодца? — комендант от дальнезоркости откидывал все голову назад от лежащего перед ним листа.
— Это, как я уже докладывал вам, из тех двух, что учились при мне раньше. — Алтынсарин говорил негромко. — Потому отсутствуют в формулярном списке. Полагаю их готовыми по всей программе. Вы ж о том знаете, Яков Петрович.
Яковлев крякнул. Ставши подполковником, он сделался еще больше придирчивым. Однако к школе был у него особенный интерес. Весь гарнизон был выстроен на ее открытие. Теперь вот на проходной экзамен учредил он комиссию, хоть и не предписывалось то правилами. По бокам от коменданта сидели у крытого сукном стола скоро уж тридцатилетний прапорщик Горбунов, подпоручик Петлин второй, сотник Чернов, лекарь Кульчевский, есаул Краснов. В стороне, как бы свидетельствуя в чем-то, расположился отец Василий Бирюков.
— Значит, в общем списке они обозначаться не станут?
— Так точно, Яков Петрович, — Алтынсарину одному позволялось в службе называть не по чину начальника укрепления. — Однако же свидетельства дадим им как кончившим учение.
— Ну-с, тогда приступим к дальнейшему экзамену. — Яковлев на минуту как бы задумался. — Скажем так. Коли вам, Ержанов, предстоит произвести измерение поля в горизонтальном счислении, то какой инструмент употребляется в таком деле?..
Маленький Ержанов, ни секунды не думая, умножал и делил данные ему числа, производил триангуляцию[71]. Яковлев со скрытой снисходительностью посматривал на подчиненных. Он самолично водил киргизских воспитанников на съемку местности.
Лекарь Кульчевский, болезненный худой человек, расспрашивал по своей части. По содействию коменданта он объяснял в школе, как распознавать болезни и что делать в первой поре при их обнаружении.
Петлин второй покраснел и, щипая пробившийся ус, спросил:
— Позвольте узнать у вас, господин… воспитанник, каковые вам известны города и страны помимо России.
Ержанов отвечал бойко и не смущаясь:
— Ежели называть сопредельные с кайсацкой степью, то на юге это Хива, Бухара и Коканд с расположенными позади них Персией да Кашгарией, а дальше еще Индией. На востоке же Китайская империя с завоеванными ойратами и прочими племенами. Большое государство в мире еще Великобританское королевство. Кроме него в части света Европа состоит также Французская империя, где главный город Париж…
Все спрашивали по очереди, что хотели. Отец Василий со всегдашней своей робостью неслышно двигал по стулу своим большим телом. Знали, что из-за каких-то писем, посланных в Оренбург из укрепления, пригласили также его на испытания в киргизскую школу.
— Дозвольте и мне осведомиться, — покашляв, решился спросить он наконец. — Как вы, молодой человек, предполагаете понимать веру? В общем смысле, ежели сказать…
Наступила тишина. Но воспитанник не смутился вопросом.
— Хоть праотец общий у всех, земные народы имеют различные верования. Так, иудеи чтят одного только, единого бога, христианские народы, кроме того, чтят как сына божьего пророка Ису и матерь его Мариам, народы же магометанские считают, что божье откровение открылось людям через пророка Мухаммеда. Есть еще индийская и китайская веры. Всякая вера в своем народе учит не лгать, почитать родителей, быть добрым к людям. Так что благодаря ей общежительствуют они. В вере выражают люди свою совесть и дают в наследство детям.
— Так… Все так, — соглашался отец Василий, посматривая на других и словно бы призывая порадоваться с ним вместе. Офицеры переглядывались.
Четверо или пятеро воспитанников из поступивших в школу ко дню ее открытия тоже изрядно разговаривали по-русски, читали на память истории, спрягали и склоняли. Другие путались, но смысл понимали. Яковлев говорил с ними по-киргизски, и они бойко отвечали ему. У начальника укрепления был победный вид, словно это он их всему выучил.
К концу предложено было свободное чтение. Вызывались теперь по собственной воле. Тонкошеий мальчик со смуглым красивым лицом читал, призакрыв глаза:
«Ни зашелохнет, ни прогремит. Глядишь и не знаешь, идет или не идет его величавая ширина, и чудится, будто весь вылит он из стекла…»
Проверяя себя, слушал он ответы на экзамене. С маленьким Кабылом Ержановым все было ясно с самого начала. Когда он еще в первый год приехал к управляющему дистанций служащему бию Ержану Есмагамбетову, тот сказал:
— Ладно, Кабыл пойдет к тебе. Он у меня одиннадцатый. Пусть этот по-русски учится.
— Учеба принесет пользу вашему сыну, агай, — объяснял он.
— Да, один сын — Абдильда у меня в Бухаре постигает истинную веру в медресе. А этот пусть дистанцией правит. Русские бумаги станет читать. А то мне их все писарь-мишар читает, а проверить не могу.
— Есть и другие у вас дети, агай, — заметил он.
— Пусть казахским делом занимаются, от скота прибыль получают, — отрезал бий.
Пока они говорили, совсем маленький круглоголовый мальчик с большими ушами сидел у входа в юрту, и только черные глаза не отрывались от гостя. Когда собирался он уезжать, тот у стремени. И потом все смотрел ему вслед.
Через неделю в ворота постучали ручкой камчи. Большой добродушый казах, не слезая с лошади, заглядывал во двор. На другой лошади сидел этот самый Кабыл Ержанов, придерживая руками мешок с казы[72], больше его самого.
— Ай, не ест, не пьет совсем, учиться хочет, — объяснил словоохотливый казах. — Ержан-ага сказал: отвези его к мугалиму, который приезжал. Покоя с ним никакого нет…
Тут сразу было видно, что не думает о приготовленном ему месте Кабыл Ержанов. Домой на вакацию мальчик не поехал, и в первый год прошел все, чему мог выучиться в школе. С одинаковой серьезностью относился Ержанов ко всему: к счету или к словесности — и прочитал все, что было в доме и в комендантском шкафу.
— Кабылу надлежит дальше учиться, — объяснял он приехавшему весной бию Ержану. — В Оренбурге есть кадетское училище, имеются и другие…
— Зачем это ему? — спросил Ержан-ага.
Как было ответить? Он отвел глаза и заговорил о том, что вот ученые люди становятся большими начальниками, даже генералами. Должность султана-правителя тоже может в будущем исполнять такой человек.
Ержан-бий остро посмотрел на него:
— Ладно, пусть учится!
С Черкешем Мамажановым было проще. Тот принадлежал к числу семейств, пострадавших от Кенесары Касымова, и мог быть принят на казенный кошт в любое заведение. Два года уже Черкеш не отходил от Яковлева, даже на съемки с солдатами ездил по его ходатайству. Яков Петрович уж и письмо написал своему товарищу в Топографическую школу прапорщиков с рекомендацией. И на Кабыла Ержанова готово было представление…
Когда Кабыл Ержанов стал рассказывать о вере, офицеры задвигались. Есаул Краснов даже оглянулся два раза на отца Василия. Тот согласно кивал головой.
Что ж, ему и вправду, как писал о том Николаю Ивановичу, необходимо было исполнять роль муллы в школе. В кочевье на Акколе, откуда хотел он позвать муллу для знакомства детей с сунной, тот оказался неграмотным человеком: где-то в Туркестане прислуживал раньше при мазаре и арабского языка вовсе не понимал. Тогда сам он взялся разъяснять смысл поучения пророка — о сиротах, путешествующих, об отношении людей друг к другу. При этом рассказал о других верованиях, их смысле и значении для разных народов.
Как раз тогда это было, когда приехал благородный кожа Динахмет…
Уже второй месяц шли занятия, как вдруг утром увидел он в школе постороннего человека. Тот стоял и смотрел, как умывались дети, с шумом хватали миски, куда Нигмат, служивший теперь в кухне, накладывал им каши с мясом, пили молоко от содержавшейся при школе коровы. Что-то знакомое показалось ему в стоящем у порога человеке, но лишь когда гость заговорил, узнал он агай-кожу.
— Ассалямалейкум… Все ли в порядке у вас?
Почтенный Кожаулы Динахмет говорил с ним так, словно вчера только расстались они на далеком степном урочище, где вместе выстрелили в одного фазана. Все такая же скромная одежда была на агае-кожа, и рукав у ношеного, но чистого полушубка был аккуратно подштопан. И никаких вещей почему-то при госте не было.
— Как вы доехали? Где устроились? Пойдемте в дом ко мне, многоуважаемый Ахмет-ага!..
Он услышал, что собственный голос его дрожит от волнения. Мало кому обрадовался бы он так в это время.
— Я живу здесь у одного знакомого, а к вам обязательно приду домой, — говорил агай-кожа. — Делайте свое дело, учитель Ибраим. Я лишь немного побуду у вас.
Давно еще где-то в глубине души соизмерял он свои действия с тем, что сказал бы о них этот человек. По часам звенел звонок, он объяснял детям правила сложения и вычитания, заставлял рассказывать быль о двух людях, которые вместе строили себе дом и вели хозяйство, писал на доске и произносил с ними вслух обиходные русские слова. Ни в чем не изменил он распорядка учебы, только в конце прочитал на память «У лукоморья дуб зеленый».
Кожа Динахмет сидел в сторонке у двери все четыре урока. Потом пошли к нему домой, вместе обедали. К вечеру он пошел проводить гостя, так и не решившись спросить, у кого тот остановился. Очевидно, у живущих неподалеку казахов или у кого-нибудь из имеющих лавки при укреплении татар. Но агай-кожа попрощался и пошел в крепостную часть, к офицерским домам. Ничего не понимая, смотрел он вслед.
Вечером, проходя мимо комендантского дома, увидел он через окно, что кожа Динахмет сидит вместе с Яковлевым. Комендантский денщик Семенов бегал во двор, сапогом раздувал самовар. Тут он вспомнил, как Яков Петрович говорил как-то, что с Сырдарьинской линии есть у него старинный знакомец.
Дней через десять снова появился в школе кожа Динахмет. С ним был мальчик — смуглый, с умными глазами, тонкая шея высоко поднималась из жесткого кожушка.
— Это мой сын, учитель Ибраим, — сказал агай-кожа. — Пусть учится у вас.
Весь вечер потом они разговаривали. Благородный агай-кожа задумчиво смотрел в огонь лампы:
— Так получилось, что у правоверных народов кожа служит примером в понимании жизни. В деле мира он является мостом между врагами, потому что кожа есть в каждом народе, а между собой они родственники. Так что среди людей кожа должен быть источником рассудительности. Когда круто меняется жизнь, ему первому приходится думать о том…
Мальчик сидел на скамеечке в стороне и внимательно слушал. У него были отцовские глаза: достоинство и какая-то особенная мягкость души отражались в них. Мухамеджан Ахметжанов, как оказалось, понимал по-русски. Уже двадцать лет в их урочище разбивали лагерь военные топографы. Потому, наверно, особое отношение было у окрестных казахов именно к топографам.
Сегодня в экзамен мальчик прочитал отрывок из черной с зелеными углами книги. Не в пример другим тот был равнодушен к счету или естествознанию. Зато в три месяца выучился писать по-русски и читал на память. По Ланкастерской системе[73] он прикреплял этого мальчика к тем, кому плохо давался язык. Мухамеджан Ахметжанов с необыкновенным старанием относился к своей обязанности. Это тоже, наверно, было от кожи — способность к учительству…
Весь день наблюдал он сидящих за столом людей. В комендантском клубе, за картами, даже в рождественскую елку, куда ходили и взрослые, нельзя было сразу увидеть человека. Разве только если, как акын Марабай, уметь распознавать людей.
Прапорщик Горбунов задавал вопросы строго, и в замкнутом лице его читалась подчеркнутая независимость. Собственно, и не прапорщиком он был к своим двадцати восьми годам, а уже полгода подпоручиком, но не подтвержденным еще годовым высочайшим повелением. В таком случае офицеры надевали присвоенные по чину погоны, да и жалованье
Педагогический метод, по которому более сильные ученики занимаются со слабыми. Был распространен в XIX веке. получали соответствующее. Горбунов из гордости не хотел того делать. Еще безусым мальчишкой, не спросясь разрешения начальства, женился он на своей крепостной. Два раза обошли его чином и послали в службу сюда, на Тургай.
Лишь однажды по лицу Горбунова прошла улыбка.
— Какие недостатки примечаете вы в людях? — спросил он у Абдибека Беримжанова второго, не в пример своему брат Беримжанову первому не очень успевающего в учебе.
— Недостатки… Что такое? — переспросил Абдибек.
— В себе, например, вам все нравится?
Абдибеку пересказали вопрос по-казахски.
— Я хороший! — твердо заявил тот.
— Каждый из нас, господа, думает о себе то же самое, — усмехнулся Горбунов.
Петлин второй увлекся ролью учителя и сбросил свою застенчивость. Размахивая руками, подходил он к доске и показывал, как надо правильно писать и считать. Когда его понимали, глаза подпоручика радостно вспыхивали. Лекарь Кульчевский, человек самомнительный, подпускал иронию в вопросы, однако же знаниям, им самим сообщенным ученикам, несомненно, тоже радовался. Есаул Краснов задавал вопросы по уходу за лошадьми и вдруг заспорил с тем же Абди-беком Беримжановым вторым, надо или не надо коня подковывать.
— Не надо! — говорил Абдибек.
— А коль по камням случится вам ехать? — строго спрашивал есаул, раздраженно отирая лоб платком.
— Не надо ехать по камням! — упрямо твердил Абдибв.
Отец Василий, услышав ответ Кабыла о значении веры в народной жизни, повеселел. Еще накануне прибежал священник к коменданту. Лицо у него было растерянное, руки дрожали.
— Вот, опять письмо из епархии, Яков Петрович, извольте посмотреть.
Яковлев взял письмо с лиловыми сургучными печатями, молча прочитал, и на лбу у него сдвинулись морщины:
— Ну и что?
— Так в том мне опять пеняют, что новообращенных в приходе у нас не имеется. Акромя Кубреевой, что за унтера русского замуж пошла. Особо, видите, за школу киргизскую укоряют. Будто бы не допускают меня туда господин Алтынсарин.
— Извольте, батюшка, твердо ответить им, что никакого принуждения в вере на подотчетной мне территории допущено не будет. Не христианское то дело, да и не к чести государственной. Вот в экзамен школьный вы пойдете!
Как ни удивительно, но больше всех волновался на экзамене Яковлев. Внешне это было не видно, но при каждом выходе ученика у старика краснела шея и начинала подрагивать нога. Чем-то на господина Дынькова похож был начальник укрепления, когда тот волновался за всех них на экзамене в Оренбурге. Но господин Дыньков был школьный надзиратель, а подполковник Яков Петрович имел лишь общее касательство к этому делу. Что-то более важное как будто бы сошлось для него на киргизской школе…
Пожалуй, из всех здесь только с сотником Черновым определилась у него личная дружба. На того, как и на него, находили часы меланхолии и вместе тогда ходили они за Тургай в степь. Просто шли рядом, рассеивая мысли. Чернов тяготился службой и не знал, что ему в жизни делать.
— У вас, Алтынсарин, хоть дело есть, которому служите, а у меня… — и сотник махал рукой.
Однако образован Чернов был хорошо, с чувством читал стихи и все переписывался с какой-то девицей в Симбирске. О том сотник говорил лишь намеком, что есть у него единственно понимающая его душа, да обстоятельства враждебны их счастью.
Чернов как будто ожил на экзамене: с живым интересом слушал ответы по всем дисциплинам, но сам вопросы не задавал — только вглядывался в лица учеников. Когда ответ был удачным, сотник утвердительно кивал головой.
Лишь в самом конце экзамена Чернов вдруг задал общий вопрос:
— Как думаете вы поступать в жизни, если мнение ваше правильное, но идет наперекор мнению окружающих вас людей?
Чтобы понятно было для тех, кто еще не понимал хорошо по-русски, он растолковал им вопрос Чернова по-казахски. Мальчики притихли, сразу ушли в себя.
— Когда люди боятся, они всегда говорят одинаково.
Круг сломался. Это сказал Нургали Авезов. Так и должно было произойти…
Не все в порядке было со школой с самого начала. Еще осенью, объезжая причисленные к укреплению дистанции, ощутил он некий посторонний холод. Ему смотрели в глаза, соглашались со всем, но он-то знал, что это означает. В окоёме исключалось прямое отрицание.
В ауле правящего султана Джангера, дальнего его родича, стояла знакомая бричка-двуколка. Федор Ксенофонтович Ермолаев, тургайский скотопромышленник, сидел в тени за дастарханом. Дела были у того с ага-султаном. Несколько человек в дырявых чапанах и вовсе в каких-то лохмотьях сидели на солнце невдалеке.
— Эй, чего сидите. Деньги, что дал Ермолла, берите!
Ага-султан даже не смотрел на землю, где сидели люди. И те тоже не поднимали головы. По очереди, согнувшись, подходили они и подбирали с земли брошенные им деньги. Здесь не было крика или драки, как на оренбургской улице. Было светло и тихо. Федька Ермолаев сидел в тени, ровно прихлебывая из пиалки чай с молоком.
Это был самый центр окоёма. Но его это не касалось. С первого дня дал он себе зарок не вмешиваться в дела родичей. Его дело — школа, и через нее проложен будет выход из круга.
Султан Джангер увидел его, пошел навстречу:
— Э-э, как доехал, как твои дела, уважаемый родственник!..
— Желаю здравствовать, господин Алтынсарин! — с холодной насмешкой в тоне приветствовал его Ермолаев.
Потом, когда Ермолаев уехал в своей бричке, подошли Аманжол, управляющий всеми делами у ага-султана, и какой-то благообразный аксакал в плюшевой тюбе на голове и с четками в руках. Вчетвером сидели и разговаривали они, попивая кумыс.
Он приехал, чтобы окончательно договориться об учениках. Пока что из шести аулов, принадлежащих роду султана Джангера, лишь один человек дал согласие отправить своего сына в школу. Что-то было не так, и не мог уловить он причину.
Султан Джангер, один из многих тюре[74], в последние два года приобрел большой вес в Орде. Говорили, что десятками тысяч продает он скот, и числили его миллионщиком. В укреплении на Тургае стояли два каменных дома и конюшня, принадлежащие ага-султану. Совсем открыто забирал он себе половину за проданный скот в своих аулах и у соседей. Его боялись и молчали. Ни одной жалобы не приходило на него.
— Так, говоришь, не хотят детей отпускать в твою школу, племянник. Ай-ай, какой нехороший народ. Учености не желают знать, — султан Джангер сокрушенно качал головой. — Совсем непутевые люди!..
— Да, ага-султан, лишь один Авез Бердибаев обещал прислать в школу сына, — подтвердил он.
— Авез Бердибай, говоришь… Что же, позовем его, похвалим!
Наследственная знать, потомки чингизидов.
Пришел Бердибаев, рослый крепкий табунщик, который месяц назад пообещал учить в школе сына своего Нургали.
— Вот, уважаемый внук бия Балгожи говорит, что ты решил отдать сына в школу к орысам, — султан Джангер пристально смотрел на табунщика. — Это хорошее дело…
Авез Бердибаев стоял молча, как бы не слыша слов султана.
— Хорошее, говорю, это дело! — со значением в голосе повторил ага-султан.
Аксакал перебирал четки, управляющий Аманжол почему-то усмехался. Молчание затянулось, и он посчитал нужным вмешаться:
— Вы, Авез-ага, сами сказали мне об этом.
Табунщик повернулся к нему, спокойно подтвердил:
— Нургали приедет к тебе в школу, мугалим!
Будто ручка от камчи хрустнула в кулаке у султана Джангера, и в тот же миг уловил он ненавидящий взгляд, брошенный в его сторону. Он не мог понять, чем же вызвал эту неприязнь. Но уже доброжелательная улыбка появилась на породистом лице ага-султана:
— Видишь, как хорошо решил все наш человек Авез!
Табунщик повернулся и, не сказав ни слова, пошел от дома.
За неделю до открытия школы чья-то юрта появилась в трех верстах от укрепления, вниз по Тургаю. Зимой не принято было кочевать, и он поехал посмотреть, кто же это приехал из степи. В юрте горел огонь, десятка полтора лошадей ходили в тугаях. Войдя, он увидел Авеза Бердибаева. Жена возилась с едой, пятеро детей сидели рядышком у котла. Самый старший — Нургали встал, освобождая ему место.
— Здесь буду жить! — сказал Авез Бердибаев.
И сколько он ни пытался узнать, почему тот ушел от родичей из аула, табунщик ничего не говорил. Так или иначе это было связано со школой.
Нургали Авезов учился хорошо: по двенадцати баллов за все предметы поставила ему комиссия. Таких было еще трое: Беримжанов первый, Жальмухамед Жангожин и Мухамеджан Ахметжанов. О том, что люди всегда говорят одинаково, если боятся, Нургали Авезов сказал по-русски.
Он задержался после экзамена в школе: наставлял детей, что собирались уезжать на вакацию в свои кочевья. Когда шел он к комендантскому управлению, то увидел пьяного сотника Носкова. Пошатываясь, тот загораживал ему дорогу:
— Экзаменат, значит… Хор-рошо!
В голосе сотника была злоба. Что-то важное сходилось на его школе.
6
— В наличии имеется двадцать семь офицерских в штаб-офицерских чинов… Двести сорок два нижних чина при тридцати четырех унтер-офицерах. Также в отдельном казачьем эскадроне состоит… Двое больных в лазаретном содержании… Никаких происшествий на постах не случилось!..
Есаул Краснов опустил шашку. Яков Петрович утренние и вечерние доклады дежурного офицера принимал с неукоснительностью. Разве что двойное гарнизонное построение отменил, которое было при бароне. Лекарь Кульчевский сидел при комендантском столе, и Алтынсарин что-то делал возле шкафов.
Золотой с синим портрет государя висел на побеленной стене, а в углу икона победоносного Георгия. Через дверь видны были плуги, косилки, веялка, сложенные в передней. Их привезли с осенним обозом для ознакомления инородцев с европейскими методами хлебопашества.
— Рапорт принял комендант Оренбургского укрепления подполковник Яковлев…
Есаул вложил шашку в ножны, зевнул и, сев на скамью, стал смотреть, как Алтынсарин складывает на полку в шкафу книги. С приездом Яковлева, на манер топографов в Оренбурге, офицеры вскладчину выписывали журнальные книжки, а также газеты из Петербурга и Казани. Алтынсарин наблюдал за ними, выдавая по очереди. Только квартирмейстер Краманенков по скупости да сотник Носков по темноте души не участвовали в подписке.
— Не могу что-то я понять, Иван Алексеевич… — Краснов всякий разговор на книжную тему начинал такими словами. — В достойных журналах ругают графа Толстого, что про казаков больно гладко все описал. Я ведь сам ставропольский казак, сюда за историю перевели. Так очень даже проникновенно он про нашу жизнь пишет. Можно сказать, сокровенное увидел.
— Господа, не желаете ли в карты?.. Эй, Семенов, подать колоду!
Есаул пошел к столу. Алтынсарин будто не слышал слов коменданта и продолжал возиться у шкафа.
— Ладно, мирза, уж не обижайтесь на старое! — настаивал Яковлев. — Садитесь ко мне в пару!
Алтынсарин нехотя сел за стол. Первую партию выиграл, и Яковлев удовлетворенно тер руки. То была старая болезнь топографов — карты. Все начиналось со второго робера.
— Ну куда… куда вы валета крестового несете, садовая голова! — начинал ворчать комендант.
— Я докладывал вам, Яков Петрович, что не талантлив в игре, — спокойно отвечал Алтынсарин.
— Да кой черт тебе талант… Ворон считаете! — взорвался Яковлев.
Алтынсарин вдруг опустил карты, сильно побледнел.
— Чего… Что это с вами, Иван Алексеевич?
Яковлев озадаченно опустил карты. Алтынсарин всегда с полным спокойствием относился к карточным разносам коменданта. Однако теперь он даже отвернулся к окну. И вдруг все услышали дальнее металлическое звяканье. Оно приближалось, и ясно обозначился звук колокольца.
— Кто бы мог в эту пору?
Все встали из-за стола. Лишь Алтынсарин все сидел, не отводя от окна взгляда. Ржанье и звон оружия раздавались на улице. Дверь распахнулась и вошли сразу три человека. Один, в сизо-голубой шинели, шагнул к коменданту:
— По-видимому, честь имею видеть перед собой подполковника Яковлева?
Тот молча наклонил голову.
— Подполковник Пальчинский с особым поручением… Надеюсь, господа поймут…
В худом тонкогубом лице приезжего была значительность. Тем не менее, было видно, что он не из строевых офицеров. Даже руки держал в постоянном движении, не прижимая к бокам.
— Дозвольте представить офицеров и чинов укрепления. — Яковлев явно не замечал высказанного приезжим желания остаться наедине. — Лекарь Кульчевский… Есаул Краснов… Учитель здешней киргизской школы Алтынсарин…
— Весьма рад. — Пальчевский скользнул взглядом только по Алтынсарпну и махнул рукой на приехавших с ним ротмистра и другого — в статском платье. — Это мои люди.
В следующий день уже с утра все трое сидели в комендантском правлении, а на улице, рядом с постом, стоял еще солдат из их сопровождения. Всякий раз бегал туда к ним интендантскпй офицер Краманенков, вызывались разные люди. Подполковник Яковлев ушел на весь день с солдатами на учения.
Потом на три дня подполковник по особым делам Пальчинский уезжал в степь, возвратился с каким-то киргизом, которого казахи везли под конвоем. Остановился он в доме султана Джангера, и туда тоже приезжали какие-то киргизы.
Во второй день пребывания в укреплении Пальчинский собрал к себе четырех старшах офицеров гарнизона. Говорил он, сняв перчатку с одной руки и слегка ею играя:
— В это время, господа, когда Россия двинулась в Азию, с особенной бдительностью следует наблюдать за состоянием патриотического духа в войсках, а также за направлением умов в инородческой массе. Тут надлежит опереться на благонамеренные, традиционные элементы. И в таком случае недальновидно будет разрушать вековой уклад киргизской жизни. Наши цели здесь совпадают с патриотическими желаниями главенствующего в степи слоя. Тем более с учетом того, что с продвижением наших войск к Ташкенту мы становимся внутренней губернией… Следует знать, господа, также урок известных казанских событий. Там начиналось, можно сказать, с безобидных вещей, с библиотеки…[75]
Вызывались некоторые люди из укрепления. При этом случилась неловкость с зауряд-хорунжим Алтын-сариным. Когда тот пришел по вызову, приехавший с Пальчинским ротмистру перебирал как раз вынутые из шкафа журналы. Алтынсарин встал на пороге, не понимая:
— А как же… ключ?
— Ничего, мы обошлись. — Подполковник Пальчин-ский, сидевший за комендантским столом, указал ему на стул. — Вам, господин Алтынсарин, надлежит написать объяснение.
— В чем… объяснение?
Алтынсарин говорил, будто деревянный, не отводя взгляда от перебирающего книги офицера. Пальчинский внимательно смотрел на него, взял из лежащего на столе дела лист, стал читать, четко выговаривая слова:
«От 28 сентября, года 1864-го… Я, Айгелев Сандыбай, на заданный мне Вашим высокоблагородием вопрос показываю, что прошение, порочащее доброе имя и преданность престолу султана Омара Мухамедова, меня подтолкнули написать братья Казбек и Беримжан
Чегеневы, а также учитель киргизской школы Ибрагим Алтынсарин, внук узунского бия Балгожи. Он же составил означенное прошение…»
Алтынсарин продолжал сидеть с прежним видом, словно глухой. Кончив читать, Пальчинский тихим движением передвинул папку:
— У нас имеются некоторые старые дела, господин Алтынсарин. Например, об укрывательстве мертвого тела. Также о незаконной справке, касающейся краденых лошадей. Угадывается некое направление…
Пальчинский, давая ему подумать, встал, подошел к шкафу, где занимался ротмистр, не снимая перчатки, взял журнальную книгу. Пальцы его медленно поворачивали страницы. Потом он взял другую книжку, третью, будто ощупывая их. Осторожно положив потом их на окно, он возвратился к столу.
— Все может быть оставлено без внимания, господин Алтынсарин. Лишь небольшая справка нужна от вас о том, что читают с наибольшим одушевлением в гарнизоне, какие мысли одобряют, — на тонких губах Пальчинского теперь была улыбка. — Опять же и среди киргизов известно ваше влияние…
Алтынсарин молчал. Подполковник Пальчинский перегнулся через стол, заглянул ему в лицо и вдруг сразу потерял свой уверенный тон.
— Что ж, идите!
Через двор в школе кричали дети.
Он лежал одетый и смотрел в потолок, лишенный всяких сил. Такое случалось с ним от давней детской болезни. Человек с саблей тогда приходил к нему…
Виделись все пальцы в перчатке, щупающие книги. С такой же цепкостью ощупывали они когда-то пачку денег в Троицке. Но там это было естественно.
Все определялось в круге. Лишь несколько слов сказал он как-то на улице в укреплении с человеком, назвавшим себя сыном Айгеля. Тот говорил что-то сумбурное о своих врагах. Потом этот человек зашел с задней стороны в дом ага-султана. Сам Айгель арестован был за перепродажу краденого скота.
И опять приходил этот Айгелев к султану Джангеру, когда в доме у того находился офицер по особым делам Пальчинский. А Беримжан Чегенов, упоминаемый в доносе, первый записал двух своих детей в школу, и Беримжанов первый — лучший ученик.
С другой стороны, интендант Краманенков ходит все к Пальчинскому. И еще Федька Ермолаев, приятель Краманенкова, имеет дела с ага-султаном. Может быть, кажется ему, что все кружится вокруг школы?..
Черные и красные полосы заходили по потолку. В висках стучало, и горло уже перехватывало криком. Вот-вот должен был явиться Человек с саблей.
— Эй, отступи, моя очередь.
— Нет, моя…
— Отступи!
Послышался шум драки, плач. С усилием встал он, пошел во двор.
— Ай, учитель, Клычбай первый ударил!
— Нет, это Конуркульджа…
В голове все кружилось, поташнивало. Он принялся разбирать ссору, строго выговаривал виновному. Потом повел всех в класс, велел клеить фонарики к елке. Сам нарезал полосы красной и желтой бумаги, разводил клей из муки. Два мальчика из поселка уже ходили в школу. Один из них — Клягин Иван имел способность к рисованию. Крейдовой краской разрисовывал тот зверей на стене: лису, медведя, зайца с барабаном. До ночи занимался он с детьми и еле доволок ноги до кровати.
Стоял у ножки кровати кувшинчик с молоком, как всегда приготовленный матерью, лежал хлеб на столе, что брали они из военной пекарни. К хлебу он не притронулся, жадно выпил молоко и повалился спать. Даже забыл он, что говорил сегодня о чем-то с приезжим офицером. Лишь помнил пальцы, щупающие книжки. Не имело это отношения к жизни. Человек с саблей тоже не приходил, отодвинутый делом.
На второй и третий день продолжала стоять посредине класса елка-арча, обвитая бумажными лентами. Дети приходили со всего поселка. Во дворе с шумом и криками лепили снежного балбала: даже глиняную плошку прилаживали на животе. Старая аксакальская шуба бия Балгожи, в которую рядился он накануне, лежала в углу. Четвертый раз устраивал он детский бал…
Звон раздавался с колокольни, хрустел снег под ногами гуляющих в праздник людей. Но хруст сделался ближе, застучали на пороге ногами, сбивая снег. Слышался женский разговор. Он встал со стула, шагнул к двери.
— Как хотите, а принимайте визит!
Яков Петрович был в праздничном виде, даже офицерский пояс расслабил. И Дарья Петровна, сестра коменданта, расцвела сразу: румянец играл на ее широком лице. С ними вошли еще лекарь Кульчевский с женой Ксенией Сергеевной. Позавчера она опять помогала налаживать на елке детские танцы.
— По-русскому обычаю у всякого обязан быть свой именинный день. Так что принимайте наше поздравление!..
Яковлев широко расставил руки. Не понимая всего до конца, он трижды расцеловался с комендантом и Дарьей Петровной, потом с Кульчевскими.
— Входите, входите, господа. Весьма рад!
Он растерянно принимал шубки от женщин, вешал их на узкую деревянную вешалку.
— Так вот, Иван Алексеевич, ваш святой день выходят как раз сегодня. Поскольку годовщина школы, так и ваши именины надлежит на нее праздновать. У нас с собой шампанское… Эй, Семенов!
Денщик коменданта Семенов вносил корзину с бутылками. С зимним обозом всегда привозили шампанское. Он поспешил к Нигмату сказать, чтобы зарезали барана…
Пришел Чернов, потом Краснов с супругой — огромной женщиной, рядом с которой рослый, увесистый есаул гляделся малюткой. Явились еще офицеры. Дети таскали стулья из школы.
После службы в церкви зашел и отец Василий Бирюков.
— Мир дому сему, хозяину с чады и домочадцы. А также как и пастырю младых умов…
Весь гарнизон сидел за составленным столом, помимо только Краманенкова да сотника Носкова. Женщины говорили о своем.
— Представьте, граф еще издали увидел меня. Какая приятная для меня неожиданность, говорит. Позвольте, Поликсена Авдеевна, вас ангажировать. И весь вечер все возле себя держал, как не пыталась я избегнуть того. Даже удивлялись все тогда, зная неприступность Василия Алексеевича. Но особое его ко мне отношение… антр ну суади[76]. Между нами говоря…
Жена военного ветеринара Куницына рассказывала о покойном губернаторе Перовском, щурила глаза, играла улыбкой. Другие женщины ахали, поднимали брови, понимающе переглядываясь между собой.
Между мужчинами тоже шли знакомые разговоры.
— Извольте по такому случаю, говорю, выйти со мной на два слова, — рассказывал в какой уж раз свою историю Краснов. — Ежели вы тотчас же не принесете по всей форме извинения за облитое вином платье…
— В отряде у Черняева[77], сказывают, так пушки на верблюдов ставят: прямо промеж горбов. Так и в Ташкент въехал. Знаю по оренбургскому штабу Михаила Григорьевича: на выдумки горазд. Однако же, коли до серьезного дела дойдет…
— Оно положено к очередному чину представлять в пять лет. Да с учетом льготы по линейной службе и ежели без замечаний…
Все было старое и не очень мудрое: дамы со своими ужимками, недалекий Краснов, другого разговора не знающий, как о лошадях да своей дуэли, за которую переведен был на линию. И еще постоянный офицерский разговор о присвоении очередного звания. При этом обязательные «Никак нет!» и «Почту за честь!» при каждом слове. Но все они пришли сегодня к нему, понимая какую-то его правоту. То самое это было, что витало вкруг дуба при лукоморье…
7
Лед неокрепший на речке студеной
Словно как тающий сахар лежит…
Пятеро учеников из шестнадцати отлично говорили и писали по-русски, все знали арифметику, решали задачи, бойко рассказывали из истории и географии. Вопреки учителю школы, не щедрому на похвалы, комиссия единодушно выставила большинству двенадцатибалльные отметки. В конце предлагалось свободное чтение. Неулыбчивый подросток с черными, запавшими глазами читал с каким-то особенным выражением. В третий раз уж принимающие экзамен офицеры вдруг затихли, перестали двигаться. Алтынсарин сидел со всегдашним своим спокойным учительским видом.
За окнами видны были речной косогор и степь, уходящая на тысячи верст. И в другую сторону она также тянулась на тысячи верст. Никак не соотносилось это с железной дорогой, да и в содержании не было соответствия. Тем не менее, убедительное чувство слышалось в отчетливом чтении подростка-киргиза.
Не все и из офицеров еще сами видели железную дорогу. Теперь она вдруг возникла вплотную с болотами, голодом, смертной стужей. Слышен был в словах даже воющий звук от невыносимого горя. И удивительно было, что в киргизской школе они слышат это.
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то все косточки русские…
Являлись сразу дыра в земле под снегом, где люди с выеденными дымом глазами живут вместе с овцами, бурые жилы на женских руках, покорность увозимого в острог Нурлана. Нургали Авезов громко читал, и выражение лица у него было такое же, как у отца, когда тот повернулся и пошел прочь от ага-султана Джангера…
Пальцы в перчатках щупали журнальную книжку в обыденной серой обложке. Теперь он понял, какое выражали они чувство. То был страх. Сам этот язык, на котором писались журналы, был смертельным их врагом. Не обязательно про железную дорогу, пусть про лукоморье, даже про кота Ваську, но это противоречило самому присутствию в жизни этих людей. Даже другой, особый язык придумали они вопреки тому, живому: «Имею честь довести до сведения Вашего превосходительства», «Благодаря неустанной заботе правительства и лично Его Императорского Величества», «Согласно с постановлением правительствующего Сената от числа такого-то». И книжки на этом бескровном языке стали уже писать для читающих Петрушек. Грамотный лакей у скупщика мертвых душ читал не ради смысла, но для самого процесса чтения. Весь мир хотели бы превратить в петрушек для своей безопасности.
Только был язык, который не позволял им этого. Не имело значения звучание имен, в мокром ли болоте или в горячем песке лежали кости. Нургали Авезов широко повел рукой в воздухе:
С разных концов государства великого — Это все братья твои…
Нет, даже не плуги и сеялки, что складывались в передней у коменданта, а нечто высшее, идеальное размывало окоём. Оно таилось в языке. Не случайно было противодействие школе султана Джангера.
Незаметно взглянул он на офицеров. Лица у них были просветленные, сурово-торжественные. Сотник Чернов даже привстал от волнения. У Якова Петровича повлажнели глаза, и с каким-то вызовом поглядывал тот в стороны.
Но тут увидел он, что у большинства учеников такие же лица, и подумал, какое же лицо сейчас у него самого.
8
Дом был как бы приватный, и караульный чин находился внутри, при входе. Его превосходительство Евграф Степанович Красовский проходил сюда из губернаторского присутствия через задний двор. Каждодневно в десять часов утра принимался им конфиденциальный доклад. Полковник Пальчинский держался в рамках формы, однако же чувствовалось старинное их знакомство с шефом.
— Так же из находящихся под особым наблюдением ста тридцати семи лиц, из них по казанским делам шестьдесят девятого года — сорок один, ссыльных из Западного края по делам Шестьдесят третьего года — тридцать четыре, офицеров и рядовых — двадцать семь, лиц прочих чинов и званий — тридцать пять, все находятся в наличии. Среди офицерских чинов, посещающих общественные чтения при публичной библиотеке, прибавились инженерный поручик Жаворонков и штабс-капитан Рокассовский, сын прежнего начальника штаба. Оба имеют вхождение в дом подполковника Андриевского… Агент от поляков докладывает, что намечается бегство одного из них. Для того приехала из Лодзи жена его с крупной суммой денег… Из Уральска с делом тяжбы по промыслованию рыбы прибыл письмоводитель войсковой канцелярии Матвеев, из Тургая явился с отчетом помощник начальника уезда Алтынсарин…
Его превосходительство при этом имени чуть шевельнул плечом. Маленькие ручки его были, как обычно, спрятаны под столом. Пальчинский уловил это движение.
— Ежели помните, Алтынсарин сразу и смотритель киргизской школы на Тургае. Я доносил как-то о подписной библиотеке у тамошних офицеров…
Подробный отчет сделал также полковник Пальчин-ский по таможенному контролю, о большом пожаре, случившемся в пределах Иргизского уезда, отчего сгорело до трех тысяч закупленного в казну скота, о действиях приверженного к расколу купца Перстнева, переправляющего на Сырдарью своих одноверцев.
Его превосходительство молча выслушал доклад, сделал распоряжение о поляках, долго разбирался с пожаром и староверами. Полковник Пальчинский даже несколько погорячился, два раза вставал с места и громко убеждал своего начальника. Но тот лишь делал твердый знак маленькой ручкой.
— Там этот киргиз, про которого вы говорили, Антон Станиславович…
— Алтынсарина имеете в виду?
— Вы это… приставьте к нему агента. На время, пока он тут, в Оренбурге.
Оставшись один, Евграф Степанович Красовский встал из-за стола, поджав за спиной руки, медленно подошел к стоявшим у стены деловым шкафам… Как будто где-то недавно видел он эту фамилию. Достав копию переписки учебного ведомства в последний год, он взялся листать. Заинтересовавшись, отошел с папкой, сел назад к столу. Коротенькие пальцы крепко зажимали листы… «С тех пор прошло три года, в течение которых, по распоряжению г-на Министра Народного Просвещения шла деятельная работа по вопросу об образовании инородцев, в том числе магометан, в Казанском учебном округе и в Крыму; само Министерство, кроме того, собирало точные и подробные сведения об английских и французских заведениях для образования туземцев Индии и Алжирии. В тех же годах, в Оренбургском ведомстве, вводилось новое положение об управлении киргизами на началах русских, возбудившее в степи недоразумения и волнения, улаженные не без употребления военной силы. Само собой понятно, что этих работ и этих опытов Оренбургское Начальство не могло иметь в виду в 1866 году, когда составляло свои соображения. И однако же основная мысль их — верна, это именно ясно поставленный русский элемент для народного образования…»[78]
Что же, господин профессор Казанского университета Ильминский действует из лучших побуждений. Когда жил тут он, то состоял в окружении честолюбца Григорьева. Правительственное влияние полагали они вводить в Азию посредством внедрения всего без исключения русского. По первому впечатлению весьма похвальная цель. Однако государственный взгляд на дело рисует все с иной стороны.
Что Индия и Алжирия? Они через море от метрополии, да и отношения там происходят преимущественно на деловой основе. Декабристов-то в Англии и даже в Париже не случалось. Вон профессор, статский советник, всех инородцев хочет поднять до себя. Вечное русское благодушие!
Да и рядом у нас все: степь никак не огородишь. Так пусть бы и была внутренней оградой для тех же киргизов их вековая старина. Тем более, что сами они цепко держатся за нее. Пятнадцать лет внедряет он надлежащему начальству правильность этой политики, и ответственные лица склоняются к тому же мнению. Только непреоборимый русский идеализм от генерала до черного мужика, устраивающегося жить в степи, выпустит в конце концов орду из ее границ.
Нет, и в правительстве не чувствуется твердой руки. Что же, мало им польского бунта и даже каракозовского[79]выстрела? К тому же последнее известие из Франции: парижская чернь у власти, а Бисмарк молчит. Ему на руку окончательно обескровить векового врага. Покойный государь Николай Павлович, когда в Европе что нарушалось, говорил: «Господа, пора седлать коней!»
А как еще придется французская коммуна на распущенные умы. Петрольщиц[80] и у нас достаточно. Циркулярами, что идут из Министерства, тут не защитишься. Вожжи ослаблены, и только отдельные государственные люди понимают положение. А здесь еще инородцев предлагают впустить в эту кашу.
Это ж не просто, а на всю русскую Азию придумали распространить опыт. Слава богу, киргизские школы приказали долго жить. А то и полы деревянные намеревался им сооружать ученейший Василий Васильевич. Одна лишь осталась школа на Тургае, и там этот киргиз…
С каким, однако, упорством стоит на своем господин Ильминский. «Если я настаиваю на киргизском языке для киргизских школ, как и вообще я стою за родные языки для обучения инородцев, то не как за образовательное средство, а как за орудие самое естественное и удобное для сообщения инородцам новых понятий и научных фактов».
Если уж учить по-русски, то пусть бы и забыли все тогда киргизское. С таким направлением можно бы и согласиться. Так нет, предлагается при русском образовании оставить их еще и природными киргизами. Называется прямо и имя подходящего для того человека. «Из них особенно отличался даровитостью, здравомыслием, любознательностью и самым живым сочувствием к русском книгам и к русскому образованию, а к киргизскому языку питал уважение и предпочитал его… Ибрагим Алттынсарин».
За образование особой учительской школы для киргизов даже ратует господин Ильминский. Все грозится, что иначе благодушные ныне к делам веры киргизы к татарским муллам на выучку пойдут, фанатиками сделаются. Так и пусть себе. Это покойней для правительства, чем если рядом с Каракозовым пистолет возьмут в руку.
И как на подбор: только образовалась по положению Тургайская область, как ее губернатор с истинно русским упрямством берется за просвещение киргиз, а в советники зовет казанского профессора. Будто и делать больше нечего генералу в степи. А тут уж прямое лукавство господина Ильминского, когда в мыслях по сему поводу успокаивает в одном и пугает в другом… «Русский народ по природе несовратимо благонадежен, хотя, быть может, прост или неразвит, и потому сельские русские школы хотя бы были бедно и плохо поставлены, не могли бы принести положительного, существенного вреда… Совсем другое дело быть в чуждом и притом пограничном населении киргизском». Как же, школы здесь, видите ли, орудие, флаг русского правительства. «Безуспешность правительственных школ в таких деликатных обстоятельствах и с такими трудными запросами — почти будет равняться упадку русского влияния».
Нет, господа, мыслить следует по-государствеяному, а не в угоду русскому слабодушию. В том состоит наш патриотический долг. К тому же и для самих киргизов это лучше. Природное их дело — пасти скот, и вовсе не стремятся они куда-нибудь уйти от того. К чему же и принуждать их…
Тут все было ясно, однако же не проходило почему-то неприятное чувство. Любезный Антон Станиславович опять зарвался. Это в департамент можно писать, что три тысячи скота за один раз в степи сгорело. При том скот все купленный в казну, для войскового довольствия. Зачем же так прямо в глаза про то говорить. Уговор с Пальчинским был с Ревеля — половина ему. Век благодарить должен Антошка-фармазон, что вытащил тогда его из острога, в настоящую службу определил. Будто неизвестно мне, какие в скрытности от меня дела в степи обделывает с тем же Джангеркой да с этим, как его… Ермолаевым. Половина киргиз от них уже с Тургая убежала. А по степи за тот год от Пальчинского и пятнадцати тысяч не пришлось увидеть, и те частями.
С таможней тоже начал мудрить Антон Станиславович. Вовсе уже беспардонно ведет себя. Что с бухарца Абдурахманова тридцать тысяч сорвал, о том мне ни слова. И с раскольников сорок тысяч взял, мне же сказал, что двадцать пять. Не приличествует так вести себя между благородными людьми…
Но не проходит неприятный привкус во рту. Так было когда-то, когда мальчишка-киргиз принудил его распорядиться об отмене приказа. С тех пор и помнит его. Даже Нальчикскому давал распоряжение, когда ездил тот в Тургай. Так, может, личное то у него?
Нет, взгляд тогда такой был у этого Алтынсарина, что никак не соотносится с принятым порядком вещей. Будто силу какую-то за собой знал.
И Нальчикскому он из служебного интереса сказал последить за киргизом. Фигура невелика, да что-то много всяких линий тут сошлось. К месту здесь и присмотреться. Только почему все же уступил он, когда десять лет назад приехал этот киргиз без вызова к нему в дом?..
— Извольте сесть, господин Алтынсарин!
В том самом кресле, где сидел когда-то Василий Васильевич, теперь находился человек с усами и подусниками, как на военных портретах. Шпоры звякали под столом, а при входе встречал адъютант с зеркально начищенными сапогами.
— Мне похвально говорил о вашем усердии начальник уезда Яковлев. Особенно в части помощи в спокойном переходе киргизов к новому положению…
— Роль моя, Ваше превосходительство, заключалась в деловом и внятном объяснении людям новой формы организации жизни в степи.
— Однако в других уездах происходили волнения, — в генеральском баритоне отразилось искреннее недоумение. — Команду случалось направлять.
— Смею думать, кому-то даже были положительно нужны такие волнения.
— По чьей-то инициативе всякий раз распространяются среди киргизов не имеющие почвы слухи. Часть их бросает тогда все уходит в глубину степи. Скот падает в цене, и кто-то получает барыш…
Генерал знал про это:
— В Иргизе и в Актюбе ловили подстрекателей. Твердят одно: ничего, мол, не знаем, ни о чем не ведаем. На базаре слыхали.
— Следовало, как думаю, ближе около себя посмотреть Ваше превосходительство…
Все повторялось. Слухи появились еще до того, как высочайше было утверждено новое «Положение». Вместо трех частей с султанами-правителями Орда делилась на области с уездами. Опять приезжал Пальчинский, остановился у султана Джангера, и в тот же день пошли слухи. Даже и в частностях повторялись они: детей станут крестить, а джигитов поголовно возьмут в солдаты. Мелкий скот продавался за бесценок, и ага-султан выделил туленгутов в помощь Ермолаеву для отгона овец.
Целыми родами собирались уходить люди на Улытау. Бросив в первый раз за пять лет занятия в школе, два месяца ездил он с Мамажаном и другом своим Тлеу Сейдалиным по дистанциям, объяснял аксакалам неразумность такого шага.
Военный губернатор новой Тургайской области был не лучше и не хуже других. Он знал таких русских людей. В пределах своей службы они со всей энергией приступают делать добро. Став начальником над каким-то делом, всецело отдаются ему и защищают своих людей, как когда-то вверенных им солдат. И на казахов так же смотрит этот генерал. Даже школы в каждой волости в один день думает открыть.
Господин профессор Ильминский писал мне про вас, что преданы делу просвещения. — Генерал, позвякивая шпорами, сделал несколько шагов по кабинету-Со своей стороны рассчитываю на ваше деятельнейшее участие…
В коридоре и комнатах были переставлены столы, но он узнавал их. На папках и на бумагах в верхнем левом углу стояло: «Тургайское областное правление». Люди в большинстве сидели за столами новые, однако это не имело значения. Из-под пола все так же пахло бумажной прелью.
Он долго сидел потом в бывшей комнате Варфоломея Егоровича, уточняя общий доклад от уезда. Простуженный секретарь с важным выражением на лице значительно поднимал перо:
— На основании «Положения» и согласно инструкции военного губернатора уездному правлению надлежит информировать по каждому пункту в полном объеме. И слог у вас в некотором роде простодушный. Извольте видеть: «Во всех волостях Тургайского уезда люди совершенно здоровы; скотина перезимовала благополучно и болезней никаких не имеет, хотя часть ее в худом теле… Ордынцы, выкочевавши из зимовых стойбищ, направляются на обычные свои летние кочевья, а земледельцы, при совершенном спокойствии в уезде, свободно принимаются за свои работы, надеясь труд свой вознаградить урожаем хлеба, несмотря на свои недостаточные земледельческие инструменты».
— Что же, это не так говорится по-русски? — спросил он.
— Так разве же можно тут чувства допускать? — секретарь в волнении обтер платком нос. — Бумагу надлежит писать государственным языком. Ежели господин подполковник Яковлев того не знает, так вы, господин Алтынсарин, человек ученый. Сколько помню, в казенной школе науку проходили…
Так и сидел он еще два дня, исправляя и уточняя пункты отчета. Третий год уж переписывал он из старой бумаги в новую: «Кроме кочевого населения в Тургайском уезде числится поселенных казаков Оренбургского казачьего войска 20 семейств, живущих в городе Тургае. О числе душ этого населения прилагается особая ведомость № 1. Кроме того, проживает в городе Тургае отставных один писарь, один унтер-офицер, один рядовой временного отпуска, и в Наурзумской волости — один бессрочно отпущенный писарь. Все поименованные чины к обществам приписаны. Кроме них временно проживают в городе Тургае с торговой целью: почетный гражданин — один, мещан — трое и отставной канцелярский служитель — один…»
Чем только не пришлось ему заниматься в эти десять лет. Всю гражданскую часть взвалил на него Яков Петрович… «Урожай хлебов, орошаемых водой, был весьма удовлетворительным… Единственное богатство и лучший из промыслов ордынцев Тургайского уезда есть скотоводство. О количестве скота хотя нет положительных сведений, но эта единственная отрасль ордынского благосостояния в Тургайском уезде находится в цветущем состоянии… Фабрик и заводов в Тургайском уезде не имеется… Выданы на право торговли в Тургайском уезде следующие свидетельства: на табачные лавки — пять купеческих по второй гильдии…
Всего при городе Тургае имеется постоянных торговых заведений шесть, а со спиртными напитками — три…»
Еще и судебным следователем определил его Яков Петрович. Когда он от всего было отказался, старик невероятно раскричался:
— Что же, извольте, тогда я мерзавца Краманенкова пошлю киргизов ваших судить между собой. Уж он покажет им кузькину мать. К тому же вторая часть вашей службы — администраторская. Так и выполняйте ее без разговору!
Он выезжал уже в степь по случаю обнаружения мертвого тела, по пожарам и наводнениям. Остальное решали аксакальские суды… «Народная нравственность. В истекшем году в Тургайском уезде преступлений, подсудных уголовным законам, случилось 20. К 1 января арестантов под стражей состоял один человек… Арестанты содержатся на гауптвахте города Тургая, где имеется одно только отделение, общее для военных и гражданских арестантов. Для пересылки арестантов в зимнее время имеются при уездном управлении два овчинных тулупа…»
Благо еще, можно слово в слово переписывать доклады. Лишь цифры менять в случае надобности. Что ж, наверно, и пригодится когда-нибудь узнать, что два овчинных тулупа было при тургайской гауптвахте. Отчет клеился и укладывался по годам, как и донесения прошлого века из безвестной фортеции.
«Народное просвещение. В Тургайском уезде состоит одно учебное заведение, а именно школа для киргизских мальчиков… К текущему году состоит воспитанников девять киргизских мальчиков, исключены по домашним обстоятельствам трое. Успехи их следующие: большая часть из мальчиков порядочно читают, пишут по-татарски и по-русски, изучают первоначальные правила арифметики и грамматики…
Хотя масса населения Тургайского уезда, находясь еще в грубом состоянии, относится весьма равнодушно к образованию, но у некоторых существуют убеждения и сознание пользы науки и охотно жаждут просвещения юному поколению…
Прикусив зубами перо, сидел он один в комнате. Царапина на белой стене была перед глазами, куда смотрел он. Все та же оставалась школа, и девять учеников в ней. Одна она была только на всю степь. Начатый тут десятилетний круг замкнулся. Ему уже тоже тридцать лет…
Неужто и со школой происходит то, что с причудливым городом на берегу Тобола, который думал он строить пятнадцать лет назад? Всякий раз надвигалось что-то, бросая невидимую тень. Живая вода из сказки замерзала и делалась льдом.
Когда пять лет назад захотел он бросить школу в укреплении и уехать от всего к себе на Тобол, Яковлев вдруг оставил свой крикливый тон. Даже рот тогда у старика стянулся от ядовитости.
— Эка вы, киргизы, ненадежный народ. Чуть что: пиф-паф. А там, где осаду по всем правилам требуется выдержать, вас и не хватает.
Как-то плечи опустились у коменданта и постарел тогда сразу на десять лет. Все и раньше он понимал, но только тут сделалось ему ясно, что киргизская школа для старика-топографа не просто каприз. Все свое мироощущение утверждал тот на ней. И теперь даже прибегнул к оскорбительной ноте, чтобы принудить его продолжать дело. Ему сделалось стыдно, и никогда больше не говорил он о своей тоске…
Царапина на стене стала теряться из вида. За окном совсем уже стемнело. Да, всего девять учеников осталось в школе. Но и в этом году будет звенеть в степи колокол. К нему уж правыкли. И на тысячу верст вокруг знают, зачем он звонит.
Как будто даже тут послышался ему звон. Завтра надо отдать отдельный отчет по школе: за пятьсот рублей годового расхода на учеников и триста пятьдесят рублей учительского жалованья. Еще и нужных книг здесь нет. О «Детском мире» Ушинского да о Паульсоне[81] придется просить Николая Ивановича в Казани. Вот ему-то можно поплакаться на судьбу…
Когда вышел он из правления, какой-то человек в ополченке едва не задел его плечом.
Будто и всегда он знал Юрия Николаевича Померанцева. Высокий чистый лоб, худое лицо и красивые тонкие руки, вылезающие из потертых до невозможности рукавов. Сразу делалось ясно, что еда, питье, одежда вовсе ничего не значат для этого человека.
— Тут прямо-таки чудо, Иван Алексеевич. Ведь кто в Европе знает что-то жизненное про наш Оренбургский край. Так, есть какая-то дикая земля меж Китаем и Россией, по которой гоги и магоги мечутся. Даже и умные, знающие люди все одно лишь сверху смотрят. И город какой-то там на краю стоит, где Пугачев бунтовал. А тут вдруг есть, оказывается, Оренбургский отдел Императорского Русского Географического
Общества, и в первом выпуске записок выступает с научными статьями природный киргиз. Пишет он про сватовство и похороны, про простую человеческую жизнь, такую же, что идет у всех народов земли. А самодовольные люди, думающие с высока своей расы, приходят в растерянность…
Под лестницей в старом присутствии находилось место для Юрия Николаевича. Сверху скрипели ступени, и все до потолка загромождено было книгами, атласами, картинами. Висели по стенам седла и уздечки, как когда-то в доме у Николая Ивановича, стоял прислоненный к половинке двери натуральный балбал. Тут же, на деревянной лежанке, и спал секретарь Общества.
Обычная, с серым переплетом, книга лежала на шатком столе, в ней были печатными буквами расположены слова, которые писал он в долгие зимние вечера у себя в Тургае. Потом он приворачивал фитиль петрольной лампы и долго не мог спать. Все думалось, серьезная или нет эта работа и надо ли кому-нибудь знать про узунских кипчаков. Также загадки и меткие слова записывал он в тетрадку, делая по возможности точный их перевод.
— Три года назад еще отправили мы ваши очерки в Петербург. А тут как раз и свои записки решили издавать. Так Лев Николаевич настоял в первом томе их представить. Даже и вступление написал…
В который уже раз он удивился. Давний день сидел в памяти, когда попечитель Оренбургской школы говорил перед ними казенные, возвышенные слова. Даже лицо у советника Плотникова было как бы из глины. С Евграфом Степановичем Красовским сидел однажды тот в одном доме и вместе со всеми не видел его, хоть прямо глядели они в его сторону. А тут, в комнате под лестницей, явился другой человек, служебная плавность пропала в движениях, рука быстро и точно черкала в тетради с загадками.
— Вы, господин Алтынсарин, имеете обязанность перед наукой писать о своем народе. Мне и Николай Иванович говорил о таком направлении ваших мыслей…
Рука в мундирном рукаве перестала вдруг двигаться:
— «Среди многих баурсаков один калач…» Доподлинная ли это киргизская загадка, господин Алтынсарин? Сколько мне помнится, киргизы русский хлеб не пекут.
— Пекут уже некоторые. Записана мной на Тоболе, среди узунского рода.
— Что ж, звезды и месяц. Придется лишь примечание делать для читателя.
— Так оренбургские казаки всегда в дорогу жарят баурсаки, — возразил он.
— Не для одних только оренбургских казаков ваш труд, молодой человек.
Словно просвет для себя находил этот чиновник в географических занятиях. И язык у него становился другой.
— Какая истинно философская классификация огня: «Бездушное у бездушного душу берет».
Лев Николаевич Плотников задумался, опустив перо.
Когда с секретарем Общества Юрием Николаевичем Померанцевым пошел он обедать в кухмистерскую, то вслед за ними явился и сел за стол человек в ополченке: тот самый, что попался ему вчера по выходу из правления. Дворянский картуз с околышком был на том совсем новый, но ополченка лоснилась от пятен. Такие полувоенные куртки с карманами носили еще с Крымской войны, когда покойный государь решил двинуть на выручку к Севастополю всенародное войско. Только уж на втором переходе у них стали отваливаться закрашенные под кожу подметки сапог.
— Василий Петрович Ильюнин, смею рекомендовать, — тихо сказал Померанцев. — Знаменательный экземпляр пореформенного русского человека. Выгнан из полка за нечестную игру. Проявлял свои способности семь лет назад в Польше. Теперь вот хлеб патриотической службой добывает.
— Как это? — не понял он.
Померанцев усмехнулся:
— Патриотическое направление у нас в городе идет от господина Пальчинского.
За другим столом Ильюнин, не глядя в их сторону, проглотил рюмку водки и стал жадно есть селянку.
— Господин Алтынсарин!..
Розовые круги были на щеках у учителя Алатырцева. Что-то знакомое, много раз виденное четко проступало в потемневшем лице. В остальном ничего не изменилось. Радость и боль отдались в груди, когда пожал он сухую холодную руку. Несколько человек обязательно сидели за столом. Лишь одного он помнил из них — Мятлина с белым лицом и пухлыми руками. На месте соседа Курова тот сидел. Да еще географ Померанцев был из знакомых.
— Я, господа, не отношусь, как знаете вы, к филистерам, но так… нельзя. — Мятлин даже белые кулаки поднял в воздух. — Да, господа, есть то, перед чем следует остановиться самому язвительному человеку. Это святое для всех нас Отечество. И как только до этой черты доходит дело, я говорю: так… нельзя!
— Но почему же, позвольте вас спросить, Аскольд Родионович, нельзя касаться до национальной болезни? — спрашивал молодой инженерный поручик. — Даже если и оставила на народе свои жесткие следы история. Что ж, думаете, и не отразились вовсе в нашем характере татарское иго или двести лет всеобщего рабства? Собакевичи да Ноздревы не от одной природы рождаются, а от самого течения жизни. Так уж и не называть их по имени? Вот если бы писатель утверждал, что от одной природы мы таковы, можно было бы и протестовать. Нет, чтобы лечить болезнь, нужно прежде всего назвать ее. А замалчиванием да заговариванием лишь одни шаманы якутские лечат!
На столе лежали журнальные книжки. Спорили о недавней сатире господина Щедрина, где история некоего сказочного города перекликалась в характерах с событиями русской истории. Уродливейшей карикатурой на отечество определил ее сразу по выходе скрытый за сокращением букв критик. В обществе все не охладевали разговоры об этом.
Мятлин всплескивал руками:
— Но позвольте, какие монстры ходят в сем городе: тупые, блудливые, с фаршированной головой. И это… Россия. Нет, так нельзя-с!
— Не Россия то, а шрамы на ее нравственном теле. — Инженер говорил с молодой, спокойной убежденностью. — Как же не чувствуете вы кровоточащей боли в каждом слове господина Щедрина! Да возьмите хоть пожар в городе, когда даже сам литератор уходит от сатиры. Как безудержный всхлип сочувствия, вырвавшийся из наболевшего сердца. И она делит по отношению к ней людей: на тех, кто хотел бы оставить отечество в старом состоянии, и тех, кто не желает этого.
Учитель Алатырцев, как всегда, смотрел на всех с задумчивостью, словно поверяя высказываемую мысль:
— В России литература на особом положении. Неумное правительство видит в ней врага, потому и жертв столько в ее рядах. Что ни говорите, а второй ногой мы в Азии. Шах персидский, сказывают, до сих пор убивает вестника какого-нибудь несчастья или недостатка. Великий наш писатель, так и поставил эпиграфом к своей пьесе русскую мудрость: «Неча на зеркало пенять, коли рожа крива!»
— Как раз то по-глуповски — бить доктора, объявляющего болезнь, — засмеялся поручик.
— Булку и чаю господину Ержанову!..
Он и не удивился, увидев, как Кабыл Ержанов прошел, сел рядом с инженерным поручиком. Усы пробивались у юноши и шеврон выпускного кадета был на рукаве. К учителю Алатырцеву он писал пять лет назад о своем ученике. Шаркая ногами, Тимофей прошел и поставил перед кадетом хлеб и чашку.
— Лада, моя лада… Никак не приживается слово, значит срок ему отошел. Лишь в стихах иронических… Язык русский сам по себе умнее нас…
На другом конце стола спорили о словах, насильно притягиваемых от прошлого. Здесь продолжался тот же разговор.
— Литературу с погонами и со звездами хочет противопоставить правительство подлинно живому слову. Только невозможно уже читать эти полуграмотные, блудливые славословия. Да никак не хотел царь реформы, и если бы не народ, доведенный до отчаяния.
— Великий народ не боится смотреть на себя сатирическим взглядом. Пышность и славословие — признак рабства. Неужто станем похожи на дикаря с перьями…
Мятлин продолжал все твердить:
— Мы от патриотической, так сказать, части общества и протест в редакцию составили. Извольте, бичуйте смело, вскрывайте недостатки. Но так… нельзя!
Кабыл Ержанов провожал его с казахской почтительностью к старшему. От юноши, намеревавшегося идти в инженерное училище, веяло уверенностью. На углу, сдвинув каблуки, кадет по-русски сказал:
— Позвольте, агай, мне попрощаться с вами. В ночное время надлежит находиться в корпусе!
— Конечно… Иди, голубчик, — разрешил он дрогнувшим голосом.
Потом долго ходил по теплой, с шестиугольными фонарями, оренбургской улице, думал… Оттиснутые печатью казахские слова, наверно, и есть литература. Что же, будет она когда-то лишь славословить окоём или станет беспощадным народным зеркалом? За хорошую весть суюнши — подарок ведь дают. Так как сделать, чтобы не перешел тот закон в литературу. «Шрамы на нравственном теле народа». Не меньше их история оставила в узунских кипчаках…
Кто-то все ходил по другой стороне улицы, не приближаясь к фонарям. Он повернулся и пошел в гостиный двор, где остановился.
Коляска мягко катила по камню, приседала на рессорах. Подполковник Дальцев подвез их к городскому саду и поехал в топографический отряд, которым теперь командовал. В белой каменной беседке с колоннами играла военная музыка. Парами и группами в такт ее плавно шли навстречу друг другу гуляющие. Знакомые дамы, отнимая вееры от лица, говорили любезности, офицеры галантно наклоняли головы.
Это было неслыханное наслаждение идти так рядом по чистому теплому песку, слушая музыку и не имея дум в голове. Дарья Михайловна смотрела прямо перед собой, и радостно-удивленное выражение было на ее помолодевшем лице. Оно вдруг явилось, когда увидела она его. Теперь уже не из сказки о сером волке, а волнующе-прекрасная женщина шла рядом с ним теплым летним днем.
— Иван Алексеевич, а в Тургае есть городской сад?
Машенька, почти уж барышня, помнила это его имя. Всякий раз она заходила вперед, заговаривая с ним или с матерью.
— Ой, маменька, какой смешной вид у офицера!..
Девочка прыснула, но по взгляду матери сделала строгое лицо и опять пошла рядом, стараясь не двигать плечами. Так учила ходить девочек в своей школе мадам Лещинская. Интендантский капитан, с театральностью сидящий в одиночестве на скамейке, недоуменно посмотрел в их сторону.
Лишь на четвертый день, когда готово было у портного Шильмана его новое платье, пошел он к Дальцевым. Каждый день с тех пор гулял он с ними здесь. Дальцев приезжал опять за ними, звал его к ним домой, но он отказывался службой.
Всякий раз здесь в саду он видел Ильюнина. Тот садился на скамью у входа и все сидел в своей ополченке, пока они гуляли.
Коротко стриженная барышня в застегнутом под шею платье с белым воротничком как-то странно посмотрела на него. Она помогала пожилому, с седыми длинными волосами библиотекарю выдавать книги. Чиновник с серьезным лицом, пожилая дама, несколько молодых людей, сидя на стульях, ожидали своей очереди. Он прошел мимо них дальше.
В читальной комнате было много людей. Среди них он увидел инженерного поручика Жаворонкова, который ходил к учителю Алатырцеву. Было еще двое офицеров: высокий красивый штабс-капитан артиллерии и пехотный подпоручик. В большинстве здесь были молодые люди в мундирах, сюртуках, даже в рубашках с пояском, какие носят приказчики на ярмарках. Пришла стриженая барышня, села возле стола. Он встречал уже трех или четырех подстриженных так девиц в городе. На них смотрели с неодобрением. Молодые люди, наоборот, почти все были длинноволосые. Они громко говорили между собой. Один из них, в студенческой тужурке, с удивительно открытым выражением в серых глазах, прошел к стоящему отдельно столу, положил на него тетрадь:
— Сегодня мы, господа, продолжим общественное чтение писем господина Миртова[82]…
«Березовский… Это Березовский из Казани!» зашептали в комнате. Стриженая барышня не отрываясь смотрела в лицо говорившему. На столах и на коленях некоторые держали раскрытые тетради, что-то помечали в них.
— «Развитие личности в физическом, умственном и нравственном отношении, воплощение в общественных формах истины и справедливости». Таков постулат. С доисторических еще времен, господа, наблюдаем мы среди людей критически мыслящую личность, поднимающую голову к небу. Ставшая обычаем необходимость, будничное течение жизни не являются для нее неизменными. Человек же так устроен в отличие от животного мира, что возвысившись по уму над средой, чувствует обязательную потребность поднять эту среду до себя, сделать необходимым ее движение к цивилизации. Этот долг перед другими заложен в человеке, составляет главную, определяющую его сущность. Подлинно мыслящий человек ощущает вину перед бесчисленным рядом поколений, которые трудились и умирали, чтобы он появился… Мы, образованный слой России, не станем исключением в этом ряду. Разве не трудились в веках бесчисленные тьмы нашего народа, чтобы появился даже один из нас. То не батюшка с матушкой, благодушествовавшие в имениях, отправляющие требу в церквах или пишущие бумаги по департаментам, то они, безвестные труженики, кормили и растили нас, дав своим святым трудом возможность прийти вам к нынешнему состоянию. Станем ли задерживать путь вперед Отечеству или, протянув друг другу руки, пойдем отдавать себя народу…
Однако не прельщайтесь легкостью пути, господа, так как враги ваши тоже знают, в чем сила народа. Она именно в нравственности того образованного класса, который вы представляете. При отсутствии отдельной нравственной личности народ не может продолжительный срок существовать в истории. Это тот плодотворящий слой, что накапливается тысячелетиями, и развеяв который по ветру, самый тучный чернозем можно превратить в пустыню. Атиллы и Чингисханы не случайно прежде всего уничтожали в захваченной стране образованных людей, верхний почвенный слой народа. Но в прах рассыпались они, ибо прежде всего в собственном народе убили эту нравственную личность. Так бойтесь же больше всего своих Атилл и Чингисханов, ибо, обещая мишурный блеск державного величия, они на наших глазах ударяют по всему, где может таиться такая личность: по литературе, по университетам, по любому движению мысли…
Оглянувшись, он вдруг заметил, что в углу сидит Кабыл Ержанов. Вместе со всеми тот делал пометки в тетради. Однако, когда чтения закончились, он нигде не увидел кадета.
Стриженая барышня прямо подошла к нему:
— Здравствуйте, Иван Алексеевич!
Нечто знакомое было в ее серьезном, даже как бы учительском виде. Тем не менее, он потерялся, не зная что говорить.
— Я Катя Толоконникова…
Так сказала она это, что сразу вспомнил он елку у Генерала и маленькую девочку в панталончиках, покрикивающую на него, когда допускал неправильность в танце.
— Позвольте познакомить вас с моим другом!
Читавший реферат студент протянул ему руку:
— Иван Березовский.
— Вы будете из Казани? — спросил он.
— Да, сюда я высланный под надзор, — умные серые глаза смотрели на него в упор. — Вы же, судя по всему, киргизский учитель.
— Как же это видно? — удивился он.
— Так о вас все знают в Оренбурге. Впрочем, и в Казани я слыхал о вашей школе. От Гребнева…
Гребнев жил в Казани. Ильминский помогал ему, а студенты приняли на свой кошт, как делалось в университетах с вольными слушателями из народа.
Он пожал плечами. В Оренбурге его как будто действительно многие знали, хоть десять лет не было его здесь. На улице различные люди здоровались с ним, и он удивлялся этому.
Березовский усмехнулся:
— Если уж господин Пальчинский проявляет к вам интерес, значит, вы фигура общественно значительная.
Студент пальцем открыто показал на ожидающего у двери господина Ильюнина.
Первую могилу он сразу нашел. Постоял перед деревянной оградкой, густо поросшей вьюном. Пчелы летали вкруг маленьких белых цветочков. Стояла табличка при кресте: «Раб божий Дыньков Алексей Николаевич, надворный советник». В середине было прибрано и аккуратно посыпано песком. Кто-то ходил сюда, хоть вдова с дочерью жила на Тоболе.
Другую могилу пришлось ему долго искать. Лишь с трудом смог различить он нацарапанные на кресте буквы: «Р б. Варфоломей Воскобойников». Расчистив могилу от бурьяна, постоял он и здесь.
Потом зашел в церковь при кладбище, купил две свечи, зажег и поставил в притворе.
— Про кого же поминовение? — спросил старенький батюшка, принимая пять рублей.
— Рабы божии Алексей и Варфоломей, — сказал он.
Впервые в глазах господина Ильюнина увидел он какое-то чувство. Тот стоял при паперти, недоуменно расставив руки. Даже и в сторону не стал отходить, как делал это всегда.
Остановившись возле агента, он помолчал, вздохнул:
— Так-то… Все там будем.
— Совершенно точно, господин Алтынсарин! — надорванным голосом отозвался тот.
Как повезло ему! Султан Сейдалин второй, хороший его друг, же приезжал по делам в Оренбург, и вместе сейчас они ехали к Тоболу.
Не в пример родичу своему Джангеру совсем другие люди были братья Сейдалины. Младший, Тлеу, закончил Неплюевский корпус и не остался в военной службе. Не имея богатства, тоже сделался помощником начальника Николаевского уезда. Всякое лето тюре наезжал к нему в Тургай и они охотились, ездили по гостям. Веселый, умный, Тлеу Сейдалин одним своим видом разгонял его болезненную тоску.
То в его тарантасе, то пересаживаясь в коляску Тлеу, по хорошо накатанной дороге в семь дней доехали они до родных мест.
Два ряда домов стояло теперь вдоль Тобола, и у всех были резные ворота. Их так и стали называть здесь: деминские. И поселок назывался — Деминский. Даже и возле старого балгожинского скотного двора стояла изба. Люди теперь жили наверху и лишь спускались под землю к овцам. Деревья высоко выросли возле первых домов и закрывали ветками маленькие окна.
Он зашел в дом к Нурлану. По стенам стояли лавки, маленький образок висел в углу. Анастасия, жена Нурлана, с хозяйской твердостью ходила по горнице: ставила на стол хлеб, миски, принесла из погреба айран[83].
— Как же вы поженились? — спросил он.
— Ай, к Демину пришел: сестра, говорю, есть у тебя, дядя Гриша. А у меня дом есть, деньги тоже заработал…
Нурлан неплохо говорил по-русски. Да и вообще сделался разговорчивей.
— Ну, а дальше что?
— К Рахматулле пошли, подарки понесли… Потом к николаевскому попу пошли, тоже деньги дали… Ай, ладно, говорит, живите!
Покосившись на него, Нурлан перед едой сделал руками «Бисмилля». Видно было, что это для ученого гостя. И Анастасия оглянулась на иконку. Он же стал сразу есть, и они успокоились…
В Тургай он уже ехал один по пути древнего кочевья. Нигмат, полулежа на облучке, подергивал вожжи, тарантас мягко уходил колесами в проросшую корнями землю. Серые от времени кости валялись по краям дороги и вся степь в окоёме была изрыта миллионами копыт.
Словно какой-то перевал осилил он в жизни. Это хорошее было решение — поехать в город, к началу своей судьбы. Как бы проверилось то, чем жил он эти десять лет.
Да, все делалось правильно. Заново повторял он для себя свои недавние оренбургские действия, мысли, чувства. Ничего не изменилось в людях, в движении жизни. Словно живой ветер приносил откуда-то неудовлетворенность и нетерпение. Этому можно было верить…
В последний день играла в беседке музыка, и все шли мимо гуляющие. Они сидели на скамейке, и Машенька стояла в стороне у розовой клумбы.
— Ибрай, голубчик… Вам надобно жениться. Отыщите себе славную душевную девицу. Я знаю, ей хорошо будет с вами!
Он серьезно кивнул головой. У Дарьи Михайловны стояли в глазах непонятные слезы…
9
Первый раз в жизни ощутил он полный покой. Ничего не надо было делать, ни о чем не думать. Просыпаясь ночью, он видел над собой черную глубину неба с близкими звездами. И ни одного постороннего звука не было на земле. Утром, не поднимая головы от прохладной подушки, он видел, как всходит солнце. Потом смотрел, как женщины доят скот, сливают молоко в большой кувшин. Или брал ружье и уходил на малую охоту, чтобы обязательно вернуться к вечеру. Айганым с каким-то удивлением смотрела на него, совсем по-детски наклоняя к плечу голову…
Второй месяц после свадьбы жил он у Динахмета Кожаулы. Тот сказал, когда закончились торжества: «Ваш дом далеко отсюда, учитель Ибраим, а в такой момент жизни следует быть на земле отцов». Вечерами, придя с поля и помолившись, агай-кожа говорил с ним о мудрости мира. Мухам еджан Ахметжанов, кадет с шевроном, сидел в полной форме и слушал отца. Тонкая, как и в детстве, шея высоко поднималась у него из жесткого стоячего воротника. По окончании корпуса юноша хотел идти в университет. Отец соглашался с этим.
Айганым все никак не могла прийти в себя, так быстро все произошло. Не было долгих самолюбивых переговоров, как писал он о том в очерке обычаев при сватовстве и свадьбе у киргизов Оренбургского ведомства. Просто, когда ехал он как-то в Перовск улаживать неподсудные биям дела между двумя уездами, то по дороге остановился в ауле Анет-бия, у старых друзей своего деда Балгожи. Когда-то ему намеревались сватать невесту из этого дома, но дело расстроилось, и в тот же год Айсара утонула в большое наводнение.
Жил он там три дня и видел, как стройная, с пугливым блеском в глазах девушка помогала в доме по хозяйству. Всякий раз проходила она по двору, так что он удивлялся какой-то особенной легкости ее шага. На правах почетного гостя он заговорил с ней. Айганым остановилась и вдруг смело, даже с каким-то задором посмотрела на него. Наверняка знала она, что когда-то он считался женихом ее сестры. И на вопросы его Айганым отвечала просто, не опуская глаз.
На обратном пути он уже больше времени провел в ауле Анетбия: делал заметки о быте сырдарьинских казахов с приходом русских войск, оседающих на приречные земли. Девушка теперь краснела всякий раз при виде его, но по-прежнему смело смотрела в глаза. Когда он уезжал, то увидел, что она стоит на пригорке в стороне от дома.
Он поехал тогда же к Динахмету Кожаулы и все ему рассказал. В следующую весну от Золотого озера приезжал сам аксакал Азербай, вел переговоры. Агай-кожа ездил вместе с ним на Сырдарью, договаривался об упрощении обычая. Так и случилось, что не нужно было подолгу обмениваться подарками, соблюдать утомительные правила. В кудачах[84] у него помимо приехавших от узунского рода гостей были начальник уезда Яковлев и молодой прапорщик-топограф с наблюдательного поста, что находился возле дома агай-кожи. С ним-то и случилась история. Уж больно хорош был прапорщик: высокий, статный, с вьющимися темными волосами. Хоть и уславливались, что не станут трогать кудачей, аульные девушки все же с разных сторон намазали прапорщика кашей, а увидев, что тот смеется, надели на него ремни, напялили, как водится, женский платок и втянули на верх юрты. Тот отбивался как мог, только девушки не отставали…
На той к нему приехал из степи Марабай. По правилам проходил айтыс со скачками и другие забавы, только все закончилось в три дня. Агай-кожа прочитал венчальную молитву и на другой уже день они поехали в урочище Кожаулы.
В аулах говорили, что не совсем по обычаю прошла свадьба, такие дела совершаются основательно, в год или два, с многократными поездками от жениха в дом к невесте и обратно. Здесь же ограничились тем, что лишь растопленное масло вылила на очаг будущая жена. Динахмет Кожаулы был негласным устроителем свадьбы, и никто не мог говорить что-нибудь против. Все же Айганым, наверно, ожидала, что свадьба продолжится дольше. И то, что остались они сразу после свадьбы одни, в тихом доме агай-кожи, тоже удивляло ее…
Возвратился уехавший после свадьбы в сырдарьинские аулы акын Марабай, и он теперь изо дня в день записывал новые песни. Все таким же неугомонным остался курдас и больше двух недель никак не мог находиться на одном месте. Но и тот как-то успокаивался, когда сидели они втроем на тахте перед домом агай-кожи и слушали, как тихо движется вода в текущем рядом арыке.
Юноша-кадет уехал назад в город, соседи-топографы на лето к Туркестану, и никого, кроме них, не осталось вокруг. Едва слышно шелестел ветер верхушками деревьев, посаженных посредине степи многие столетия назад предками кожи, принесшими сюда семена со своей далекой родины. Где-то за домом тихо переговаривались между собой женщины, и это больше усиливало чувство покоя.
— Доброе дело есть само по себе служение богу, — говорил агай-кожа.
Марабай брал домбру и начинал играть негромко, безостановочно, и резкая морщина появлялась у него поперек лба…
Уже перед концом его пребывания у агай-кожи произошел случай, сразу вернувший его к действительности. Древняя караванная тропа проходила здесь, срезающая путь к Оренбургу. Для путешествующих людей было в урочище Кожаулы особое помещение, тоже построенное в давние времена. В один из дней там остановился едущий от эмирской службы раис[85] из Бухары. Его провожали полтора десятка слуг и восемь казаков, приданных для охраны в Перовске. Бухарцы вели с собой лошадей на подарки русским сановникам — тонконогих, поджарых ахалтекинцев. Один конь захромал, и раис принялся разбирать, чья в этом вина.
Более глупого и злобного лица, чем у этого раиса, он не встречал еще в жизни. Пятеро взрослых бородатых мужчин сидели на пятках коленями к земле, а тот в тяжелом, расшитом халате по очереди ставил ногу в грязной кожаной галоше каждому на лицо. Человек что-то говорил в свое оправдание. Раис, все так же, держа ногу на лице, выслушивал его и пинал с силой, так что тот скатывался к арыку. Всякий раз, не произнеся ни звука, люди подползали и принимали прежнее положение.
Выяснив, наконец, виновника, раис что-то резко крикнул. Человека повалили, сорвали с него халат и сапоги и принялись бить палками по голым ступням. Человек плакал, кричал, возя по земле вымазанной в грязи бородой…
Вбежав в дом, он надел мундир и направился к раису:
— Я требую прекратить эту расправу, господин посланник!
Начальник.
Он понимал бухарцев и они бы его поняли. Но тут он говорил по-русски, и щербатый, с бабьим лицом переводчик пересказывал его слова раису. Тот стоял, выпучив глаза, и не понимал, что это за человек вмешивается в его распоряжения.
Казаки вместе с пожилым вахмистром сидели в стороне под деревом и хмуро наблюдали за происходящим.
— Эй, вахмистр, сейчас же остановите истязание!
Вахмистр подошел, посмотрел с полминуты:
— Слушаюсь, ваше благородие… Эй, Шабрин, Буханцев, а ну!..
Двое казаков подошли вразвалку, отстранили палочников, подняли избитого.
— Извольте перевести господину эмирскому посланнику, что по русским законам воспрещено наказание без суда, тем более изуверское действие, — он холодно смотрел в желтоватые глаза раиса. — Ежели это будет повторено на российской территории, то по закону виновный подлежит русскому суду, кто бы такой он ни был…
Совсем как когда-то у действительного статского советника Красовского, у раиса стала вдруг пропадать остекленелость во взгляде, растерянные складки явились по краям рта. А он повернулся к вахмистру:
— Проследите за этим на пути, а я донесу о том начальству!
— Так точно, последим, ваше благородие! — сказал вахмистр.
Он вдруг вспомнил темную оренбургскую улицу. «Хорошее или плохое, а все ж государство». Так сказал ему когда-то Яков Петрович на темной оренбургской улице, когда вышли вместе от учителя Алатырцева. О бухарских нравах шла как раз речь…
«20 марта 1873 года. Тургай. Милостливый государь, добрейший Николай Иванович!.. К решимости беспокоить Вас этим посланием побудило недавно полученное сведение, что по предложению министра народного просвещения я командировываюсь вашим военным губернатором быть участником при составлении в Казани русского алфавитного учебника для киргизов. Зная из писем Ваших, что об этом хлопотали Вы, я полагаю, что и означенное предложение министра о назначении меня Вам небезызвестно. Таким образом, если это состоится, то я был бы очень счастлив и мог бы надеяться на то, что давнишнее желание мое — побывать в Казани, увидеть добрых людей, послушать их и поучиться — наконец-то осуществится; равно пользуясь этим временем, привести в порядок и издать свои киргизские песни с переводом и примечаниями, что уже у меня наготове…
Я нахожусь все еще в Тургае делопроизводителем уездного управления, но по изменяющимся обстоятельствам, почти не занимаюсь по этой должности, занимая должности то старшего помощника начальника уезда, то уездного судьи… Службой моей начальство весьма довольно, но мне же обязательная служба начинает сильненько надоедать, и во мне во всей силе возбуждается старая любовь моя к наукам и обществу вне круга официальностей…
Не откажитесь передать мое искреннее почтение Екатерине Степановне. Душою преданный и покорнейший слуга Ваш И. Алтынсарин.
Адрес мне: через Оренбург в г. Тургай. Знакомый Вам старик, наш добрейший уездный начальник полковник Яковлев, узнав, что я пишу к Вам письмо, просил написать Вам от него искреннейший коп салям»[86].
10
Так всякий раз происходило. То приезжал флигель-адъютант самого государя, известный светский лев, то иомудский принц проездом выходил гулять — в европейском платье и белоснежной, с длинными космами, папахе. И тогда гуляющие в городском саду обязательно проходили мимо скамейки, где в небрежной позе сидел гвардеец с аксельбантом, или обтекали беседку, откуда принц черными живыми глазами глядел на публику. Не так на него смотрели, как на телохранителя — громадного, свирепого вида янычарина в краснополосатом халате.
В этот раз все обязательно прошли мимо полковницы Дальцевой. С ней и дочерью сидела рядом в русском платье натуральная киргизка — даже и браслеты с рук не снимала, какие носят они в аулах. Два-три офицера из киргизов тоже смотрели с удивлением. Да еще такая интересная была киргизка: как будто и внимания не обращала на то, что пользуется успехом. На дам даже не глядела, а все говорила о чем-то с Дарьей Михайловной. На другой день рядом с ней явился знакомый здесь многим господин Алтынсарин — помощник начальника уезда из Тургая, и поняли все, что та его жена. Тогда и перестали на них смотреть.
В тот же миг, как вошли к Дальцевым, Айганым отвела взгляд от Дарьи Михайловны и прямо посмотрела на него…
За полгода в Тургае стала она свободно говорить по-русски, а через год свободно читала и писала. И платья начала носить, что шила на жен офицеров в укреплении вдова-советница Шишмарева. Вдруг сделалось ясно, что женщины живее чувствуют новую необходимость во всем. И с особенной настойчивостью хотела она ехать в Оренбург. А он обязательно должен был повезти ее туда.
Никогда не говорил он ей про Дарью Михайловну, но как будто что-то знала она. По приближению к Оренбургу начал он волноваться и все замечал на себе ее внимательный взгляд. Теперь он это прочел в ее глазах. Неужто у женщин, как у акына Марабая, способность все угадывать?
И вдруг, к его удивлению, женщины сразу начали говорить между собой, будто много лет были знакомы. Про него словно даже забыли. Чего-то он не понимал тут. Дарья Михайловна уводила к себе Айганым, и целыми днями занимались они известными лишь им делами.
Когда ненадолго остались они одни, Дарья Михайловна сказала ему с улыбкой:
— У вас ой какая умная жена, Ибрай…
Когда подошло время уезжать ему в Петербург, Дальцевы, будто это так разумелось, взяли Айганым к себе.
В Казани словно распахнулось что-то в нем. Молодые серьезные лица сплошь и рядом встречались на улице. Люди двигались быстрей, чем в Оренбурге. В доме у Николая Ивановича толпился всякий народ: рядом с молодыми людьми в студенческих тужурках приходили долговолосые священники с мягкими покойными движениями — миссионеры из общества святого Гурия. В учительской семинарии, где был теперь ректором Николай Иванович, стояли вольные нравы. Не все из инородцев, поступая туда, принимали православие, и Николай Иванович обосновывал перед духовными властями их право на то.
Лишь волосы сделались белые у Николая Ивановича, но так же раздувались они на щеках при ходьбе. Даже еще быстрее, пожалуй, стал он бегать по квартире. Благо, было в ней здесь шесть комнат. Екатерина Степановна осталась вовсе прежней, хоть целых шестнадцать лет не видались они. Николай Иванович прижал его к теплой груди, и слезы выступили на глазах у старика. Екатерина Степановна не знала где его посадить, потом выбрали главный диван в гостиной комнате. Все те же вещи были в доме, те же иконы висели в углу. Как в молодости, пил он чай из знакомого самовара и разговаривал ночь напролет. Все же нигде он так себя хорошо не чувствовал, как среди людей, и еще в доме благородного кожи Динахмета. Некая нравственная сила была в них.
Екатерина Степановна, вспоминая про оренбургскую жизнь, спросила:
— А что же ваш друг, Ибрай… который песни пел? — И почему-то зарделась при том.
Всю неделю, что пробыл он в Казани, они с Николаем Ивановичем обсуждали привезенные им записи по удобному усвоению казахами русского строя языка. Пятнадцать лет он их вел и скопил целую корзину. Отдельно были у него составлены наподобие «Детского мира» Ушинского и «Книги для чтения» Паульсона казахские рассказы, что сочинял он для своих учеников. Все больше это были истории из жизни или понятные детям переложения из русского языка. Он взял с собой наиболее интересные из них. Как и было оговорено в учебном округе с попечителем Лавровским, из того должна была произойти первая часть «Киргизской хрестоматии». Во второй части он думал собрать статьи серьезного содержания из географии, истории технических предметов, естественных и прочих наук. Что же относится к быстрейшему усвоению русского языка взрослыми и детьми, то думал он издать особую книжку.
Николай Иванович затихал, слушая казахское чтение. Простая сюжетная игра, как для городских детей, здесь не подходила. Все бралось из жизни, и тогда дети делались внимательными, как объезжающий лошадь табунщик. Всем опытом окоёма знали они, что промахиваться нельзя… Кипчак Сеиткул с бедными людьми оседал на землю и начинал сеять пшеницу, от чего приходили достаток и уважение. В то же время брат его, продолжавший заниматься барымтой, погибал где-то в чуждых пределах… Два мальчика оставались одни в пустыне: избалованный сын богатого человека Асан и сын бедняка Усен. И второй оказывался во всем умнее: добывал огонь, охотился, ловил рыбу не хуже, чем английский Робинзон и в конце концов находил путь к своему кочевью… Человек выбегал ночью из дома, крича по невежеству, что сам черт упал на него с неба: с рогами и бородой. Оказалось, коза провалилась через гнилую крышу…
Совсем по-новому слушали дети в школе известные с детства истории про хитроумного мальчика со шрамами на голове от тазовой болезни, сумевшего провести злого человека; про доброго мудреца Байаулы, ставшего основателем могучего рода; про красноречивого Шешена и хлебопашца Каракылыша[87]. И как только добавлялись знакомые приметы: такыр, речка в тугаях, еремшик[88], как лисица начинала совершенно естественно говорить человеческим языком и никто не удивлялся этому. Когда-то был он не совсем прав, считая, что степные дети не поймут басни. Однако в начальную книгу их, по-видимому, вставлять не годилось. Это придет потом…
Каждый год писали они под его диктовку: «Заботливые и покровительствующие мне папа и мама, шлю Вам от всей души свой привет. Благодаря Вашим молитвам, я пребываю в полном благополучии и здравии… Вы, отец, писали, что Хасен болел оспой. Я очень рад тому, что он выздоровел. Нам учитель говорил, что если ребенку прививалась оспа, то он оспой не болеет, а если заболеет, то легко переносит. Если представится возможность, то, памятуя эти слова, хорошо было бы повести к ближайшему лекарю моих братишек и привить им оспу…» «Друг мой, Муратбай, ведь я уже перешел в следующий класс и теперь через одну-две недели собираюсь ехать в аул. Надеюсь, в непродолжительном времени увидеть всех вас. Уже сейчас перед моими глазами встает картина, как аул расположился на зеленом лугу и кругом колышется высокая трава, в которой бродят многочисленные стада…»[89] Потом по этой форме они сами писали домой первые казахские письма.
И обязательно войдет в хрестоматию то начальное письмо, что будто бы направлялось к нему от лица мудрого деда:
Ты, наверное, скучаешь и рвешься домой
Поприлежней учись, грусть пройдет стороной,
Станешь грамотным — будешь опорою нам,
Нам, к закату идущим седым старикам.
Отдельно записанные песни Марабая, пословицы и меткие слова составят свою часть книги…
Николай Иванович крепко брал его руку:
— Все, что надо, вы сделали, голубчик… И никто бы больше этого не сделал. Никто, кроме вас одного!
В Казани ждали одного из видных сановников России, графа Дмитрия Андреевича Толстого. Как член государственного совета и министр народного просвещения, тот намеревался обозреть Оренбургский учебный округ. В городе чистили улицы, на пути от пристани красили дома.
Николай Иванович, ездивший встречать графа, вернулся возбужденный и счастливый. По приказанию министра, после того как тот посетит Пермскую губернию, ему надлежало присоединиться к поездке и сопровождать графа до Уфы и, возможно, до Оренбурга.
— Ибрай, душа моя… — Николай Иванович словно бы смутился чем-то. — Если Его сиятельство наведет разговор на киргизов… Ну, коль спросит, знаю ли подходящих людей для руководства просвещением в степи, то можно ли назвать тебя? Как-никак, теперь ты уездное начальство, а обеспеченность, знаешь, какая в школьном деле…
Никак не мог добрейший Николай Иванович скрывать своих чувств. Не просто дело было в уходе с уездной службы. Сама личность графа ставила людей в особое положение. Свирепейшим гонителем всего нового выступал министр народного просвещения, и господин Щедрин даже особо вывел его в своей сатире. Считалось неприличным в чем-то иметь к нему отношение…
— Вы же знаете, Николай Иванович, сколь не подхожу я для административной деятельности, — ответил он, не раздумывая. — И вся моя жизнь состоит в просвещении для киргизов. Если Его сиятельство найдет меня подходящим для такого дела, то с охотой примусь за него. Но в том только направлении, которое вам известно.
Последние слова он сказал с твердостью, и Николай Иванович согласно закивал головой:
— Так вы уж скорей возвращайтесь из Петербурга, голубчик!
Удивительно радостное чувство не уходило от него. То была не просто приподнятость от незнакомого места, от красивых четырех и пятиэтажных домов или невиданного им до сих уличного движения. Наоборот, он все тут как будто хорошо знал: Невский проспект с клодтовыми конями на мосту, Дворцовую площадь, памятники, медленно текущую Неву с береговым гранитом. Но даже и не там, а заходя в узкие каменные дворы на боковых улицах, он узнавал чахлую зелень в газонах, темные, ведущие до чердаков лестницы, чиновников, женщин в капотах, идущих с корзинками за провизией. Только потом он сообразил, что читал уже про все это.
Однако чувство было шире. На Невском ли, перед Исаакием или на площади перед вздыбленным конем, он ощущал некое гордое состояние духа. Какими-то путями он сам и все узунские кипчаки имели сюда прямое отношение. Здесь все устремлялось вперед, из окоёма. В Москве, когда стоял он у Лобного места или ходил по Охотному ряду, такое чувство к нему не приходило, но здесь проявилось вдруг со всей ясностью. Наверно, это и было то, что в спорах у учителя Алатырцева или тургайских застольях называлось словом Отечество…
По широкой, белого мрамора лестнице прошел он во второй этаж, в большой квадратной приемной сказал молодому, с поджатыми губами чиновнику:
— Член-сотрудник Императорского общества Алтынсарин из Оренбурга.
Чиновник вернулся, поклонился слегка: «Извольте подождать!» В высокую двойную дверь заходили люди с длинными волосами, еще чиновники. Вышел оттуда раскрасневшийся полный человек с бородкой на знакомом лице. В руке были растрепанные журнальные листы без обложки.
— Это уж прямое скудоумство, господа!..
Сказав это как бы в воздух и обведя невидящим взглядом его и секретаря, человек почти выбежал на лестницу. А он вспомнил и привстал от волнения. То был известный в России литератор.
Через некоторое время звякнул звонок, и его позвали за дверь. Он сразу устремил взгляд на сидящего в высоком кресле человека. Когда-то бронзовые завитки волос по краям лба сделались у того совсем серыми, и глаза были такого же ровного цвета.
— Рад весьма старинному, можно сказать, знакомцу… В конгрессе о киргизах имеется сообщение… Попрошу господина Беринга озаботиться вами для лучшего ознакомления со столицей. Питаю надежду, что будете посещать меня в период пребывания…
— Посчитаю долгом своим, Ваше высокопревосходительство… — у него сдавило горло. — Василий Васильевич…
Генерал как будто ничего не слышал. Поданная ему рука была неосязаемая. Корректурные листы стопами лежали на огромном, с зеленым сукном столе…
Господин Беринг, секретарь Третьего международного конгресса востоковедов, принял его тепло. Так здесь все говорили в Петербурге, с какой-то особой воспитанностью:
— Имел честь быть знакомым с вашим земляком Валихановым. Человек высокого долга!
Он не раз слышал о султане Валиханове, служившем некогда при Западно-Сибирском генерал-губернаторстве. Во всех трудах о киргизах обязательно упоминалось его имя. Умер тот совсем молодым.
Беринг внес его в одну из групп, что после заседаний ездили смотреть Петербург и окрестности. Даже в Лицейском саду он был, который воспел поэт. На конгрессе он сидел в относящейся к российской части ложе между почтенным генералом и молодым моряком-исследователем южных островов.
— Так вы, как доложили мне, из Оренбурга? — заговорил с ним в перерыве генерал.
— Да, Ваше превосходительство, и помню даже, как провожали вас оттуда подчиненные вам военные топографы. Один из них, полковник Яковлев, ныне начальствует в нашем уезде.
— Как же, Яков Петрович, исправнейший офицер. Подлинно русская честность души! — Немец-генерал растроганно вытирал глаза. — Так вы с ним в Тургае служите… Ведь я их закладывал, Тургай и Иргиз. Помню, место выбирал, чтобы удобней жить было… Искренний мой поклон передайте старому товарищу. А я вот сейчас в Симферополе обитаю, в имении жены. На склоне лет воспоминания написал: как в Персии и Оренбурге служил отечеству.
— Вас помнят с благодарностью и киргизы, Ваше превосходительство. Особливо сырдарьинские, поскольку от кокандских поборов их избавили.
Посреди авансцены, на председательском месте Третьего мирового конгресса востоковедов, сидел Василий Васильевич с орденами во всю грудь — российскими и иностранными. Как бы жизнь остановилась в широколобом породистом лице. Накануне купил он книжку Генерала «Россия и Азия». Все там было на месте: факты, события, отточенный стиль. Одного не было: той улыбки, с которой когда-то подошел к нему этот человек на устроенной им елке…
Петр Николаевич Беринг предупредил его, что назавтра всех гостей повезут на Излеровские минеральные воды[90]. Как-то не решался он спросить у обходительного секретаря, не потомок ли тот знаменитого мореплавателя. К Излеру на воды он не поехал. У него в этот день было другое дело.
Рано утром уйдя из нумеров, он нанял извозчика и поехал на ту сторону Невы. Когда называл он адрес, извозчик в суконной синей поддевке покосился на него, однако ничего не сказал. У длинной высокой стены даже и лошадь как-то притихла, перестала звякать бубенцами.
Расплатившись с извозчиком, с корзинкой в руке, прошел он в ворота и стал ждать в кордегардии. На второй уже день приезда договорился он об этом свидании.
Еще в Оренбурге к нему пришла Катя Толоконникова:
— Вы, как я знаю, едете в Петербург. Следует передать Ивану Никитичу посылку…
Иван Березовский, сосланный под надзор на родину, самовольно возвратился в Казань и был арестован по какому-то тайному делу. Содержался студент в Петербурге.
— Тут тетради, свечи, все, про что писал он в письме. И фунтов пять от матери его Матрены Павловны Березовской. Ваня ведь из казаков…
Девушка резким сухим движением поправляла стриженые волосы и говорила с ним так, словно и не могло быть, чтобы не взял он посылку. Как будто в том была его обязанность.
— И еще, Иван Алексеевич, как увидите его, то скажите… скажите…
Другую, совсем маленькую девочку на елке увидел он. Прогоняя детскую слабость, передернула она плечами:
— Я ведь тут под надзором, сама не могу поехать!
Всю дорогу до Самары, качаясь в тарантасе, думал он, почему же они числят его в сообщниках. Не только
Увеселительное заведение. эти молодые люди, но и другие в Оренбурге. Каким-то образом, все это было связано с небольшим домом посредине затерянного в степи Тургая, где всего лишь пять мальчиков учились грамоте. Да, только пять в этом году…
Иван Березовский даже и не удивился нисколько, увидев его:
— А, Иван Алексеевич… что же там в посылке: тетради, свечи? Теперь можно будет серьезно заниматься. А то время зря проходит!..
Как будто не было на нем арестантского халата, Березовский радовался присланным вещам. Приведший его смотритель, пожилой уже человек с медалями, даже улыбался в усы. Тетради все же пересмотрел.
— А это, Финагеич, толокно матушка изготовила, — объяснял студент смотрителю, показывая мешочек. — Мука пополам с маслом жарится. Казачья еда в походе. Заварил кипятком, и скачи весь день… Ну, а Катя как там?
Такое чистое молодое чувство прозвучало в голосе вдруг повернувшегося к нему студента, что он не знал, что говорить:
— Она любит вас, Иван Никитич, — сказал он серьезно.
— Да, это так, — просто согласился Березовский. — Я тоже ее люблю.
Березовский и попрощался, словно на оренбургской улице, до ближайшей встречи. Рука заболела от сильного пожатия.
— Важное их дело: в каторгу, видать, пойдут! — равнодушно сказал сидевший у входа унтер.
Опять пришлось ехать мимо Зимнего дворца. Здесь дважды был он уже в Публичном музеуме. Человек с саблей, который приходил к нему по ночам, имел сюда отношение. В степи неясно говорили, что представленная манапами[91] голова его находится где-то здесь в подвалах. И написано, что это известный центрально-киргизские феодалы. азиатский разбойник. Только не стал он спрашивать об этом у эрмитажных служителей…
И все же заставил он себя опять зайти в дом с мраморной лестницей. Не приходил он сюда ни разу за время пребывания в столице, хоть и звал его к себе начальник Главного управления по делам печати действительный тайный советник Григорьев. Как бы его лично касались слепые белые полосы в журналах, незаконченные печатанием романы, пропущенные номера газет. Неким убийством пахло в этом доме, и сразу вспомнилась здесь о смерти того слова, что уводило из окоёма.
Показалось, что даже не уходит никуда отсюда сидящий Генерал, и в конгрессе был другой человек. Ему вдруг сделалось жутко. Серое лицо и грудь с орденами как в гробу писались в темной высокой спинке кресла.
— Господин Беринг похвально докладывал в отношении вас… Рад был присутствию… Полезность участия…
Совсем как механическая кукла у господина Щедрина, говорил слова Генерал. Неживая ладонь опять коснулась его ладони.
— Жолын болсын, жигитим![92]
Он подумал, что ослышался. Глаза у Василия Васильевича моргнули два раза, и старческая слеза показалась в них. На лестнице он заметил за собой, что даже до перил не хочет здесь прикасаться.
Выйдя на улицу, как можно быстрее прошел он к памятнику, где медный человек на вздыбленном коне протянул вперед руку, и долго стоял там, овеваемый свежим ветром.
В день отъезда взял он коляску и поехал на берег моря. Открылась серая свинцовая даль, но он все не останавливал кучера. Где-то здесь должно было находиться то, к чему он ехал. И вправду, из-за поворота показался мысок с одиноким деревом на краю. То был дуб.
Сойдя на сырой песок, он прошел к самому берегу. В рваной серой мгле вода смешивалась с небом, и не видно было окоёма. Волны равномерно ударяли в каменные валуны. Необычный тугой ветер нес с собой холодные брызги. Дуб стоял, раздвинув корнями камни, и ветки от вершины до самой земли нисколько не сгибались в сторону. Так и должно было быть у лукоморья…
Была тут невидимая цепь, и ходил по ней кот ученый.
Он улыбнулся…
В поезде, как и по дороге сюда, он не спал и все смотрел, придвинув лоб к окну. Брызги секли с другой стороны темное стекло, стучали колеса:
С разных концов государства великого…
11
Пароход Бельской компании «Михаил» второй день задерживался в Набережных Челнах. Публика не роптала и, сидя на веранде трактира, с ожиданием поглядывала на идущий от Мензелинска тракт. Еще в Казани всех предупредили, что пароходом до самой Уфы поедет обер-прокурор святейшего Синода граф Дмитрий Андреевич Толстой. Как член Государственного совета и Министр народного просвещения, он обозревал учебные заведения Пермской губернии. Рассказывали, что двое градоначальников были уже отстранены им от должности за медлительность при устройстве классических гимназий, поставленных графом в основу российского просвещения. Сам воспитанник Царскосельского лицея, министр во всем следовал римской неуклонности. Даже и либерализм его в прошлом, питаемый в окружении великого князя Константина Николаевича, носил классический характер.
Конечно, для государственного сановника предпочтительней было бы взять отдельный пароход, но сам граф был категорически против такого выделения себя из публики. Тут тоже, очевидно, играли роль античные примеры, где лишь выскочки из рабов предпочитали особливую пышность и славословие. В Казани помнили прошлую поездку графа, когда десять лет назад проплыл тот от самой Астрахани вверх по Волге, никак не заботясь о достойных его удобствах в пути. Лишь отдельная каюта и тишина во время работы, которой обязательно занимался он и в пути, были необходимым условием. Поэтому в Казани сняли с парохода купеческого сына Хромова, невоздержанного в питье, и еще двух ненадежных пассажиров.
Среди ожидавшей публики был известный своими статьями в «Православном обозрении» и деятельностью в «Братстве святителя Гурия» по просвещению инородцев, профессор университета и директор Казанской семинарии Ильминский. В крытом от дождя английской резиновой тканью пальто и резиновых галошах он все прохаживался по берегу, нетерпеливо щурясь близорукими голубыми глазами в сторону дороги. Свежий ветер с реки трепал его необыкновенно пышные бакенбарды, и он всякий раз приглаживал их к месту. Когда показался, наконец, экипаж министра, Ильминский быстрыми шагами прошел к пароходному трапу и встал возле капитана. Граф протянул ему руку и даже слегка приобнял за плечи. С другими он поздоровался коротким кивком головы и таким же кивком распрощался с провожавшими его от Мензелинска полицейскими чинами. После этого сразу ушел к себе в каюту, и пароход отвалил от берега.
Вместе с министром ехали сопровождавшие его чиновники и попечитель Оренбургского учебного округа Лавровский. С Ильминским тот был знаком только по переписке, и теперь они с увлечением беседовали, стоя на крытой от дождя пароходной палубе. Граф так и не показывался наружу, лишь камердинер его Григорий Савельевич все ходил в салун и обратно. Любопытная публика постепенно разошлась по каютам.
С утра засияло солнце и словно потеплевшая вода весело играла на колесных плицах. Все население парохода высыпало наверх, разглядывая лесные обрывистые берега, но министр не показывался. Шесть утренних часов неукоснительно посвящалось им работе. Только молодой чиновник со строгим непроницаемым лицом заходил в салун и выносил оттуда листы для переписки. Во всем ощущалось присутствие государственного человека. Лишь после обеда чиновник пригласил к графу Ильминского с Лавровским.
— Особенность России состоит в том, господа, что болотисто-лесные и степные просторы ее предрасполагают к лени, сей матери пороков. Отсюда происходит тяготение в нигилизм, в анархию и разбой. Не свидетельствуют ли о том и отечественные песни наши. По щучьему велению предполагает всего достичь для себя наш русский человек, и коль позволить ему, то и будет спать беспробудно. Даже и за водой на печи захочет ездить. Такова сказочная мечта нашего народа в отличие от народов, достигших высшей ступени цивилизации. Лишь твердое администраторское внедрение государственного элемента придает историческую форму такому расхлябанному состоянию духа. Должна утвердиться античная стройность жизни, переходящая в поколения, а для того выбрана соответствующая задаче образовательная система…
Граф Дмитрий Андреевич говорил смело и ощущалась крупность масштабов его мышления. С державной скалы виднее горизонты. Как и в прошлый его приезд, разговор происходил вокруг исторически предначертанного для России пути.
— Плох тот администратор, который судит по докладам. Все надо увидеть самому, выслушать мнения и тогда уже распорядиться… Да, господа, я беру на себя смелость сказать, что истинно знаю положение. Тут прежде всего личный опыт, полученный в известную мою поездку. Каких племен не видел я в продолжение кратковременного моего путешествия: и калмыков, и киргизов, и мордву, и черемис, и татар; все это дико и множественно, все это еще не тронуто просвещением, все это непочатый материал для науки и цивилизации. Я знаю, что скорых успехов здесь ждать невозможно, но была бы большая заслуга положить начало просвещения этих восточных племен, а за ними и дальнейшего Востока. Вот достойные России завоевания на Востоке, завоевания цивилизации, самые прочные и притом самые дешевые из всех завоеваний. Пусть православная церковь проложит путь евангелием, а за ним последует наука со своим светом. Это совокупное действие веры и науки несомненно рассеет восточную темь. Конечно, не нам, а нашим преемникам возможно будет разрешить эту нелегкую задачу; по крайней мере, положим ей начало…
Николай Иванович Ильминский почему-то забеспокоился. В прошлый свой приезд граф Дмитрий Андреевич говорил как будто то же самое. Дело даже не в смысле, а в тех же точно словах. И, кажется, печаталось это в «Православном вестнике». Что же, оно так, очевидно, и соответствует государственной линии поведения: с упорством твердить раз и навсегда сказанные истины, пока не укрепятся в сознании общества.
Извинительная слабость чувствовалась еще у Дмитрия Андреевича: обязательно сказать о личном и всегда правильном участии в каком-нибудь деле. В таком-то городе пять лет никак гимназия не строилась за отсутствием средств. А как приехал министр, то сразу все и разрешилось. Получалось, что от одной лишь графской мудрости сделалось дело. Как будто градоначальник полный дурак и совсем ничего в том не понимал… Этак не трудно быть умным с полномочиями министра. А вон в семинарии дров не хватает, и половину зимы мерзнут студенты. Сколько тут ни умничай, а дров не изобретешь…
Так ли уж видит все реально граф Дмитрий Андреевич, когда с сопровождением из шести экипажей ездит по градам и весям. Там уж за месяц, небось, заборы ставят и ненадежных к ногтю прибирают. И все остается по-прежнему, будто и не существовало на свете никакого графа. Вряд ли имеет отношение к действительной жизни такой правительственный стиль…
В наступившей тишине Николай Иванович увидел немного удивленный взгляд министра. Тот кончил говорить и уже две минуты ждал его мнения по доводу просвещения инородцев, в чем считал себя авторитетом.
— В данном вопросе, Дмитрий Андреевич, направление нашей семинарии, как и общества, совпадает с высочайше утвержденным положением о прочном сближении инородцев путем просвещения с коренным русским населением. Также принимаются во внимание и мнения Ученого комитета министерства, в какой мере допустимы при образовании инородцев их родные языки. Я, как то известно Вашему сиятельству, решительный их сторонник, о чем неоднократно высказывался как в печати, так и в комитете.
— Однако же не перестают присутствовать и противоположные мнения, причем со стороны политически опытных людей.
— Все то, я считаю, недостойно российского имени, не говоря уж о вреде иметь внутри себя консолидированное фанатичное магометанство. Оно, как я уже не раз говорил, явилось и усилилось в степи с приходом русских войск именно потому, что с первых же шагов не было поддержано там свое, природное просвещение. Нелишне вспомнить, с каким трудом при покойном государе Николае Павловиче церковная служба для старокрещенных татар была переведена на народный татарский язык. А живостью и образностью, уж поверьте мне, он ни в чем не уступает всем другим языкам. То же могу сказать о языках башкирском, киргизском и прочих, на которых говорят многочисленные племена Туркестана. Восприняв на своем родном языке из наших рук основные понятия культуры и цивилизации, инородцы естественным путем отдалятся от магометанского понимания вещей. Ни в коем случае нельзя тут действовать администраторски, ибо только усилит это противоположный элемент. Что же касается хитроумных теорий, чтобы оставить эти народы во тьме магометанского средневековья и даже по-русски их не учить, то не подходит то иезуитство нашему народному характеру. Все равно, не спрашиваясь ни у кого, идет историческое их приближение к России.
— Что ж тогда предпринять с алфавитом? — спросил граф.
— Здесь я, Дмитрий Андреевич, сам долгое время придерживался мнения, что следует оставить общевосточную его форму. Ведь и в Европе взяли арабские цифры. Однако с течением времени и под влиянием опыта мнение мое переменилось. Тем более, что сами передовые люди из инородцев, хоть бы заезжавший на прошлой неделе ко мне в Казань киргизский учитель, предпочитают алфавит линейный, русский. Этот учитель, по согласованию вот с Петром Алексеевичем, даже приступил к составлению «Киргизской хрестоматии» русским шрифтом, притом на живом киргизском языке. Еще пособие по изучению русской грамоты думает он издать.
— Его фамилия — Алтынсарин, Ваше сиятельство, чиновник в Тургае и одновременно смотритель школы, — подсказал Лавровский.
— Как я слышал, просвещенные люди в Турции тоже предлагают ввести линейный шрифт, — продолжал Ильминский. — Это дверь к новейшей цивилизации. У нас еще в сороковых годах Лебедев в Астрахани проектировал издание татарских книг русским шрифтом. Затем Казем-Бек, Саблуков[93] и прочие. Мы в Казани, как известно, издали так букварь и книжки со статьями христианского содержания. Однако Алтынсарин для киргизов предполагает более широкую книгу с использованием чисто народных элементов. Естественно входит туда и переводный русский материал. Во второй же части будут статьи по основам различных наук.
— Вы сказали, что и администраторский опыт есть у этого Алтынсарина? — переспросил министр.
— Я предполагал сам заговорить с Вами о нем, Ваше сиятельство. — Ильминский говорил с вежливой доверительностью. — Ибрагим Алтынсарин — питомец оренбургской киргизской школы, открытой в царствование Николая Павловича. Как вы знаете, туда брали детей чем-то отличившихся киргиз. Отец и родичи его пострадали в набег Кенесары Касымова. Весьма честный и достойный человек, с особой способностью к русскому языку. Знаю это по собственному опыту и многолетней с ним переписке. Очень дружен с начальником уезда полковником Яковлевым и много лет исполняет должность первого помощника, замещая порой его самого. Думаю, Ваше сиятельство, что в той стройной системе общего российского просвещения, которую предполагается распространить на инородцев, такой человек окажется полезным. Предвидя направление Вашего разговора со мной, я позволил себе спросить у Алтынсарина, согласится ли тот при необходимости оставить уездную службу и полностью отдать себя народному просвещению.
— Так что же он? — спросил министр.
— Принял это с большой радостью, Ваше сиятельство.
Николай Иванович взялся рассказывать об Оренбурге пятидесятых годов и том же Алтынсарине, как поначалу стеснялся в его доме и не хотел даже ничего там есть, но дальше сделался совсем своим человеком. И очень рассмешила графа история про то, как юноша в уразу съел пельмени, приготовленные на разговленье его квартирантом — правоверным мусульманином.
— Так в коридор, говорите, выходил и в небо смотрел: кто мог прибрать эти пельмени! — повторял, вытирая от смеха слезы, граф Дмитрий Андреевич.
— Совершенно так, Ваше сиятельство, — подтверждал Ильминский.
Приняв опять свой постоянный вид, министр говорил в обоснование своего просветительского плана:
— Строгое единообразие в науке — само по себе воспитательно, господа. В том мы полностью согласны с Победоносцевым[94]. Лишь останавливает у Константина Петровича враждебное его отношение к европеизму как разлагающему примеру. Так с водой можно выплеснуть ребенка. Тот же пароход, на котором мы плывем, не построишь одной лишь православной молитвой. Но мы оставили нетронутыми великие русские народные начала: послушание, христианское терпение, спасительную благонадежность, лишь стянем все это римскими обручами, не допустив щелей для вытекания сих драгоценных качеств.
Наше дело — это юношество и дети, господа, то есть само будущее России. От Финляндии до Туркестана должна быть утверждена единая школа с точным перечислением преподаваемых дисциплин и под строгим наблюдением инспекторов. Таковы училища начальные, волостные, включая всех без исключения инородцев, затем уездные и, наконец, высшая форма — классические гимназии, куда, естественно, будут приходить выходцы из благородных и наиболее деятельных слоев общества. Затем в университетах вместе с формой одежды для студентов следует предписать обязательное единообразие в преподавании наук, с рассмотрением циклов лекций в особых комитетах при министерстве. Не так, как ныне, когда каждый профессор говорит что захочет.
Но то, господа, пока в идеальном будущем. Слишком много есть противников у такого плана. Сегодняшняя наша забота ввести — дисциплинирующее начало в детское образование. Согласитесь, что заучиваемые, так сказать, с младых ногтей языки латинский и греческий воспитывают особую, величественную систему мышления. Там никак уже нельзя изменить глагола или переставить слово. Все рационально и лишено мелкого личного чувствования…
— Также и русский язык, Ваше сиятельство, надлежит ввести в классические рамки. Не во всем еще присутствуют твердые правила, — заметил в тон министру Петр Алексеевич Лавровский.
— Да, действительно, русский язык…
Министр народного просвещения задумался, глядя на бегущую за окном воду. Лесистые берега с мысами и уступами все не кончались, и Кама-река с плавной мощью текла между ними куда-то в Волгу…
Всякий день собирались они в салуне у министра для таких бесед. Медленно проплывали мимо берега уже Белой реки с русскими, татарскими, удмуртскими, башкирскими селениями по берегам. В Уфе граф Дмитрий Андреевич нашел непорядок. Пристройка к гимназии делалась красным кирпичом, в то время как здание имело желтый вид. Собрав сюда чиновников вплоть до губернатора, он строго ворошил палкой застывающую в корыте известку, объясняя, что следует добавить песку. Строительный артельщик, здоровенный малый с густой бородой, опустив перепачканный мастерок, слушал с ошалелым видом. Когда министр уехал, каменщики снова взялись за свою работу, и никто им больше ничего не говорил.
Граф предложил Ильминскому ехать с ним дальше до Оренбурга. Выпадали осенние дожди, и дорога была тяжелой. Однако доехали все же быстро.
В Оренбурге министр с присущей ему энергией принялся за разрешение вопросов просвещения. Уже в первый день он спросил у Ильминского:
— Где же этот киргизский чиновник, про которого вы рассказывали?
Память у графа была превосходная. Николай Иванович тут же бросился разыскивать Алтынсарина, но оказалось, что тот еще не вернулся из Петербурга. Лишь молодая жена Ибрая жила у родственников Екатерины Степановны — Дальцевых. Всякий день теперь граф Дмитрий Андреевич с нетерпением спрашивал:
— Не приехал еще Алтынсарин?..
Министр устроил даже особое совещание у генерал-губернатора по киргизскому алфавиту, и там уже с требовательным укором смотрел в его сторону.
Едва не потеряв сапоги в самарской осенней грязи, нашел он в слободке на постоялом дворе Нигмата с тарантасом, оставленного им тут полтора месяца назад. Тарантас здесь починили, и на новых рессорах покатил он по знакомому тракту. Слева, то отдаляясь, то приближаясь, виделась насыпь железной дороги. Она была почти закончена и только на станциях кое-где достраивали путейные сараи и башни для воды. В ста верстах от Оренбурга тарантас сломался, и пришлось ехать на перекладных.
Отбыв с последней станции ночью, он уже к десяти утра был в Оренбурге. Дарья Михайловна с Айганым взволнованно встретили его, так как вот уже три дня звали его к самому министру. Едва переодевшись, поехал он разыскивать Николая Ивановича. Тот ухватив его за рукав, повел в губернаторскую приемную. Однако назавтра граф Дмитрий Андреевич уезжал и назначил ему прийти к семи часам вечера на квартиру, где остановился.
В условленное время они были там вместе с Николаем Ивановичем. За десять минут до семи в большую, с хрустальной люстрой под потолком, комнату, где они сидели, вошел граф при ленте и орденах в сопровождении Петра Алексеевича Лавровского. Они прибыли прямо с обеда, что давал в честь министра генерал-губернатор в Дворянском собрании.
Николай Иванович чуть наклонил голову:
— Имею честь представить Вашему сиятельству помощника начальника Тургайского уезда господина Алтынсарина…
Без всякого волнения смотрел он на дородного, с энергичным лицом и строгими глазами человека, что остановился перед ним. Нисколько не замечалось настроение обеда, с которого тот только что приехал. Некое недоумение лишь проявилось в сдержанном движении руки, когда министр посмотрел на него.
— Прошу подождать меня, господа!
Куранты на улице сделали последний удар, и граф снова вышел к ним уже в сером непарадном сюртуке. И опять бросил на него удивленный взгляд, даже оглянулся зачем-то на Николая Ивановича. Видимо, министр предполагал увидеть какого-то другого человека. Может быть, даже с киргизским малахаем на голове.
— Как мне доложили, господин Алтынсарин, вы составили хрестоматию для обучения киргиз.
Он почтительно наклонил голову:
— Да, Ваше сиятельство, я сторонник просвещения киргизов.
— Почему же кажется вам удобным русский шрифт для киргизского письма?
— Потому что киргизы хотят войти в систему полноправного образования, Ваше сиятельство!
Он отвечал, ни минуты не задумываясь.
— Пусть молитвы наши остаются в том языке, на каком они составлены, но общая жизнь в одном отечестве предполагает и общность цивилизирующих начал. Киргизы и свое нечто доброе принесут в общий дом. У народов России перед глазами пример Петра, что не боялся привлекать и делать своим все полезное от Европы.
У графа Дмитрия Андреевича самодовольно осветилось лицо. Как видно, все тому казалось соответственным его мыслям. Что есть независящая от них жизнь, стоящий перед ним человек и представить не мог. От неоправданной власти вырабатывается такое состояние души…
Все споры шли в журналах, что правительство и отечество — различные в природе своей понятия. Так и государство вовсе не одно и то же, что правительство. С ясностью понял он это, когда стоял на площади у вздыбленного коня.
Нет, не станет он говорить этому человеку о дубе у лукоморья. Так же, как о господине Дынькове или солдате Демине. Те имели прямое отношение к отечеству и государству. И студент Березовский закономерная их часть. Не может быть ни государства, ни отечества без таких людей…
От слова «система» был перекинут мост. Граф Дмитрий Андреевич говорил с очевидной к нему благосклонностью:
— Как только утверждено будет положение, мы призовем вас, господин Алтынсарин!..
Утром вместе с Дальцевым и Айганым он на краю города провожал Николая Ивановича. Тот уезжал с министром. Ни подъездного пути, ни вокзала еще не стояло здесь, но строители железной дороги составили специально для графа поезд из двух вагонов первого и второго класса, а также багажных вагонов, где ехали вещи министра и разогревался самовар. Граф Дмитрий Андреевич прощался с генерал-губернатором, военными и статскими чинами. Потом, проходя уже в свой вагон мимо места, где они стояли с Николаем Ивановичем, вдруг остановился и сказал с чувством:
— Надеюсь на вашу преданность делу, господин Алтынсарин!
Розовые пятна на щеках у учителя Алатырцева сделались больше, и скулы остро выпирали из-под истончавшей кожи. Почему-то, раскрыв шкафы и ящики, все показывал ему свои книги учитель. Журналы за двадцать пять лет с муаровыми и серыми обложками аккуратными связками лежали в темноте ящиков.
— Вы же тут все знаете, Ибрагим!
Опять, как в детстве, называл тот его. Потом он долго рассказывал учителю Алатырцеву про свою поездку. Хозяин дома жадно слушал, интересуясь самыми незначительными петербургскими подробностями. Когда он передавал свидание с Березовским, учитель опустил голову:
— Там все стоит в углу ведро в кордегардии?
— Да, стоит, — подтвердил он.
Учитель Алатырцев долго и глухо кашлял:
— Нева там близко, у самой стены…
Пришел Андриевский в штатском платье, так как вышел в отставку, потом поручик Жаворонков и один из тех длинноволосых молодых людей, которых видел он на общественных чтениях в публичной библиотеке. Учитель все никак не хотел ложиться в постель, и совсем уже согнутый от старости Тимофей смотрел из угла страдательным взглядом.
— Почему же хорошие люди в России долго не живут? — с болью сказал Андриевский, когда прощались на улице. — Да возьмите одних писателей. Век начался с того, что Радищев взял себе яду. Потом Рылеев и десяток еще пошли по декабризму. Пушкин и Лермонтов от подлых рук, Белинский с Добролюбовым — от чахотки. Кто в больнице, кто в бегах, кто в желтом доме. Неужто и вперед все так будет?!
— Язык русский не терпит неправды. Оттого и писатели первые жертвы.
— Как же это: язык? — не понял отставной артиллерист.
— Ведь язык несет в себе народную душу, всякий язык, — пробовал он объяснить.
Наверно, ему, который пришел из круга кипчакской вечности, это было видней.
Что-то будто бы раскрылось в Айганым — резко и ярко. Плавнее сделались движения, и так непринужденно села она, войдя в комнату, что сам он невольно подобрался и развел плечи. Двое молодых офицеров и какой-то статский знакомый, находившиеся в гостях у Дальцевых, тоже сделали общее движение. Топографический поручик незаметно поправил ус и ровно прижал по швам руки. Что-то даже тревожное почувствовалось в груди…
Теперь и говорила она как-то иначе.
— Машенька выйдет сейчас, просила ее извинить.
Айганым обращалась к младшему из офицеров, который считался женихом дочери Дальцевых. Не совсем еще четко все было, но так протянула она «Ма-ашенька», что еще большее волнение охватило его. Какая-то другая, будто незнакомая ему женщина сидела в кресле. Дарья Михайловна улыбалась ласково, глядя на Айганым.
И когда прибыл его сломавшийся в дороге тарантас, и прощались перед отъездом, то больше с ней шепталась про что-то Дарья Михайловна, с ним лишь поцеловалась по-русски.
«3 декабря 1876 года. Тургай. Добрейший Николай Иванович! Я в Тургае уже с 11 ноября. Путь из Оренбурга был для меня не совсем приятный; выпал там снег, дни были холодные; и я, отправившись сначала в тарантасе, с трудом доехал по снегу до Орска, где и оставил свой многострадальный тарантас. Отсюда поехал уже на санях; около Верхнеуральска не стало снега, а с Троицка опять начался снег; ближе к Тургаю вновь пришлось ехать по тележному пути. Таким образом, то на санях, то на тележках едва-едва добрался до своего Тургая. Быстрые переходы от тепла к холоду и обратно подействовали-таки на мое здоровье, несмотря на мою киргизскую натуру, незнакомую до сих пор с простудными болезнями. Только теперь поправляюсь и, чувствуя себя лучше, первым своим долгом счел дать Вам весть о себе…
Для первой книжки думаю придерживаться того порядка, по которому составлена книга Паульсона, с приспособлениями для киргизских мальчиков. Басен не желаю вносить, так как киргизская натура, развивающаяся посреди суровой жизни, требует вообще предметов посерьезнее. Я по опыту знаю, с какою насмешкою и неохотно читают киргизские мальчики басни, а родители их бывали даже недовольны тем, что детей их учат, например, таким нелепостям, что будто бы сорока говорит с вороного и т. п. Для киргизских мальчиков, по мнению моему, более идут остроумные анекдоты, загадки, рассказы наставительного характера или о чем-нибудь таком, которое возбудило бы любопытство, например, вроде превращений шелковичных червей, бабочек, устройства себе жилищ бобрами и т. п. Песни я буду брать, если можно будет, из киргизских…
Свидетельствую глубокое почтение Екатерине Степановне… Вам преданный всею душою
12
В приемном зале перед кабинетом генерал-губернатора чувствовалась обстановка важного дела. Ни минуты не проходило напрасно. Трое находящихся тут людей: военный адъютант, статский чиновник за особым столом и у третьего стола за барьером начальник экспедиции — со строгими, непроницаемыми лицами сидели с записями и бумагами. В назначенное время кто-то из них вставал, приносил в кабинет необходимые сведения или приглашал вызванных на прием чинов. Присутствовала особая тишина, и лишь время от времени сквозь высокую двойную дверь доносился густой, рокочущий голос. Часто проходили совещания, и тогда в приемной вовсе прекращалось движение. Сегодня как раз и был такой день.
Его высокопревосходительство, тайный советник Петр Алексеевич Лавровский, попечительствующий над учебным округом, кивнув по дороге адъютанту, неспешно прошел в губернаторский кабинет. В его чине позволялось заходить без доклада. Прибывший с ним правитель канцелярии Орлов остался сидеть на жестком диване для ожидающих, придерживая на коленях коленкоровую папку.
Также и генерал-майор Константинович, тургайский военный губернатор, твердо прошел прямо в кабинет, а областной советник Давыдов да делопроизводитель Гадзевич остались в приемной. У них тоже были на коленях одинаковые папки. Явились еще какие-то люди. Только инспектор киргизских школ Алтынсарин пришел вовсе без папки. Чиновники сидели молча, с достоинством глядя перед собой. Орлов все вытягивал длинную шею и поворачивал голову ухом к двери, пытаясь по привычке услышать что-нибудь из кабинета. Но там было тихо.
Минут через двадцать за дверью звякнул колокольчик. Статский секретарь генерал-губернатора, который сейчас находился в кабинете, вышел и позвал шепотом:
— Ваше высокоблагородие, господин советник Давыдов, и вас, господин Орлов!
Однако вскоре советник Давыдов и Орлов снова вышли, уже без папок, и сели на прежнее место. Чиновники время от времени двигались, разминая руки и ноги. Лишь школьный инспектор сидел прямо, с киргизской невозмутимостью глядя перед собой.
Внутри, в громадном кабинете с отделанными дубом панелями и портретом в рост от потолка до пола государя Александра второго, сидел начальник губернии генерал-адъютант Крыжановский. К массивному дубовому столу с императорскими вензелями примыкал поперек другой, необъятных размеров стол, и с двух сторон его в креслах находились Лавровский и Константинович. Тяжелые гардины на окнах заслоняли кабинет от солнечного света и уличного шума.
Лавровский негромко и размеренно читал из взятой в папке бумаги:
— Исполняющий дела инспектора инородческих школ Оренбургского учебного округа статский советник Катаринский по возбужденному вопросу об устройстве киргизских школ в упомянутой области донес мне, что, находя устройство предполагаемых волостных киргизских школ пока преждевременным, он признает необходимым предварительно иметь по одному двухклассному русско-киргизскому училищу в каждом уезде области: в Иргизе, Тургае, Актюбе и Урдабай-Тугае с ремесленными классами при них и обучением оспопрививанию, с тем, чтобы после этих училищ выходили хорошие учителя для волостных школ…
Для двухклассных училищ на 50 человек пансионеров-киргизов при двух учителях необходимы довольно большие здания, состоящие приблизительно из следующих комнат: двух классных, комнаты для спальни 50 ученикам, кухни, столовой, комнаты для склада вещей и библиотеки, двух квартир для учителей — по две комнаты каждому, а также нужны погреб и надворные строения…
Массивный, склонный к полноте Крыжановский хмурил густые сарматские брови. Черный как смоль Константинович, из русских сербов, нетерпеливо постукивал пальцами.
Потом сам Константинович читал свое мнение:
— По соображениям обстоятельств переписки по вопросу об устройстве в области четырех двухклассных училищ я нахожу, что для ежегодного содержания каждой школы исчислять 4500 рублей, часть которых, а именно 2000 рублей, может быть покрыта из сметы народного просвещения, а следовательно, местные средства для этой цели должны заключаться — 2500 рублей…
Долго и обстоятельно говорили о наличии кирпича и необходимого леса на возведение учебных зданий, о русских шрифтах для киргизского просвещения и о преподавании религиозных начал в названных училищах. Здесь генерал-майор Константинович вступил даже в спор с попечителем Лавровским, прямо предложившим не дозволять муллам преподавать киргизским детям магометанский закон.
— Помилуйте, Ваше высокопревосходительство, — с военной резкостью Константинович слегка стучал ребром ладони в такт словам. — Как же это: уходить всякий раз куда-то на молитву из школы. Непорядок! К тому же подобное запрещение очень дурно отразилось бы в нравственном отношении на киргизах, возбуждают в них подозрение о желании правительства отстранить детей от изучения их религии. Это не только не содействовало бы распространению просвещения среди киргизов, но скорее отвратило бы их от посылки детей в школу!
Генерал-губернатор Крыжановский заключил совещание:
— Обозревая в семьдесят шестом году Оренбургский учебный округ, граф Дмитрий Андреевич лично интересовался киргизским просвещением. Общее направление правительственной политики в этом вопросе и присланный им циркуляр свидетельствуют о том, что Его сиятельство внимательно следит за проведением в жизнь предложенной им системы. Однако же имеется ряд неясностей, о коих следует запросить разъяснений. По высказанной графом мысли русско-киргизские училища должны как бы составить единство с российскими уездными училищами. Однако же строительные средства, да и содержание выделяются, как вы видите, половинные. Не прояснен статус выпущенных из таких школ учеников. Посему надлежит обратиться к товарищу министра…
Чиновник за своим столом в стороне неслышно записывал.
Теперь, когда двадцать лет службы находилось за спиной, в полном спокойствии сидел он, глядя на верх фонаря за окном на площади. Там за дверью, да и здесь, в приемном зале, ему нечего было делать. Ведь это он с инспектором всех инородческих школ губернии и другом своим Катаринским составлял подробную бумагу для попечителя Лавровского. Петр Алексеевич с этой бумагой обратился к губернатору Константиновичу. И тогда он опять, уже по просьбе генерал-майора, также являющегося его начальством, писал ответные соображения на первую свою бумагу. Там, в кабинете, теперь и читали их друг другу. Василий Владимирович Катаринский с милой и любезной Евпраксией Васильевной конечно же гуляют себе где-то в родном имении, и потому тут приходится сидеть ему.
Между тем сто забот еще у него в оставшиеся до отъезда дни. Согласие свое на службу инспектором он обусловил постоянным жительством в степи, что и в смысле работы полезнее. Зная личное участие графа Дмитрия Андреевича в его назначении, с этим невольно согласились. Вот и надо всякий раз в приезд свой сюда все успевать сделать.
Главная забота идет к концу. Хрестоматия сверстана, остается только переплести. Руководство к обучению русскому языку тоже набрано и считано. С трудом, благодаря доверию старых знакомых, заказано двадцать пять железных кроватей для Иргизского училища, да у общества Красного креста по случаю куплены холщовые и полотняные вещи на белье и постели. Их хватит на Актюбе, да еще надо дополнить тургайское школьное хозяйство. Столовую и кухонную мебель
кругом надо новую: простую и удобную. Так же ложки, вилки и ножи. Так что написать еще нужно в Иргиз, чтобы поспешили с высылкой семисот рублей от местных средств на училище. Подполковник тамошний тянет, как бы растраты не сделалось. В географическое отделение к Померанцеву нужно зайти и навестить еще в госпитале учителя Алатырцева перед отъездом…
А это совещание меж военными и попечителем — что ж, тем закончится оно, что новый запрос к министру его же заставят писать как от лица губернатора, так и от попечителя, благо он в двойном подчинении. Еще и общий проект от генерал-губернатора тоже ему в конце концов придется составлять. Да ничего, у него на все уже есть заготовка. Они ведь не замечают, что дословно повторяют друг друга. И не сомневаются, что это они делают все дело. Как и граф Дмитрий Андреевич убежден, что, как лошадью, управляет государством.
Только не так это. Все большое и главное идет помимо них, от того рвущегося из окоёма всадника, что стоит перед Невой. Он разглядел эту разницу. Они, даже не желая, исполняют государственное предназначение, тормозя, упираясь, арканами удерживая того медного коня, пока не сбросит их. С их ли стареющей силой сидеть в таком седле.
Вот и училища сейчас в каждом из четырех уездов, о которых уже три года идет разговор. Они будут все же построены, хоть нет сейчас ничего на том месте. Есть только сохраненная им почти двадцать лет школа в Тургае, и звонит каждый день там колокол. Надо уметь быть крепким в осаде…
Вышли, беседуя между собой, Лавровский с Константиновичем. Встали, уходя за начальством, позванные для справок чиновники. Статский советник, коллежский да два надворных советника, не считая полдесятка секретарей, пробыли тут с утра до обеда, и будто бы надо это для дела.
А к смене им готовятся войти новые люди: хмурый, с поджатыми губами действительный статский советник из губернского надзора, тюремный попечитель, жандармский полковник с аксельбантом, заместивший Пальчинского. Того забрал с собой на работу в Петербург тайный советник Евграф Степанович Красовский. В приемном зале остаются ждать пять секретарей да ротмистров. Тут уж дело более близкое, нежели школы…
В складе у купца Забалуева смотрел он доски, что могли пойти на школьные столы. Ходил в общество Красного креста, где сидела Катя Толоконникова, заверял распорядителей, что деньги из Иргиза вскорости придут. Потом у Юрия Николаевича Померанцева читал очередные ученые записки, доставленные из Петербурга. Среди них был перевод с английского с отчетом известного путешественника, что проехал шестьсот верст через малолюдную пустыню. Померанцев внимательно стал смотреть на карту, висящую между решетчатым окном и лестницей.
— Вы же сколько верст, Алтынсарин, проехали сюда от Тургая да через Троицк? — спросил вдруг секретарь общества.
— Да тысячу верст будет, однако.
— Так и напишите про свое путешествие книгу. Тот англичанин в пампасах, верно, лучшие удобства имел!
Он подумал, что в этом году приезжает в Оренбург уже в третий раз, и засмеялся. Пожалуй, всякий узунский кипчак, только родившись, мог бы уже претендовать на должность путешественника.
Вместе с Померанцевым пошли через дорогу в «Оренбургский листок». Редактор в пенсне и крылатке-размахайке, так как в комнате было холодно, все уговаривал его написать к нему о быте и нуждах кочующих киргизов. Он пообещал, думая, что неоткуда брать времени.
Ходил он еще в гимназию, где учились жившие на хлебах в татарской слободке двое его питомцев из Тургая. Трое находились в Неплюевском училище, один — Мухамеджан Ахметжанов, сын агай-кожи, занимался в Казанском университете. И еще инженерный подпоручик Кабыл Ержанов, раненный под Шипкой, писал ему письма из Киева. Другие, закончившие его школу, состояли кто письмоводителем в волости, кто при торговых домах. Сотник Султан Бабин, из неплюевских кадетов, был сейчас вместо него в Тургае учителем…
С Дарьей Михайловной ездил он по модным магазинам, выбирал ленты и кружева по поручению Айганым. Это забрало весь почти день. Дарья Михайловна одну лишь шляпку у немца Кригеля выбирала два часа с самым серьезным выражением на лице. Потом с удовлетворением подала ему картонку:
— У вашей жены, Ибрай, лицо овальное и с матовым отливом. К нему как раз пойдет италийский вид…
А он в этот момент думал, как уладить дело с Николаевским уездным начальником Сипайловым в Троицке. Одноклассная школа, что была недавно лишь на бумаге, собрала все же двенадцать учеников. Новый учитель Воскобойников мог бы наладить дело, да не хватает места. Подполковник Сипайлов за триста рублей в год сдает под школу свой старый дом, в то время как за такие деньги можно снять втрое большее помещение. Если же отказаться от арендования, то Сипайлов обидится. А от него зависит строительство нового училища в Кустанайском урочище. И так уже говорил Тлеу Сейдалин, что Сипайлов недоволен учителем.
Также и из Иргиза не шлют деньги. Дом, снятый пока под училище, там хороший, да только начальник уезда занял половину его под свою канцелярию. Без губернаторского участия его оттуда никак ее выдворишь. В Илецком уезде решено строить училище в укреплении Актюбе, а пока что предлагается снять дом где-то при старом медресе. Лишь в Тургае благодаря Якову Петровичу уже половина дома построена и есть где заниматься.
В книжном магазине выбирал он хоть какие-нибудь подходящие для дела книги. Отложил «Учебную книгу географии» Смирнова, русскую хрестоматию Водовозова, «Элементарный курс всеобщей и русской истории» Белярминова и еще для учителей руководство по преподаванию истории Иловайского. Руководство не понравилось ему — одни только даты для заучивания, да другого не было. Придется обо всем подробнее списаться с Николаем Ивановичем. И еще в отношении учителей напомнить…
Медленно катил он в новом уже тарантасе по усаженной деревьями дороге. Тарантас, почти такой же, как у деда, был сделан на заказ из инспекторского содержания. Мудрый бий Балгожа знал, как лучше ездить по степной целине. Лишь немного поменьше был экипаж, да рессоры мягче. Кучер Нигмат тоже из уездной службы перешел в ведомство народного просвещения и даже получал теперь жалованья на рубль больше.
Впереди в сыром, ветреном небе белели будто прозрачные минареты башкирской мечети. Когда-то, в школьные годы, любил он гулять по этой дороге, и мечеть тоже переносил на Тобол.
Показался «Царский сад», еще при Перовском отданный под военный госпиталь. Тарантас проехал высокие чугунные ворота с золочеными пиками, свернул на аллею к офицерскому корпусу…
Высоко на подушках лежал Арсений Михайлович Алатырцев, и в руке у него была раскрытая книга.
— Все, знаете, старое перечитываю. Это позволяет думать о себе…
Учителю принесли пить лекарство, а он машинально переворачивал страницы журнала, что дал ему из-под подушки больной. Глаза остановились на знакомой фамилии… «Григорьев издевается над твоим словом, русское общество, кастрирует твою мысль; всякую попытку высказать то, что ты думаешь, запретитель книг считает личным оскорблением для себя… Глядя на то, как нагло издевается над русским человеком шайка грабителей и правителей, можно, пожалуй, подумать: вот смелые негодяи! Вот уже записные герои бесстыдства! И бога не боятся, и людей не стыдятся. Хоть они разбойники, а, должно быть, люди железного характера и воли. Ничуть не бывало! Ты сам, конечно, знаешь, читатель, что мозгливее, трусливее, бесхарактернее нашего правительства трудно подыскать. Отчего же оно так смело и решительно душит тебя? Душит и при этом нагло попирает как писаные законы, так и неписаные, естественные права гражданина и человека?.. Мудрено ему уважать свободную мысль, когда миллионы его подданных вовсе не заинтересованы в ее существовании»[95].
Пришел врач, и по закону учителя Алатырцева он спрятал запрещенный журнал, принялся листать другой… «Спрашивается: если я люблю свое отечество, то люблю ли и должен любить все, что в нем живет, летает и пресмыкается, всех птиц и гадов, его населяющих?.. Ясно, следовательно, что, любя отечество, можно и должно многое в нем ненавидеть, презирать, гнать, клеймить, позорить. И если бы (беру случаи теоретической возможности) мрачные исторические условия обратили хищение и неправду даже в «народную святыню», так и то она должна быть низвергнута, как был низвергнут идол Перуна (тоже народная святыня того времени)…»[96]
Со всеми подробностями рассказывал он учителю про свои дела: как договаривается о лесе и кирпиче на строительство в уездах, достает белье и кухонные казаны, читает гранки для своих книг. Тот слушал с лихорадочной заинтересованностью, переспрашивал самые обычные вещи.
— Страшно бывает прожить жизнь впустую… Так вы не забудьте, Ибрагим, где что лежит!
Опять учитель Алатырцев зачем-то говорил ему об этом.
Евфимовский-Мировицкий, с громадной черной бородой, пил чай, прихлебывая из толстой фаянсовой чашки и наливая сам себе всякий раз из самовара, что стоял рядом на табурете. Чашка находилась в правой руке, а левая прижимала гранки набора, что дыбились на столе. Читал хозяин типографии быстро и как-то одним глазом. Человек с бородой наливал и ему чай, придвигая лежащие тут же баранки. Внизу, в полуподвале, стучала машина, и деревянный дом чуть вздрагивал от ее грохота.
— От генерал-губернатора несут: срочно, не медля ни часа. От вице-губернаторов несут — тоже немедленно. Так тут еще от тургайского военного губернатора приносят. Что за город такой Оренбург — полно губернаторов!
Глаза у Евфимовского-Мировицкого смеялись. Борода наползала на набор, мешая чтению, но тот все равно успевал еще сделать жест рукой.
— У нас в школе военных кантонистов было правило: чем больше начальства, тем удобнее избежать порки… А вот и ваша книга, господин Алтынсарин!
Рабочий в косоворотке внес снизу ровную пачку книжек.
— Двадцать штук переплели, как обещали вам, Иван Алексеевич.
Печатник был из тех, кто приходил на общественные чтения с Березовским. Книги лежали недвижно на столе. Настала тишина. Он подошел, взял верхнюю книгу из пачки. Подержав в руке, раскрыл где-то на середине… «Один плотник, сколько бы он ни зарабатывал, довольствовался малым…» Это из сюжетов графа Льва Толстого, где царь Петр встречается с мужиком. И тут же лондонская собака, что вбежала в горящий дом за куклой. Все на своих местах: батыр Кобланды, айтысы, стихи, загадки. Он возвратился к первой странице:
Знаний увидев свет.
Дети, в школу идите!
В памяти крепко, навек
Прочитанное сохраните…
Только теперь он посмотрел на обложку: «Киргизская хрестоматия». Первое слово располагалось полукругом, второе — ровно. И внизу уже обыкновенно: «Составил И. Алтынсарин».
Хозяин типографии и печатник как-то странно смотрели на него. Как видно, давно уже он держит в руке книгу. И люди еще появились в комнате: пожилой наборщик с синими нарукавниками, подросток в фартуке и измазанной черной краской рубашке. Даже унтер без ноги, сидящий у входа, оказался здесь.
Другое, чем обычно, лицо было сейчас у Евфимовского-Мировицкого: серьезное, значительное.
— Вот и сделана ваша книга, господин Алтынсарин!
Он обвел всех глазами и вдруг с ясностью понял, как трудно было им набирать эту книгу, в которой слова из другого для них языка. Хозяин типографии протянул ему руку, за ним печатник и наборщик. Унтер внес и поставил на стол корзинку с шампанским и бокалы.
— Я сам, позвольте… Я распоряжусь, господа…
Он хотел достать деньги, попросить всех пойти с собой в буфет, но хозяин типографии отвел его руку:
— Нет, господин Алтынсарин, то от нас. В честь киргизского просвещения!
Печатник поднял бокал:
— Сейте разумное, доброе, вечное…
Он вдруг вспомнил, как Яков Петрович выстраивал когда-то гарнизон на открытие школы. Глаза сделались мокрыми, и он выпил вино…
Все стояло перед глазами лицо, как бы вправленное в гробовую крышку. И другое, медное, когда сидел этот человек в знакомом кресле, а Марабай пел песни. Евграф Степанович Красовский убегал тогда по коридору…
«25 ноября 1879 года. Оренбург. Ваше Высокопревосходительство, Василий Васильевич! Находясь под Вашим покровительством и пользуясь нравственным Вашим влиянием, мы несколько киргизских офицеров, начали свою служебную деятельность. Доброе влияние Ваше глубоко вкоренилось в нас и, идя по указанному Вами направлению, мы стали впоследствии не бесполезными, как полагают, людьми для родного нам народа.
Примите, Ваше Высокопревосходительство, настоящую первую книгу на киргизском языке, составленную одним из питомцев Ваших как живой признак нашей вообще и моей в особенности глубокой признательности и беспредельного уважения.
С глубоким уважением и искреннею преданностью имею честь быть Вашего Высокопревосходительства покорнейшим слугою И. Алтынсарин».
13
Почти столетний Жарылгап эсепши[97] еще три года назад сказал:
— Будут эти годы сухие, а потом выпадет снег по верблюжье брюхо и произойдет джут. Я знаю, так уже было!
Так оно и случилось. Три лета подряд дули горячие ветры, а в зиму не выпадало даже снежной крупы. Тургай совсем перестал течь, и дно тысяч озер сделалось сухим и твердым, как железо. Даже под черной коркой в них не было воды.
В третий год начались пожары. Желтый камыш скрежетал под ветром и вдруг вспыхивал ярким, как солнце, огнем. С Тургаев то здесь, то там пламя перекидывалось на едва проросшую высохшую траву, и мчалось по степи, лишая скот последнего корма. Потом небо сделалось сине-черным, ветер круто переменился, и уже не с неба, а откуда-то сбоку пошел снег. Даже не падал он, а двигался сплошной стеной, опрокидывая и ломая все на пути. Он шел неделю, другую, третью, пока не достиг брюха у верблюдов. Но и тут буран не остановился. Нижний снег, упавший на не остывшую еще землю, оседал и превращался в лед. Никакому коню не было по силам пробить копытом его саженную толщу. А сверху все сыпал новый снег.
Уже в первый месяц зимы стал падать скот. Отбившиеся от людей табуны, пущенные с осени на тебеневку[98], пробивались сквозь снег к приречным тугаям, чтобы укрыться хоть от ветра, но там встречали их острые обгоревшие пеньки. Овцы и вовсе никуда не двигались, а сбившись в плотную непробиваемую массу, блеяли, потом лишь чуть слышно плакали и затихали, заметенные снегом. Люди, уходя проведать свой скот, не возвращались.
Лекарь Кульчевский, старый тургаец, каждый день приходил к нему. Жар не спадал, и он слышал сквозь тугую, нескончаемую боль в голове, как тот в другой комнате говорил плакавшей Айганым:
— Это горячка и все прочее, голубушка. Также и рана ревматическая на ноге. Как можно в такую зиму пускаться в путь. Раньше нужно было выбираться ему из Оренбурга.
— Он книгу свою ждал. Да и служба, — объясняла Айганым.
— Ничего, дай бог, оправится. А что маслом горячим он думает лечиться, так это можно разрешить, вреда от того не будет…
Айганым все сделала, как когда-то делал ему горбатый Шоже-табиб, даже и травок разных у женщин достала. Фельдшер Федорчук вдобавок ставил ему банки, и он почувствовал себя лучше. Снег подмел уже под самые окна, и он решил, пока лежит в постели, написать «Киргизскую газету». Генерал-майор Константинович, когда он заговорил о том, тут же прямо и приказал ему:
— Чтобы к следующему году была у нас газета. Извольте, господин Алтынсарин, представить проект!
Аккуратным, ровным почерком писал он листы в две колонки — на казахском и русском языке, стараясь в переводе, чтобы совпадали даже размеры. Разные газеты, что получали в Тургае, принесли к нему, и он подбирал разделы, составлял предполагаемые статьи… «Киргизская пословица говорит: «Ученый плывет и в гору». Так в настоящее время счастье, богатство и сила у тех только народов, которые не забывали этой пословицы… Все племена, подведомственные Белому царю, могут по крайней мере непосредственно передавать начальству о своих нуждах через своих же единомышленников или устно, или письменно; а мы, лишь только встретится надобность, разыскиваем сначала какого-нибудь человека, знающего киргизский и русский языки… Опыт и нужда год от года ощутимее указывают нам на необходимость постройки для зимы домов, и вот, как только приступаем к этому делу, опять натыкаемся на непреодолимые препятствия: у нас нет ни порядочных печников, ни стекольщиков и ни плотников… Вот на такие-то вопиющие нужды народа и обратило внимание высшее начальство. Оно признало, что киргизы от природы — весьма способный и умный народ, и чтобы эти способности не пропадали даром, сделано, как слышно, распоряжение учредить в каждом киргизском уезде по одному хорошему училищу, где будут основательно обучать киргизских детей русскому языку и грамоте, и разным искусствам…»[99]
В нерусской части он кругом писал «казахском уезде», «казахских детей» и называлось все «Казахская газета». Он увлекся и уже, как в подлинно существующей газете, разнообразил местные новости: младший помощник начальника Иргизского уезда такой-то за бездействие власти и неисправности по службе удален от должности и на место его определен такой-то, награждены за усердие в службе такие-то волостные управители и бии, а именно: золотой медалью, кафтаном с галуном, тюбетейкой. Перечислялись происшедшие в различных уездах происшествия: пожары, разливы рек, появившаяся оспа, сообщались цены на хлеб и скот на Оренбургском меновом дворе. Для раздела «Иностранные известия» он взял движение английских войск на Кабул в ответ на происшедшее там убийство посланника и действия русских войск по защите прилинейных казахов в Мангышлаке от нападений текинцев. Были еще любопытные народные рассказы, объяснение различных слов и обычаев. Целую полосу отвел он старому налогу «ушур», который собирался от лица халифа и шел на охрану жителей от неприятеля. С приходом русских войск такая надобность отпала, и ушур — десятина от скота и урожая, остается теперь у людей.
Писал он до поздней ночи при свете поставленной к кровати лампы, а в сердце не проходила тревога. Два года назад перевел он сюда с Тобола принадлежащий ему табун гнедых коней от оставленного ему дедом Балгожой племенного хозяйства. Каждый год он вкладывал деньги в племенное дело и все его состояние было в этом. Сводный брат Оспан, который следил за хозяйством, никогда ничего не делал без него. Да и постаревший Мамажан не мог уже помогать в полную силу. А он задержался в Оренбурге, и сено в этом году почти не было заготовлено. Как там сейчас на Акколе зимуют триста его лошадей…
Снег уже подмело под крышу. Каждый день Нигмат отгребал его от двери и окон широкой деревянной лопатой, и узкие глубокие рвы образовались от дома к дому. Такие же проходы посредине улицы копали солдаты. Лишь ветер свистел поверху, когда приходилось идти между ровными снежными стенами. Сани ездили где-то наравне с печными трубами, вокруг которых образовались желтые наледи.
В один из нескончаемых, наполненных снежной слепотой дней дверь отворилась и в дом ввалился широкий смерзшийся ком. Ничего не говоривший человек сбил с шубы лед, с трудом снял большую лисью шапку и повалился на пол.
— Ой-бой. — Оспан качался на корточках у открытой голландской печки. — Ой-бой, горе какое!..
Племенного табуна больше не было. Лишь гнедой жеребец-вожак привел неделю назад полтора десятка истощавших, с окровавленными копытами, лошадей к озеру, где находилось зимовье Мамажана. Один из табунщиков погиб, другой отморозил пальцы. Но и уцелевшим лошадям нечего есть, негде укрыться от ветра в выгоревших тугаях.
Он чувствовал себя лучше, и на следующее утро в санках-волокушах с широким, подминающим снег передом, поехал с Нигметом и Оспаном к Акколю. Ветер бил то в лицо, то с одного боку, то с другого, неся снег кругами по окоёму. Вскоре не сделалось слышно ударявшего время от времени колокола в тургайской церкви. Спустившаяся ночь ничем не отличалась от дня. Они ехали уже, не зная куда, чтобы не стоять на месте.
Давно уже пора было быть Акколю или хоть соседним озерам, по ни зимовья, ни реки все не было видно. Может быть, так и проехали они сверху по засыпанным снегом озерам? Лошади в санях, хоть и содержались перед тем в теплой конюшне, стали выбиваться из сил. Они теперь надолго останавливались, мотая головами, потом сами трогались дальше, неизвестно в какую сторону.
На третий день лошади уже стояли по брюхо в сугробе, а они лежали в санях, прижавшись друг к другу и даже не отбрасывая с натянутой сверху кошмы падавший снег. Буран все не кончался…
Первыми встрепенулись лошади, задвигались, приминая боками сугроб, и одна голосисто заржала. Где-то в белой тьме раздалось едва доносимое ветром ответное ржание. Потом уже послышался человеческий голос.
— Так то вы, Ваше высокоблагородие!
Тургайский сотник Серебряков стоял над ними, держа коня в поводу. Из снега показались еще люди в бурках и полушубках. Оказалось, Яков Петрович разослал команды к зимовьям во все четыре стороны, чтобы проверить, не терпят ли там крайнее бедствие.
— На Акколь? — хмыкнул один из казаков. — Так то верст семьдесят отсюда, совсем в другой стороне!
Часа через два приехали вместе с командой на зимовье Джакаемова рода. С десяток кое-как прикрытых камышом юрт стояли посреди жидких тугаев. Даже и ложбины, чтобы укрыться от ветра, здесь нигде не было. Остатки собранной с осени травы лежали под смерзшимся снегом.
Они расположились в лучшей юрте. На одной стороне помещалось семейство хозяина: старая мать, жена и четверо малолетних детей. Сзади стоял ларь для муки и припасов. Все остальное свободное место занимали два верблюжонка и теленок. Ветер свирепо врывался в невидимые глазу щели и гулял в середине. Люди и животные жалобными глазами смотрели в едва горевший посредине огонь. Его то и дело задувало ветром, слышался треск ломаемого камыша. Все жилище вздрагивало и вот-вот могло быть разбросанным и унесенным бурей.
— Ой, Кудаяй![100]- испуганно приговаривала старуха при каждом сильном порыве ветра.
Они молча сели у огня.
— Так без нас ты уж не трогайся с места, Ваше высокоблагородие! — сурово сказал ему Серебряков.
Казаки и солдаты поехали дальше. Он заснул под вой ветра и причитания старухи. Под утро он проснулся от женского плача. Жена уговаривала хозяина не идти искать скот, засыпанный в степи снегом. Тот с черным от горя лицом ничего не отвечал и потуже стягивал свой кушак.
— Эй, ага, не ходите, — стал и он говорить. — Из-за скота жизни лишитесь!
Тот посмотрел на него невидящим взглядом и продолжал одеваться. Проверив, крепко ли сидят ноги в сапогах, хозяин пошел к двери и сказал, не поворачиваясь лицом к жене:
— Я должен Алтыбаю двадцать рублей, больше никому…
Через два дня возвратился сотник Серебряков. Солдаты везли с собой в санях голодных, обмороженных людей, найденных в дальних зимовьях. Рассказывали, что там погибло до пятнадцати человек, а оставшиеся страдают от голода, так как весь скот пропал.
Хозяин юрты, так и не нашедший своих овец, сидел у огня, не поднимая головы, старуха все причитала в закутке: Ой, Кудаяй!» Они поехали с командой обратно в Тургай…
В укреплении освобождены были все помещения. Даже в старой казарме селили людей, женщин с детьми. Школа и половина его собственного дома были заняты пострадавшими. А солдаты все привозили с дальних зимовий новые жертвы джута. Некоторые приходили сами. Каждые пятнадцать минут раздавался звон с колокольни, чтобы заблудившиеся в степи нашли дорогу.
Но больше людей оставались на своих местах и умирали от голода, заносимые снегом. Каждый день варил Нигмат по полному котлу каши, и школьные запасы были на исходе. Ученики разносили горячую еду в мисочках для находящихся здесь детей, и те ели, обжигаясь. Мука в ермолаевских лавках достигла в цене шести рублей за пуд, и стали голодать уже и в городе.
Яков Петрович кричал в эти дни на всех, кто подворачивался ему на пути: на жителей, на солдат, на голодных детей, что теснились кучками на устроенных для них нарах. И, странное дело, дети нисколько не боялись грозного старика-полковника. Из уезда в четвертый раз отправили рапорт о бедствии, но ничего не приходило в ответ. Даже почта третью неделю не доставлялась в Тургай.
К началу января начальник уезда вскрыл военные склады с особым запасом. Квартирмейстер выдавал муку для голодающих зимовий из мешков сурового полотна с двуглавым орлом и интендантским номером на боку. Это дозволялось только на случай военной осады…
Теперь Яков Петрович приходил к нему, не снимая шинели садился к печке и молча сидел два-три часа, опустив плечи. Слышно было из школы, как тихо плакали на руках у матерей дети. Каши им раздавали теперь только по полмисочки на день. И в городе уже тоже умирали от голода. Посидев, начальник уезда вставал и уходил. И снова слышался с улицы его громкий крик.
— Ала, нан… нан…[101]
Мальчик лет четырех тянулся полными ручками к матери. Он даже удивился, как при плохой еде могут быть у мальчика такие толстые ручки. И у держащей ребенка женщины выпирали из-под платья огромные ноги. Он подошел ближе и остановился, не в силах отвести глаз. У людей пухли руки и ноги. Только теперь он вспомнил, что так и бывает от голода.
Айганым, днем помогавшая матерям, приходила и плакала, по-казахски причитая:
— Ой-бой, не могу, Ибрай… Не могу…
Яков Петрович сидел, опираясь локтями в колени и выставив из рукавов красные жилистые руки. Ветер выл с неослабевающей силой и снежные вихри с твердым стуком ударяли в окно. Протяжный крик и звук команды послышались на улице. Звякали колокольцы.
Начальник уезда теперь недвижно стоял, шевеля губами. Потом твердым шагом пошел на улицу. Натянув полушубок, он бросился следом.
Слышно было, как за горами снега выходили из домов люди. Ряд оледенелых, залепленным бураном саней двигался вверх от Тургая. С первых соскочил высокий человек в полушубке. Полковник Яковлев приложил руку к шапке:
— Ваше превосходительство, в уезде, согласно с инвентарным списком…
Начальник области генерал-майор Константинович с обмерзшим лицом и красными от ветра глазами принял рапорт, потом повернулся к обозу. Месяц пробиваясь от Троицка и Николаевска, четыреста саней с мукой прибыли в Тургай. На Тоболе фомиро-вались также два частных обоза…
Не от известного ему графа с властной уверенностью во взгляде, не от происходящих за дверью совещаний, даже не от генерал-майора Константиновича, приведшего обоз через буран, произошло это. От того всадника, что вздыбил коня из болотного, заливаемого морем берега, шла созидающая сила.
Отложив пока «Киргизскую газету», писал он в «Оренбургский листок» о переживаемом степью бедствии. Страшную быль рисовал он с натуральным чувством участника. Впервые это сделается известным миру. Плач старой женщины в засыпаемом снегом зимовье шел к людям из Тургая: «Ой, Кудаяй!»
И был один только путь… «Каждый народ, развиваясь прогрессивно, непременно должен в конце концов перейти от кочевого быта к оседлости, с которой тесно соединено просвещение. Мы заметили уже, что киргизский народ сам на пути к оседлости, что такое стремление его проявляется на деле весьма быстрыми переменами векового быта, так что и понудительные меры едва ли бы довели их до цели скорее, нежели дело идет теперь естественным путем…
Такому естественному сближению русского и киргизского простонародья содействует, нам кажется, прежде всего некоторая сходственность нравственного их строя. И те и другие отличаются безыскусственностью в житейском быту, здравым, практическим умом, не развращенным религиозными или национальными предрассудками, добрым сердцем и полной веротерпимостью, которая основана на простом рассуждении, что всякому-де своя вера хороша…
И так, по нашему убеждению, киргизы дойдут до оседлости сами и сами же сольются, рано или поздно, с русскими. Остается сберечь для них землю, на которой рядом со скотоводством появится и земледелие, хотя и скотоводство само по себе должно поощряться не меньше земледелия в интересах общегосударственной экономии. Если Россия справедливо гордится тем, что юго-восточные губернии ее служат житницей даже Европы, то Киргизская степь не меньшую службу сослужит… Никакие премии, никакие сельскохозяйственные академии не сделают такого пастуха, каков есть киргиз. Этот пастух составляет предмет тайной зависти для европейской дипломатии, сознающей силу России именно в том, что в ней есть и воин хороший, и земледелец искусный, и пастух природный.
Поддержите же киргиза на пути его естественного стремления; оберегайте его благовременными заботами от случайных хозяйственных потрясений, какие испытывает он теперь; развивайте среди киргизов влияние русского образования, действуйте на юный, даровитый и поэтически впечатлительный народ мерами нравственного сближения, и киргизский народ скоро сольется с государством русским, сам увидит счастье свое в этом сближении и будет не только скотоводом, но и земледельцем и даже воином под дорогим для него знаменем России, которым он уже и теперь гордится»[102].
14
С утра звонили колокола. Народ крестился, переглядывался. По улицам спешной походкой ходили какие-то люди, заворачивали в открывающиеся лавки и магазины, договаривались с владельцами. На базаре городовые не ругались, как обычно, и сдержанными голосами поощряли раскладывающих мясные туши хозяев:
— Оно и приказчик пока справится, Григорий Трифоныч. А то твой мальчик пусть посидит. Все будет в целости, не сумлевайтесь…
Сам полицмейстер Якубовский объезжал улицы. Из собора доносилось пение:
«…Государю — Освободителю, Александру… от безбожныя руки… Ве-ечная па-амять!»
К обеду от начала Большой улицы двинулась толпа человек в тридцать. Несли портрет покойного государя, обвитый большими бумажными розами. Впереди шел с крестом известный своими суровыми проповедями священник Никольской слободской церкви отец Владимир. От магазинов и с базара присоединялись еще люди. Среди чуек и весенних пальто виделись чиновничьи шинели, от городского сада подошло с полдесятка гимназистов. Сзади, наблюдая порядок, ехал в дрожках полицмейстер.
Народ стоял кучками на углах, провожая глазами процессию.
— Слышно, уже всех переловили, кто бомбу на государя делал, — говорил какой-то приезжий, которого раньше не видели в Оренбурге. — Все нерусский народ: поляки да жиды!
— Как же, Русаков, Желябов, — железнодорожный служащий с газетой в руке с сомнением покачал головой.
— Там баба какая-то всем верховодила. Стриженая! — говорили в толпе.
— Не баба, а графская дочь. Как раз племянница нашего прежнего губернатора. Город Перовск знаешь?..
— Еще говорят, граф Лорис-Меликов царя предупреждал. Не езжай, мол, в манеж, Ваше величество!
— Лорис-Меликов, он из армян будет?..
Известный всем господин Ильюнин, уже в новом сером пальто вместо недавней ополченки, подошел и сказал:
— Что же вы, господа, к патриотической манифестации не присоединяетесь?
На него посмотрели с безразличием, стали молча расходиться в разные стороны.
Возле Тургайского областного правления коллежский советник Мятлин, когда-то преподававший в Неплюевском училище, говорил среди стоящих чиновников:
— Победоносцев прямо заявил новому государю в части представленной Лорис-Меликовым конституции: «В такое ужасное время надобно думать не об учреждении новой говорильни, в которой произносили бы новые растлевающие речи, а о деле… Нужно действовать!» Граф Дмитрий Андреевич поддержал это мнение.
И согласитесь, господа, что русский дух в народе ничем лучше не выражается, как этими патриотическими шествиями, что проходят по городам России. Славянская степенная натура всегда имеет в виду авторитет государя. И надо его постоянно воздвигать, какие бы человеческие недостатки ни были присущи держащему скипетр лицу. В том якорь нашей государственности. Славянство и в центре — Русь. Объединяющее знамя Москвы должны мы очистить от чуждых наслоений. — Мятлин, по своей преподавательской привычке, широко разводил в воздухе руками, чуть не задевая рядом стоящих. — Нас хотят соблазнить всякими мудромысленными теориями с Запада, и вот во что они претворяются. Бомба в государя подвела черту. Нет, у России свой путь, и на страже должны мы быть как против разлагающего воздействия Европы, так и киргизской дикости…
Стоящий рядом советник правления Давыдов кашлянул:
— Однако же, Аскольд Родионович…
Тот оглянулся и увидел, что здесь же стоит инспектор киргизских школ Алтынсарин. Мятлин слегка покраснел и завозился, доставая платок. Лицо у Алтынсарина ровным счетом ничего не выражало.
Ему сделалось смешно от того, как потерялся Мятлин. Будто замеченный на нечестной игре в карты. Они все такие, возвеличители патриотического духа. Видно и вправду непреодолима для них сила пирога, от которого кусок хотят иметь. А тот же Мятлин в молодости Герцена хвалил…
Манифестация дошла до конца улицы, повернула назад. Люди начали расходиться. Мимо пронесли хоругви. Приземистый сиделец скобяной лавки Полуянова, в поддевке и заляпанных грязью сапогах, нес на плече, лицом книзу, портрет государя. Слышалась степенная речь:
— Никита Васильевич ни за что не спустит Дергачеву, что товар у него перебил.
— Так и Дергачев за свою выгоду старается…
Больше уже и не говорили о покойном царе. Он вспомнил, что четверть века назад бегали они из школы на улицу смотреть, как волновался город по поводу смерти Николая Павловича. Казалось тогда людям, что рушится все. И будто свежим ветром подуло откуда-то. Теперь же больше в администраторском плане принимаются меры. По приезду он услышал, что в городе арестовали нескольких людей: Катю Толоконникову, печатника из типографии, двух знакомых офицеров. Он пошел узнавать что-нибудь о Толоконниковой, но его к ней не допустили…
Господин Ильюнин прошел мимо, почтительно поклонился ему. Он вернулся назад в правление, к бумагам, что горой лежали на столе. К его приезду выделялась особая комната и даже молодого чиновника для переписки представляли в его распоряжение…
«При обсуждении в особом совещании под моим председательством… тайный советник Лавровский представил, что издание газеты на киргизском наречии русским шрифтом принесло бы истинную пользу киргизскому населению и в сильной степени содействовало бы успешному проведению предложений правительства в киргизский народ». Это переданное ему для оформления письмо генерал-губернатора к Министру внутренних дел. Рукой управляющего канцелярией с пометкой: «С личных слов Его высокопревосходительства» было вписано: «В недавнее время даровитым киргизом Алтынсариным составлена киргизская хрестоматия русским алфавитом».
А это уже его заготовки, сделанные еще в Тургае, от лица нового попечителя Даля: «А потому он, г-н инспектор Алтынсарин, просит моего ходатайства перед Вашим превосходительством о снабжении Клычбаева надлежащим разрешением на вырубку в Аракарагайском бору 500 бревен для постройки училища».
Следующая бумага уже от военного губернатора почетному блюстителю Тургайского училища Беримжанову: «При степных киргизских школах, как, известно мне, не имеется библиотек, ни ученических и не учительских, а между тем потребность в них, как заявил инспектор киргизских школ Алтынсарин, уже сказывается. Обращаюсь поэтому к Вам, милостивый государь, как лицу, близко стоящему к народному образованию, с предложением оказать всякое возможное содействие к устройству означенных библиотек». Кургамбек Беримжанов — лучший его ученик из тургайского выпуска. Можно было бы обойтись с ним без губернатора, да не для того пишется такое письмо. Пусть прочитают Сипайлов в Троицке да вельможные казахи в Илецком и Иргизском уездах, чтобы знали, что самое высокое начальство за тем следит. Как говорится: «ругаю дочку, а ты, сноха, слушай». С благодарностью следует помнить Варфоломея Егоровича Воскобойникова, научившего его с блеском писать бумаги.
Важное дело в этот приезд — ремесленная школа. Пусть пока будет она при одном тургайском училище. Это составит по десять копеек в год покибиточного сбора. Деньги небольшие, зато польза несомненная. Хоть топоры да сундуки не придется из Троицка возить, сами научатся делать. Да и столы пошли в ход там, где люди оседают на землю. В плотники да кузнецы не дети дистаночных начальников пойдут, а черная кость. И рядом с ремеслом научатся грамоте.
Однако совсем уже тайная мысль на уме у него. Ведь, и рукоделие есть ремесло. Также и выделка ковров. Может быть, и девочек когда-то можно будет привлечь к учебе. Пусть утвердится только за школой доброе мнение…
Перед самым отъездом сюда, собрались вдруг у него в доме все прежние ученики. Он удивился, потому что не звал их. Даже за триста верст приехали волостной управитель Жангожин и Ибрагим Ташенов. Кургамбек Беримжанов, с которым, как с самым значительным лицом уезда, обговаривал он содержание ремесленной школы, явно волновался:
— Простите, агай, что побеспокоили вас, — и вдруг перешел на русский официальный язык. — Мы, собравшиеся здесь тургайцы, господин инспектор, от лица народа выражаем пожелание о том, чтобы дать имя ремесленной школе… Поскольку господин начальник уезда столько лет, и все мы видим его… В бедствии ли, в заботах о просвещении… Так желаем назвать школу Яковлевской!
Это было неожиданно для него. Некоторую вину почувствовал он, что сам не подумал о чем-то таком. Яков Петрович, крикливый старик-полковник, собирался уходить от дел. Однако даже и представить себе было невозможно без него жизни уезда. Те, кто сами сделались уже стариками, помнили ходившего по степи топографа.
С собой в Оренбург привез он эту просьбу. Новый попечитель — тайный советник Даль тоже был тронут ею.
— И все ж, господин Алтынсарин, в законах Российского государства присутствует строгое правило: не присваивать чему-либо имен ныне здравствующих людей, сколько бы пользы они не принесли отечеству. Тем более, находящихся при служебной должности, — на умном, тонком лице попечителя мелькнула улыбка. — Вспомните, что даже Петербург назван только в честь святого апостола Петра…
Приходилось придумывать, как выйти из положения.
Всякий раз, сидя по полмесяца в правлении над бесчисленными бумагами, он заново радовался, что выбрал себе место в степи. Находись он здесь, то и всего года не хватило бы на переписку. Смертельная угроза исходила отсюда школьному делу. Все шло к тому, чтобы заставить учителя с утра до вечера составлять отчеты, высушивая самую душу.
Господин Даль, родственник знаменитого этнографа, некогда тоже служившего в Оренбурге, пролистал сданный им пятифунтовый отчет о тургайском просвещении, пожал плечами на его сетования:
— Педагогика консервативна по сути своей, господин Алтынсарин.
Все повторялось. Опять писал он письма за разрешением на бревна, известь, кирпич для строящихся школ, разыскивал учителей. Никто из дельных людей не решался ехать в степь на место с рублевым жалованьем в день. Только двоих пока учителей направил к нему из Казани Николай Иванович. Не кем было заменить Воскобойникова, убежавшего из Троицка от гнева господина Сипайлова, в Илецком уезде пустовало старшее место при училище, а дела шли совсем дурно. Помощник начальника уезда Баядиль Кейкин никак не принимал к сердцу школу с русским учителем.
Опять приходилось думать с губернским инспектором Катаринским, как выходить из положения. Еще ступая на крыльцо к Василию Владимировичу Катаринскому, начинал он улыбаться. Помнился первый день, когда пришел он в их дом. Сам Катаринский был даже помладше его, а Евпраксия Васильевна так вовсе казалась девочкой. Услышав, что он упомянул в разговоре своих родичей — узунских кипчаков, она удивилась:
— Так вы, Иван Алексеевич, кипчак?!
— Да, уж так вышло.
— Самый настоящий? — всплеснула она руками.
— Что ни на есть «идолище поганое!»- засмеялся он, и с того времени они стали близкие друзья. Только и знала Евпраксия Васильевна из истории, что говорили ей в институте благородных девиц да из патриотической оперы.
— Кто б подумал, что вы кипчак, из тех, кто нападал на Русь! — простодушно удивлялась она.
Катаринский, вдумчивый, серьезный чиновник, с настойчивостью вел дело, и вместе они преодолевали как бы специально устроенные барьеры для просвещения. Всякая бумага от него шла через губернию, а это уже было прямым начальством для уездов!
И свои дела не оставляли его. Даже мыла лицевого не всегда можно было купить в Тургае, и приходилось все везти ящиками на год. Дарья Михайловна в этот раз не очень одолевала его поездками в магазин. Уже в конце, когда пришел он прощаться, она вынесла из своей комнаты узел, перевязанный красной лентой.
— Думаю, мальчик у вас будет, Ибрай. Так это от нас с Володинькой… И поцелуйте от меня Аннушку!
Так она звала Айганым. Полковник Дальцев улыбался чуть извиняющейся улыбкой. Дарья Михайловна складывала все в особый мешок:
— Мне уж привычно на детей шить. Осенью вот Машеньке в Самарканд пеленки да распашонки переправила…
До сих пор она говорила, растягивая «а» — «перепра-авила». Машенька состояла замужем за инженером по землепользованию, служившим при Туркестанском генерал-губернаторстве, Петя был морской лейтенант где-то во Владивостоке.
Арсений Михайлович умер два месяца назад, и комната стояла запечатанная. Слуга Тимофей лежал с ним вместе на оренбургском военном кладбище, при самой стене. Бывшие ученики, оренбургские офицеры и друзья Алатырцева делали сбор на памятник.
Ему пришлось явиться с понятыми: офицером от Неплюевского корпуса и секретарем правления.
Нотариальный чиновник в их присутствии вскрыл печать, зачитал касающийся пункт из завещания:
«Всю библиотеку мою, также и находящиеся в шкафах журнальные книги и рукописные бумаги оставляю Алтынсарину Ибрагиму, ныне помощнику начальника Тургайского уезда и тамошнему учителю киргизской школы…»
Завещание было составлено за четыре года до смерти. Он помнил, как учитель Алатырцев настойчиво говорил ему, где что лежит. И больше ничего не было к нему написано…
Штабс-капитан Ержанов и служащий при областном правлении коллежский секретарь Мухамеджан Ахметжанов, приехавший сюда из Казани по окончании университета, помогали ему связывать книги в пачки. Как и он когда-то, много раз сидели они тут на стуле между шкафом и буфетом. И книги в шкафу большей частью были им знакомы.
С неопределенным чувством брал он в руки одну книгу, другую, третью, задерживался чтением, словно надеясь найти тут ответ на вопрос, почему именно ему оставил их учитель Алатырцев. В журнале попалось ему вдруг стихотворение, которого он не читал, хоть состоял подписчиком. Оно было написано недавно умершим известным поэтом и поразило его.
Приведенные Ержановым солдаты выносили книжные пакеты и укладывали в тарантас. Он заметил, как ловкий молодой солдат тоже все засматривал в книги. И товарищ его, постарше, был, по-видимому, грамотным.
Для него уже в тарантасе не оставалось места, и приходилось ехать на облучке, вместе с Нигматом. Кабыл Ержанов и Мухамеджан Ахметжанов, сын агай-кожи Динахмета, остались стоять возле дома, где снимал квартиру учитель Арсений Михайлович Алатырцев. Оба солдата, помогавшие носить книги, стояли с ними рядом. По всему было видно, что у них с Ержановым особые отношения. Он замечал уже раньше такие отношения между образованными офицерами и нижними чинами: спокойные, сдержанно-уважительные. От Дальцева он знал, что некоторые офицеры гарнизона в воскресных школах учат солдат грамоте. Незримая цепь связывала учителя Алатырцева, его самого, Кабыла с Мухамеджаном, этих солдат…
Медленней обычного ехал тяжело нагруженный тарантас. Крепкие кипчакские лошади осторожно объезжали рытвины и ухабы. Все думал он над завещанием учителя Алатырцева.
Унылая, грязная от нескончаемого дождя дорога извивалась между холмами, никак не уходила за окоём. Прочитанное один раз стихотворение настойчиво повторялось в памяти вместе с движением облучка.
Сеятель знанья на ниву народную!
Почву ты, что ли, находишь бесплодную,
Худы ль твои семена?
Робок ли сердцем ты? Слаб ли ты силами?
Труд награждается всходами хилыми,
Доброго мало зерна!..
Что-то необыкновенное было в этих словах, идущее от самой сути языка, на котором они были написаны. И хоть печален был тон, упругая внутренняя сила готова была распрямиться, стать во весь рост.
Где ж вы, умелые, с бодрыми лицами,
Где же вы, с полными жита кошницами?..
«4 октября 1881 г. Оренбург. Неизменно добрейший Николай Иванович! Я получил письмо и бумаги Ваши относительно учителей, посланных в нашу область: только очень поздно, в конце сентября. Да я же, впрочем, был во все прошлое лето неуловим, переезжая из уезда в уезд, из волости в волость… На своих учителей я вообще смотрю как на братьев, с которыми все у нас должно быть общее: и мысли, и желания, и материальные силы…
Всего тяжелее, оказывается, создавать школы, не имея никаких готовых материальных сил. Вот и таскаюсь я по степям, выпрашивая деньги у обществ и разных общественных, уездных и областных властей. Дело в том, что крепко задался мыслью учредить как можно скорее по центральному двухклассному училищу в среде самого киргизского уезда, поставить его на прочное основание; обстановить его прилично и опрятно, так чтобы задуманное воспитание киргизских детей не встречало в нем таких препятствий, как грязь, сырость, теснота, угар, голод, холод, недостаток учебников и неграмотные еще учителя…
Но как ни трудно было, добиваемся-таки и мы своего. В Тургае и Иргизе школьные здания готовы, в Илецком и Николаевском уездах суммы уже имеются; ждут только весны… Внутренняя обстановка почти такая же, как была, вероятно, помните, в школе при Областном управлении. Теперь устраиваем библиотеки ученические и учительские, ремесленные отделения, а в скором будущем, между прочим, примемся и за садоводство и огородничество. Кроме того, в Тургае задумали мы устроить особенную ремесленную школу и наименовать ее, в честь обожаемого дедушки нашего, Яковлевской. На эту школу охотно жертвуют деньги богатые киргизы, и начальство соглашается на устройство ее. В марте будущего года будет пятидесятилетие службы Якова Петровича…
Передайте глубочайшее почтение и сердечный салем Екатерине Степановне.
Выданные Вами в ссуду деньги учителям будут в скором времени высланы. Преданный душою и телом Ваш И. Алтынсарин».
15
Перед алтынсаринским домом стояли экипажи: коляска господина Курылева, архитекторская бричка, двуколка лесничего Петрова. И еще дорожный шарабан, как видно, из губернии. Мужик из Деминского поселка, служащий при доме инспектора, носил лошадям сено. Уездный врач Константин Дмитриевич Кодрянский и свою коляску поставил там же.
На веранде кипел самовар. Из открытых окон слышен был шум голосов:
— Да помилуйте: русский Чикаго, русский Чикаго!.. Что с таким обилием мяса вы будете делать? Пусть даже и проведут железную дорогу…
— Дешевая промышленная пшеница, дешевое промышленное мясо. Это миллионы освобождающихся рук. Потому и шагнула далеко Америка, что получила эти руки…
Русский Чикаго! Все никак права города ему не дадут, хоть строительство по всем меркам идет городское. Даже архитектор настоящий сюда из столицы выслан. На чистом месте из всех этих Николаевских, Новониколаевских да еще при десятке Николаевок в Николаевском же уезде строится каменный город Кустанай, как зовут его старожилы. И Василий Анисимович Курылев пророчит ему мировую будущность. Даже не едет никуда отсюда, несмотря на миллионное наследство и дело в пяти русских губерниях…
Вот и инспектор Алтынсарин приехал сюда недавно, но поселился зачем-то на другом берегу Тобола, в четырех верстах от города. Тут как будто его родовое гнездо. В молодом еще саду при новом просторном доме Ольга Алексеевна Курылева сидит с женой Алтынсарина, и дети бегают тут же. Старинная дружба у них между семействами. Как сама Ольга Алексеевна говорит, Алтынсарин чуть ли не заменил ей отца, помогая дать образование. Это такая особенность у киргизов — считать как бы родственником близко знакомого человека. А Иван Алексеевич, несмотря на европейский вид, все одно киргиз. Даже половина дома устроена на азиатский лад: с коврами на полу, одеялами при сундуках. Юрта сзади стоит у него, и киргизы со всей степи постоянно гостят.
Уездный врач прошел с веранды направо. В знакомом кабинете с книжными шкафами и гитарой над диваном кроме промышленника Курылева и спорившего с ним архитектора Никольского сидели помощник начальника уезда Сейдалин, земский лесничий Петров, учитель Данилов, телеграфист Правоторов и молодой чиновник — киргиз с тонким, удивительно красивым лицом. Как всегда, тут же был кто-то из старших учеников. Хозяин, не смутившись врача, показал глазами стул, который тот обычно занимал. У всякого было тут свое место. Лишь синяя атласная подушка за спиной Алтынсарина говорила о болезни.
Врач Кодрянский через минуту забыл свою обязанность и с бессарабской запальчивостью уже спорил с неким невидимым противником. По всей России теперь говорили так, будто отвечая на газетные сообщения об очередных действиях правительства.
— Мы ли, Кантемиры, не патриоты России!..
Константин Дмитриевич гордился тем, что по какой-то линии является потомком знаменитого поэта и сподвижника Петра. Правда, в доверительную минуту врач рассказывал, что чуть не половина Бессарабии состоит в кантемировских родственниках. В разговоре он не знал полутонов:
— Герой Карса и Эрзерума, генерал-аншеф Лорис-Меликов говорил при воцарении государю: «Ваше Величество, под знамя Москвы не соберете всех деятельных сил, обязательно будут недовольные. Разверните завещанный Петром штандарт империи, и всем под ним найдется место!» Но испуганный венценосец бросился в привычную с детских лет опеку Победоносцева. И граф Дмитрий Андреевич сыграл свою роль, став тут же министром внутренних дел, шефом жандармов и одновременно президентом Академии наук. Проповедуется оскорбительное для ста народов России их уничижение с обязательным восхвалением чуть ни дыбы царя Иоанна… Найдутся ли для такого правительства Лазаревы и Багратионы? Пойдет ли с охотой для их дела в глубь Азии князь Бекович-Черкасский?[103] Не говоря уж о тысячах немецких, датских, голландских и прочих офицеров и деятелей, привлеченных в Россию великим царем, в детях и внуках, считающих себя природными русскими. И даже тут, в Кустанае, какой-то негодяй Ермолаев, чтобы удобней ему было украсть, начинает отлучать их от отечества. И не он один: вон в литературе уже целая стая их заливается, начиная с присяжных историков и кончая господином Катковым[104], разжигают вражду и человеконенавистничество. А правительство поощряет это расшатывающее течение, считая его за благонадежность. Кто же больший враг России, чем эти люди?
— Вы, любезный доктор, видите только часть вопроса. — Курылев говорил с обдуманной убежденностью. — В государствах и народах, где столь велик разрыв между первобытным почти состоянием значительного большинства, родившегося крепостными, и той необходимостью развития, которую требует от великой страны история, обязательно должно происходить нечто подобное. Что половина России состоит из инородцев, лишь дополняет проблему. После смерти задержавшего ее на сто лет Николая Павловича…
— Палача всея Руси! — твердо сказал архитектор Никольский.
— Не боитесь, Андрей Григорьевич, так про царя говорить? — засмеялся Сейдалин второй. — Я же лицо официальное. Или дальше Кустаная, думаете, не пошлют? Есть еще Пишпек, Верный…
Бескровное лицо Никольского с длинными волосами от шестидесятых годов, еще больше побледнело:
— Кажется, и в правительстве еще не решаются обелять пред потомством палочного мастера. Уж слишком много всего доброго погубил он в России. Царя Ивана ведь никто еще не посмел взять себе в пример.
— Что же, и тогда государство Московское росло помимо царя Ивана и вопреки ему, — возразил Курылев. — Кто знает только, на сколько веков задержал его рост этот царь, лишившись поддержки людей типа Курбского. И поставлено государство было в конце концов на край гибели. Смутное время — оно ведь от Ивана. Беда не в том.
— В чем же она, Василий Анисимович? — спросил Алтынсарин, со вниманием переводивший взгляд с одного на другого говорившего.
— В том, что родившиеся в крепостном праве думать не умеют иначе, да и потомству то передают. Как снизу, так и сверху. Уж как душа наверху не лежала к тому, да рухнуло рабство. Но люди-то те же остались. И других методов никак не знают, как вернуться к палке. Посмотрите-ка кто в правительстве. Те же, кто и тридцать лет назад, при Николае Павловиче, вселенную уловлял.
Уж в России ли нет умных людей, что видят и понимают к чему все идет. И коли ругают что-то, то лишь от мучительной боли, от желания помочь обескровленному, доведенному до состояния кипящего котла отечеству. В Европе, где правители поумней, спрашивают таких людей, стараются получить их в союзники. У нас же их травят чуть ни собаками. Кто говорит не так, как уездный пристав, тот враг. Чтобы хоть как-то нащупать мнение общества, мнение народное, так нет. Никакого мнения вообще не должно быть. Так бывает, когда у правительства, у представляющих его людей, свои частные интересы свои привилегии, которые не хотят они терять. Да по-своему и правы они: кому станут нужны такие болваны, если общество само начнет влиять на выбор себе правительства. Уж господина Сквозника-Дмухановского никак для себя не выберет.
С другой стороны и революционеры наши, следуя крепостному завету, идут в разбойники. Ведь как поступал обиженный барином смерд: выходил на большую дорогу и без разбора людей резал!
— То уже мистика. Василий Анисимович, — телеграфист Правоторов из исключенных студентов резко придвинул стул. — Думаете, так уж глупо правительство, что не хочет иметь диалога с передовыми, мыслящими слоями общества. Свой талант у господина Победоносцева, какого нам с вами не дано. Даже чтобы отечество двигалось вперед, он тоже хочет. Но при одном только условии: чтобы он был всегда у власти. Тут вы правы. Какой же ему резон привлекать людей заведомо способней себя. И раздор между народами такому правительству нужен. Что же касается революционеров, то есть людей, видящих дальше обеденного стола и экипажа, то тут вы не вправе так говорить!
Курылев, нисколько не поколебленный в своем мнении, покачал головой:
— Как-то чересчур практически вы смотрите на это, господин Правоторов. И это, скажу вам, тоже издержки нашего общего крепостного состояния. Людей мерим глазами буфетчика из барского дома и думаем, что это и есть существо вопроса. Не думаю, чтобы Победоносцев или граф Дмитрий Андреевич так уж за свою министерскую карету готовы были отечество погубить. Дело тут сложней, и тем оно хуже. Народ русский они принимают за тех, кто каждый день на глаза им попадается: подхалимов-чиновников, кучеров с их экипажей, льстивых газетчиков, пропойц, которых видят из окна кареты валяющимися возле кабаков. А потому считают, что нельзя этому народу и крупицы власти давать. Нас же с вами почитают опасными мечтателями.
— Что же, получается, и конца этому не будет? — спросил Кодрянский.
— Нет, жизнь все равно идет, как шла она при том же Николае Павловиче. Пушкин был и Белинский. Только на сколько лет опять остановит Константин Петрович Победоносцев Россию и сколько это потребует жертв за такое состояние государства через двадцать или тридцать лет, сказать трудно. В новом времени покруче начнут случаться повороты истории, а мы вступаем в него все с тем же крепостным багажом. Даже, как видите, и в революционерах. Все имеет свой конец. Предок ведь не случайно нас предупреждал о некоем сильном народе, как раз и занимавшем наше пространство «погибоша аки обра».
Какой-то дух был в этой комнате у Алтынсарина, что вечно не прекращались тут споры…
Внесли киргизское угощение: деревянную чашку с кумысом, копченое мясо, жаренное в масле тесто, крепкий чай с молоком. Алтынсарин жаловался на врача:
— Константин Дмитриевич меня чуть не чахоткой пугает, да я не сдаюсь!
— Все же рано, Иван Алексеевич, ехать вам куда-нибудь, — настаивал врач.
Кодрянский играл на гитаре с большим чувством, пел молдаванские песни.
— Зачем у вас гитара висит, если сами не играете? — спрашивал Никольский, проектировавший и этот дом.
— Как видите, только для гостей, — серьезно ответил хозяин.
Сидящий между шкафом и буфетом подросток лет тринадцати ел булку и со вниманием слушал взрослый разговор.
Утром он чувствовал себя совсем уже бодро, хоть в груди по-прежнему свистело. Так было и в прошлый, и в позапрошлый год, но когда выезжал он в весеннюю степь, дышать становилось свободней, боль проходила. С того страшного тургайского года это началось, когда пробивался он, больной, в зимний буран к Акколю, где гибли его лошади. Полтора десятка все же осталось их, и теперь опять у него племенной табун выведенной дедом породы. Тут же, в наследственном зимовье — кыстау, при Деминском поселке, где поставил он себе дом, стоит и теплая конюшня для лошадей с приготовленным к зиме сеном. Солдат Демин с Нурланом строили ее.
Солнце коснулось лишь верхушки растущей у озера липы. Все еще спали, даже коров еще не выгоняли в степь, только в поселке бабы чуть слышно стучали ведрами. Казахи так и называли теперь озеро «Инспекторским». Пройдя вокруг него по тропинке и перейдя перемычку, отгородившую озеро от обмелевшего Тобола, вошел он тихо на веранду.
Кто-то был в его кабинете. Стараясь не шуметь, встал он на пороге. Мухамеджан Ахметжанов стоял у шкафа с книгами и листал одну из них. Чуть задумчивое лицо было у молодого человека и совсем был похож тот сейчас на агай-кожу. Вчера вечером говорил ему Ахметжанов о степной казахской газете, что думают они с Ержановым издавать в Оренбурге. Евфимовский-Мировицкий во всем их подозревает, но, как водится, пройдет несколько лет до реального дела. К тому же и время сейчас тяжелое для нового издания, тем более инородческого. Не имеет значения, что среди зачинателей чиновник и офицер, все теперь под подозрением…
«Погибоша аки обра». Он усмехнулся. Что перед этим книжным шкафом неистовство Победоносцева или кажущаяся власть графа Дмитрия Андреевича. Черно-золотым кубом стоял за стеклом другой граф Толстой. Это не «обра».
Шкаф стоял точно так же, как в доме у учителя Алатырцева. Буфет и стулья с креслами он расставил тем же образом, даже гитару на стену в Оренбурге купил. Когда строили дом, он предупредил Никольского, чтобы была там такая комната.
Вспомнился доклад, что читал когда-то молодой человек в студенческой тужурке. Про культурный слой в каждом народе, подобный тонкому плодоносящему слою земли, откуда вырастает все живое и доброе. Под ним застывшая в недвижности, спрессованная глина, и лишь оплодотворенная теплом тысяч живших раньше поколений, становится она землей. Придется ведь и ему передавать кому-то эти книги…
— Хорошо ли вы спали, агай?
Увидевший его Мухамеджан протянул по-казахски обе руки, как следовало по отношению к учителю. Стоявшие в шкафу книги не претендовали на ограничение кипчакской вечности. Они не знали окоёмов.
Проездом из степи гостивший у него сын агай-кожи сегодня уезжал и подвез их с учителем Даниловым до города. Сидя втроем в казенном шарабане, они проехали Деминский поселок, железные шины застучали по доскам построенного весной моста. Круглолицый, неулыбчивый Данилов рассказывал, как четыре года назад приехал сюда:
— От Орска до Троицка, сказали мне, пятьсот верст, по четыре копейки за версту. Ну, из прогонных денег, выданных Николаем Ивановичем Ильминским, я уже в Оренбурге сапоги купил, чтобы обутым на место прибыть. Как-никак, учитель. А в Орске ахнул. Смотритель на станции говорит, что на восемьдесят верст дальше от Троицка, и по восемь копеек за версту. Денег у меня осталось тридцать девять рублей. Если даже положить четыре дня на дорогу, то на еду остается пять копеек в день. К моему счастью попутчик до Великопетровской станицы нашелся, так что разделили бремя. А там уж сто двадцать верст до Троицка… Приехал — сорок копеек в кармане. В школе заперто, и говорят: господин инспектор только два дня, как уехал. Сел я на пороге и не знаю, что делать. Вдруг идет чиновник с почты: «Вы будете учитель Данилов из Казани?» Да, говорю. «Велено передать вам пятьдесят рублей!» И тут же вручает. Эти деньги спасли меня тогда, Иван Алексеевич. И отчета даже за них потом не потребовали. Видно, в казенную часть их записали?..
— Да, в казенную, — согласился он, сам точно не зная, что это значит. Хорошо еще, оказались у него тогда от продажи лошадей остатки. Хоть по пятидесяти рублей смог выделить учителям. Иван Григорьевич в Тургай вовсе босиком пришел. Неужели всегда так будут содержать учителей, что месячного жалованья на сапоги не хватит?..
— Сейчас каково жить вам, Сергей Петрович? — спросил Ахметжанов.
— Что же, жалованья на круг по двадцать восемь рублей и тридцать три копейки в месяц. В Троицке прежде — дрожишь один на квартире, да и по два раза на день, холод ли, буран, в казенном пиджаке в школу бежишь. И базар там дорогой, едва на еду хватало. Тут же, в Кустанае, все дешевле. Квартира при школе с отоплением. Киргизы в питании помогают: мясом и куртом. Это у них хорошее правило — учителю помогать…
Данилов говорил с ним и Ахметжановым, как бы не считая их казахами. Без всякого умысла это выходило.
На мосту догнали учеников. Семеро их шли тесной группкой: четверо из Деминского поселка, трое из узунского зимовья. Мальчики держали в руках сумки из дерюжки, какие ввел он во всех школах, и деревянные пеналы выпирали из них. «Инспектор, инспектор… Иван Алексеевич едет!»- они прижались в ряд к перилам моста, поклонились, пропуская экипаж. Казахские дети тоже звали его «Иван Алексеевич», как на елке в Новый год. Младший сын Нурлана, прячась за пыль, побежал следом, желая уцепиться сзади. Кто-то из старших задержал его…
— На киргизское дело денег давать не станем. Твердое наше слово!
Он сдержал себя. Глядя в знакомое с детства лицо с помутненными злыми глазами, продолжал он видеть оренбургскую улицу и растерянного старика с жалкими деньгами в ладонях: «Рубыль, говорил!»
— Господин Ермолаев, как видно, не хочет понимать, что речь идет о строительстве второй школы, исключительно для детей русских поселенцев. Разумеется, также татар, башкир, киргизов, что живут в черте города, перемешавшись с поселенцами. Одного русско-киргизского училища явно недостаточно. Кустанай со старыми поселками насчитывает уже до десяти тысяч душ. Двадцатипятикопеечный сбор не будет для них обременителен. Таким образом был произведен сбор с киргизского населения уезда на постройку училища.
— Знаем, все одно на киргизов пойдет. Если начальство киргизское…
— Грамоте пусть дети у батюшки учатся! — загудел из-за спины Ермолаева поддерживающий голос.
В третий раз уже собирались начальник уезда Караулов, городской архитектор Никольский, он как инспектор от лица губернатора и волостные представители: среди них был Ермолаев, переехавший из Тургая и открывший здесь контору. Лютая злоба была у того на Курылева, перебивающего его торговлю в степи. Промышленник Курылев платил больше за скот, и дело происходило без обмана. С двоюродным братом его Жумагулом — сыном дяди Кулубая — имел общие дела в степи Федька Ермолаев. И вопреки Курылеву, поддержавшему строительство городской школы, не давал на это согласия.
Дело было в том, что формально не становился городом Кустанай. На школу от казны выделялась только тысяча рублей. Василий Анисимович Курылев сам готов был оплатить строительство, но требовалось постановление схода. И Ермолаев становился поперек. Его слепо поддерживали разбогатевшие на «варяжной» торговле обыватели. Среди них было много староверов.
— Неча нам детишек баловать. Блуд да неверие от этих школ. Вон в газетах даже про то пишут!
Когда выходил он из волостного правления, то слышал, как Ермолаев громко говорил среди своей партии:
— Лучше б каргызов вообще отделить. И в город чтоб не пускать!
Вопль «святая Русь» не сходил со страниц правительственной печати. Тем самым уповалось, что в царей перестанут стрелять. Что же тогда граф Дмитрий Андреевич с кипчаками думает делать?
— Мы призовем вас, господин Алтынсарин!
Так сказал ему государственный человек, прощаясь в Оренбурге. Это по какой же линии думают звать его: по министерству внутренних дел или по академии?..
Никак нельзя было ему больше оставаться к стороне. Две недели, по строго установленному им порядку, проверял он Кустанайское училище. Потом выехал в степь.
Едва съехал тарантас с дороги и покатил по целине, как боль в груди отпустила. Она не прошла совсем, но отступила куда-то далеко, подавленная чистым весенним ветром и теплым солнцем, описывающим круг за кругом где-то над Золотым озером…
Уже светло-серый, с темными хвостом и гривой, конь двоюродного брата его Жумагула прискакал первым, обогнув озеро. Джигит с запыленным лицом, что ехал на нем, никак не мог отдышаться и все трогал холодными пальцами кровавые рубцы на плечах от нагаек соперников. Где-то по ту сторону озера издыхали в тугаях три или четыре лошади, покалеченные нанятыми людьми. Словно вставший из могилы дядя Кулубай, был Жумагул: в топкую линию приветливо собирались глаза и губы. И только совсем новый городской костюм был на нем и в руках палка с набалдашником, как носили в уезде. А в стороне, у большой белой юрты, стояла бричка Федьки Ермолаева.
И говорил Жумагул почти так же, как дядя Кулубай, только чуть косноязычно, с жалобной невинностью в голосе:
— Совсем распоясались нехорошие люди. Травят меня за мою честность. Вот и дорогой родственник, всеми уважаемый внук незабвенного бия Балгожи, почтивший нас своим присутствием, может подтвердить…
До сих пор он сидел с опущенной головой. Так уж повелось за много лет, что все говорившие тут ссылались на него. Но теперь он поднял глаза. Все было, как много лет назад. Полукругом сидели уважаемые люди нескольких родов, аксакалы. Почти столетний Азербай находился посредине, на подушках, где сам он сидел когда-то у колена деда и пророчилось это место ему самому. Теперь же его место было среди почетных гостей, вместе с начальником уезда Карауловым, Тлеу Сейдалиным, исправником.
И котлы с мясом стояли там же. За спинами имеющих свои хозяйства людей теснились те, кто жил на выгоне, в жуламейках и юртах с квадратами нашитого войлока на прохудившихся местах. С каждым годом по нескольку таких юрт отпадали от кочевья, оставаясь на Тоболе и продолжая улицу Деминского поселка. От этого их не становилось меньше, и темная масса людей колебалась, отливая и приливая к подножию холма, где проходили выборы волостного управителя. Кругами носились джигиты.
На мгновение встретился он взглядом с волостным писарем Нургали Авезовым, одним из первых своих тургайских учеников. Когда-то тот в экзамены читал «Железную дорогу». Нургали сидел рядом со своим отцом, могучим аксакалом с твердым, словно выделанным из карагача, лицом. Такое же лицо было у Авеза Бердибаева и много лет назад, когда тот повернулся и ушел от дастархана ага-султана Джангера. По годам ему следовало находиться в первом ряду, но старик сидел там, где лица людей начинали сливаться в одно общее лицо. Нургали смотрел с удивлением, видимо не понимая, почему на этот раз учитель не остановился у них…
Теперь говорил Жунус, сын дяди Хасена. Плотный, тяжелый, тоже в костюме и в меховой шапке, он яростно стискивал рукоять камчи:
— Кто лишь о себе думает, мы знаем. И какие деньги некоторые платят, чтобы склонить начальство в свою сторону. Под меня подкапываются, чтобы самим мошенничать. Всеми уважаемый наш родственник Ибрай пусть свидетельствует нашу честность!..
— Жунуса оставить волостным… Жунуса! — слышалось из-за спины волостного.
— Пусть Жумагул будет волостным! — кричали другие, — Жунус по три раза налог берет, своим тавром чужой скот метит…
И вдруг все замолчали. Он увидел обращенные к нему недоуменные лица. Двадцать лет он ничего не говорил, лишь сидел, приезжая сюда, на почетном месте. В озере плеснула рыба и люди оглянулись.
— Я ведь тоже узунский кипчак и приписан к волости, плачу, как и другие, налог, — он слышал тяжелое дыхание людей и старался говорить как в школе, когда приходилось объяснять нелегкий урок. — Уважаемые братья мои Жунус и Жумагул много лет спорят из-за этой должности, от чего происходят беспокойство и большие убытки остальным людям. Такая трудная должность совсем расстроила их чувства. Наверно, им нужно немножко отдохнуть. Между тем, среди нас есть и другие достойные люди, аксакалы, которые всю жизнь прожили честно и пользуются нашим уважением. Я говорю об известном вам Авез-ага…
Все головы повернулись в сторону аксакала. Тот сидел, не пошевелив бровью. Тяжелые, темные руки лежали на коленях. Растерянный Нургали искоса посматривал на отца, не зная как себя вести.
— Каково дерево, таков и росток от него. Вы знаете и того, кому Авез-ага приходится отцом. Все разумные дела в волости ведет Нургали: не берет взяток, вовремя и по закону пишет бумаги, помогает неграмотным людям уберечься от ошибок. Во всем он сможет помогать аксакалу. Поблагодарим же за долгую службу уважаемых братьев моих Жунуса и Жумагула, а волостным пусть станет Авез Бердибаев. И да будет над ним божье благословение…
Тишина стояла еще некоторое время, но где-то сзади, из-за первого ряда явился и начал нарастать как бы идущий от земли гул. Начальник уезда Караулов растерянно вертел головой, исправник приподнялся с места. Видно было, как из белой юрты поспешно вышел Ермолаев, встал на бричку, чтобы рассмотреть, что же произошло.
— А-а-а… Правильно, Ибрай!
— Пусть будет Авез…
А он уже собирался уезжать, не дожидаясь выборов. Тлеу Сейдалин сказал ему, пожимая руку:
— Эй, Ибрай, что сделал… Теперь жди из Оренбурга вестей!
Это он знал хорошо и без Сейдалина.
Кони легко бежали к югу по обрызганной грозовыми дождями земле. Дышалось легко, во всю грудь. Еще через четыре дня услышал он посреди степи школьный звонок. То был Тургай…
Первую неделю, как обычно, посещал он уроки. Ученики читали «У лукоморья дуб зеленый». Во всех школах знали, что инспектор любит слушать эти стихи. Пятьдесят детей было в училище, из них уже треть своекоштных. Места больше не было. Родители сами оплачивали их содержание, и только учение было бесплатным. Двенадцать русских учеников посещали занятия.
Потом проверил он учебную часть. Обучение русскому языку шло по общероссийской азбуке «Первинка» в сочетании с его «Руководством» и «Киргизской хрестоматией». Затем использовалась общая «Книга для чтения» Бунакова, грамматические упражнения делались по грамматике Тихомирова, учение счету — по арифметике Лубенца.
В старшем классе, как было разработано им совместно с Катаринским, учили географию Пуцковича, краткую историю Острогорского, арифметику по Лубенцу и Евтушевскому. Для устных бесед употреблялись «Зоология» Сент-Илера, «Минералогия» Герда, «Физика» по Крюгеру.
Вечером, оставаясь один в учебном классе, он писал справку для предварительного отчета: «Кроме разных книг и руководств выписаны, как учебные пособия при наглядных устных беседах, техническая коллекция Гастермана, т. е. образцы производства и употребления льна, хлопка, шерсти, кожи, писчей бумаги, стекла, пчелиного и красильного производства, недорогие барометры, термометры, микроскопы, компасы, электромагнит, телеграф, оборудование для физического и химического кабинетов, волшебные фонари, отечественная история в картинках Рождественского, коллекция мер длины, веса, теллурии и прочее. Большая часть этих пособий выписана на деньги, пожертвованные почетными блюстителями киргизских школ в количестве 669 рублей, а часть — на казенные средства»[105].
Непонятный настойчивый писк все мешал ему. Он вышел в коридор. Звук доносился из другого класса, и он заглянул туда. Совсем еще малыш с вытянутой шеей и оттопыренными ушами, один на всю школу, увлеченно стучал на электрическом телеграфе. Стараясь ступать неслышно, вернулся он к себе, дописал, что следует запросить книжный магазин Фену в Санкт-Петербурге о высылке счета на три учебных телеграфа, и вышел тихо притворив за собой двери школы. В теплой тургайской ночи все слышался телеграфный стук…
В Яковлевской ремесленной школе смотрел он, как подростки делали оконные рамы, красили ткани и чисто, как в городе, выделывали кожи. Во вторую часть дня они учились в классах читать и писать. Заботой смотрителя училища Бабина было то, что уехал из Тургая врач Орлов, учивший прививке оспы и лечению простых болезней.
Вторую неделю он сам давал уроки на месте старшего учителя. Это был его отдых. Точно в назначенное время звенел звонок, и он уходил от всего на свете: от препирательств с начальствующими лицами, хозяйственных забот, газетных статей, бесчисленных отчетов, от своей болезни. Дети смотрели пытливо, как и двадцать лет назад. Откинув руку с книгой, он звучно читал: «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои…»
На задней парте сидели старший неплюевец Султан Бабин и молодой учитель Иван Григорьев, казанский питомец Николая Ивановича. Будучи еще в Тургае, он женил Григорьева на дочке покойного отца Василия, и был при том посаженым отцом. Учителей надо было оставлять здесь накрепко.
Жил он, приезжая сюда два или три раза в год, у Якова Петровича. После того, как умерла сестра, старик остался совсем один. Дети звали его в Россию, но никак не хотел тот уезжать.
— Я, милостливый государь, старый тургаец, да-с. Вот и школа, как видите, здесь моя! — говорил полковник хриплым, резким голосом, переходя с ним почему-то вдруг на официальный тон. А вечерами дулся в шашки с «мерзавцем» Семеновым, который, уйдя в чистую отставку, так и остался служить при командире, хоть имел неплохое гусиное хозяйство внизу на Тургае.
— Как ходишь, дубина? — слышался из гостиной крик. — Али не видишь, что дамкой тебя бью!
— Так мы и дамку у твоего высокоблагородия схрямкаем. Чтобы не очень форсу себе позволяла, — спокойно отвечал Семенов.
Всякий день то тут, то там в Тургае слышал распекающий голос «деда», как звали его здесь. Регулярно являлся он в училище и ремесленную школу своего имени, наводил порядок:
— Какая нерадивая бестия лопаты во дворе бросила? Где дежурный? Эй, Бабин!
И ругался по-казахски. Ученики говорили ему «агай» и вели с ним точно так же себя, как с суматошным привередливым дедом где-нибудь в ауле. Если и был человек, чье имя следовало бы навечно оставить на тургайской школе, то именно Яков Петрович Яковлев.
Однако, когда шли занятия и звенел звонок, начальник уезда и на улице не позволял никому кричать близко к школе. Два раза видел он, как заглядывал полковник в окна, когда вел он уроки, и, не решившись помешать, уходил.
— Стар, батюшка, сделался, ноги болят! — как-то жалобно сказал Яковлев, когда прощались утром на крыльце его дома. Они обнялись, и старик всплакнул.
Когда уехали уже полверсты от Тургая, услышал он звонок: слабый, дребезжащий. Султан Бабин все спрашивал, зачем ему необходим старый школьный колокол, что провисел здесь больше двадцати лет. Он так и не сказал Бабину в чем дело, обещал только колокол в школу возвратить.
В Иргизе он тоже одну неделю проверял училище, а другую сам давал уроки. Кроме того, говорил со своими бывшими учениками, которые сделались значительными людьми в уезде, о возможности открытия рукодельной школы для девочек. В училище все было в порядке, только построенный из плохого воздушного кирпича дом оседал, прохудилась часть земляной азиатской крыши. Следовало начинать разговор с начальством о новом здании…
Еще через неделю был он в Актюбе. Школа недавно только переехала сюда, и руководил ею самый толковый из его учителей — казанец Арсений Мозохин. Три года тот управлялся в старом городище, где в одном доме со школой обретало медресе. Вовсе неграмотный мулла-ишан Хуббунияз строил всякие козни. Но и доверенное лицо губернатора — помощник начальника уезда Баядиль Кейкин тоже в душе не хотел школы. Однако учитель повел дело вроде господина Дынькова. Сначала пресек ежедневные пятикратные отлучки учеников на молитву, перенеся их в школу. Такое предусматривалось правилами веры. Потом Мозохин выдворил служителя, что приходил с палкой гнать учеников на молитву. Пришлось помогать ему во всем, переписываться самому с Баядилем, с ретивым муллой.
Даже и теперь, в Актюбе, Баядиль Кейкин не отходил от школы, все стремясь к чему-нибудь придраться.
— Этот сарыорыс хочет обычай казахский изжить, всех русскими сделать! — зло бросил ему Баядиль, когда учитель зачем-то вышел.
Так, «желто-русыми», называли русских людей, стремясь причинить обиду. Между тем Мозохин, хорошо уже говоривший по-казахски, никак не делал того, что приписывал ему Кейкин.
— Опять, Баеке[106], Музаффар Чокин и Айбасов не хотят русскую книгу читать. Кто их учит этому? — простодушно удивлялся Мозохин.
Доверительно-уважительное от Баядиля.
— Ай, господин Мозохин, от невежества все происходит, — отвечал с ласковостью в глазах Баядиль, поддерживая за рукав молодого учителя.
Оставшись наедине с Мозохиным, он сказал:
— Вы Арсений Андреевич, при Кейкине не очень откровенно говорите. Он не из наших друзей.
Две недели, ни дня меньше, находился он в Актюбинском уезде. Проведя установленную проверку и дав показательные уроки, он поехал дальше. Законченный круг в две тысячи верст составляла его инспекторская поездка. Близко уже был Оренбург. Сухой раскаленный ветер ровно дул в спину. Он знал, что его ждет…
— Да как осмелились вы, милостивый государь, вмешиваться в дела правительства? Влиять в неизвестных целях на выбор гражданской власти… У меня в области!
Шпоры царапали пол. Глядя в круглые бессмысленные глаза, он думал, как легко Баядилю Кейкину или брату его Жумагулу обходиться с такими людьми. Тысячелетний опыт окоёма у них за спиной. И вот уже, набросив невидимый курук на такого человека со всеми его лентами и орденами, ведут в необходимую им сторону.
…Данной мне властью… Куда Макар телят не гонял!..
Но за спиной у него было нечто большее, чем двадцать пять лет назад.
— Позвольте мне, Ваше превосходительство, напомнить вам, что сто пятьдесят моих учеников служат отечеству у нас и в Туркестанском генерал-губернаторстве. Среди них офицеры, чиновники, партикулярные лица… Не знаю, почему бы образованному слою не влиять на жизнь моего народа!
Новый губернатор стоял с незакрытым ртом. Господин Мятлин сидел в стороне с видом оскорбленного незнакомства. Однако пришлось писать: «На представленные мне Вашим превосходительством обвинения в корыстном вмешательстве в политику волостных выборов, злоупотреблении авторитетом власти и вымогательстве, заключенном в получении будто бы мною тысячи рублей и угощения от противной партии, считаю себя вынужденным дать следующие разъяснения…»
Но было хуже. Опять смотрел он на перчатки, в которых прятались руки. Все остальное было лишь приложением.
— Э-э, потрудитесь вспомнить, господин Алтынсарин, не приходилось ли вам слышать мнение власти о предложенном вами на должность киргизе Авезе Бердибаеве? О его, так сказать, независимом поведении и дерзости по отношению к уважаемым людям. Была даже какая-то ссора с господином султаном Джангером. Согласитесь, что в столь тревожные времена не таких людей желательно было бы видеть во главе общества…
— Я держусь другого мнения, господин полковник. Честные люди всегда желательны.
— Что же, это дела, можно сказать, преходящие. Однако и более близкие к просвещению вопросы. С некоторым удивлением узнали сочувствующие вам люди о желании вашем издать особый школьный учебник по исламу…
— Я не склонен думать, господин полковник, что магометанским народам следует вдруг отказаться от тысячелетней культурной своей истории. К тому же лучшим способом борьбы с невежественным фанатизмом как раз и является спокойное разъяснение религиозных корней…
— Позвольте также спросить вас, господин Алтынсарин, с какою целью был введен вами в школе русский шрифт?
— Есть много других причин, которые… которые, наверно, не будут вам понятны, господин полковник. Поэтому скажу лишь одну: это наиболее удобный путь для киргизов в общее движение мировой цивилизации.
Пронзительный искусственный запах исходил от этих людей. Он вспомнил, что это духи. И пальцы в перчатках все как бы листали книгу. Господин Щедрин написал об этих людях, которым начальством назначено читать в сердцах степень любви к отечеству. Прочтет одну страницу у человека в сердце, помуслит палец в перчатке и перевернет. В тон самой перчатке, в которой вчера проверял на заднем дворе чистоту бачков для помоев. Одно же министерство этим ведает, одни и те же люди. Потому они, как видно, и опрыскиваются духами.
…Не встречали ли вы в степи некоего Ивана Березовского? Вы как будто были с ним знакомы?
Лицо у полковника вдруг стало быстро темнеть, сделалось вовсе черным. Он даже дыхание перевел. Неужто, как у курдаса Марабая, появилась у него возможность различать карабетов?
В прокопченном дворе литейной мастерской рабочие выносили обернутые в промасленную бумагу колокола, укладывали их по двенадцати штук в ящик. Стояло восемь ящиков, а четыре колокола связали вместе. Все положили в тарантас, и тот осел под тяжестью меди. Опять приходилось ехать на облучке с Нигматом. Перед отъездом он все же заехал на почту, отправил в Тургай Бабину взятый там для образца колокол…
«14 сентября 1884 года. Добрейший Николай Иванович! Простите, что не писал к Вам так долго. Это простит мне разве только такое неисчерпаемое великодушие, как Ваше. Не потому я не писал к Вам, что плоха стала память, а потому, что в последнее время большею частью находился в самом грустном настроении. С весны 1883 года почти до конца этого года я был болен и чуть не отправился туда, откуда более не возвращаются, а с начала этого года невольным образом затеялась у меня борьба с многолетним злом, посеянным между моими ближайшими родными… Здесь лет десять находились в ссоре двое моих двоюродных братьев из-за должности волостного управителя, и ссора эта, разделившая волость на две партии, дошла до такой ожесточенной войны, что почти разорила эту несчастную волость. Мой приезд вселил в простом народе надежду, что помирю родных, о чем неотступно и стали просить меня. На мой совет помириться эти глупцы не согласились, а потому пришлось советовать народу оставить ссорящихся просто в стороне и избрать волостным управителем третье лицо. Согласно этому, большинство и избрало одного почтенного старика. И вот один из означенных братьев, подстрекаемый разными доброжелателями, стал осаждать и попечителя, и губернатора, и даже министра внутренних дел прошениями о вмешательстве моем в выборы должностных лиц. Дело дошло до заявления даже, выдуманного, конечно, не киргизами, что я, должно полагать, СОЦИАЛИСТ, замышляющий что-либо противу правительства, так как иной причины к моему вмешательству они не видят. Приходилось давать неприятные объяснения… Начальство вызвало меня в Оренбург, как оказалось, для благовидной ссылки куда-либо на время производства в Николаевском уезде выборов… Вспоминайте иногда Вашего преданнейшего И. Алтынсарина».
16
«С кем из мужей древности сравнить почившего в славе Михаила Никифоровича Каткова? Лишь с витязями святорусскими, побивающими поганых татар. Ибо перо его, подобно копью святого Георгия, всегда было победоносно направлено против гидры мятежа, неверия и нигилизма. Где бы ни поднимала голову сия гидра: в лондонском ли «колокольном» тумане, в так званном «новом» ли суде, где оправдывают стреляющих в полицмейстеров стриженных «девиц», в варшавских ли «освободительных» притонах, на улицах ли «белокаменной» матушки — Москвы, где молодцы-патриоты дали славный урок «невинным» университетским башибузукам, в недавних ли орехово-зуевских стачечных безобразиях или во всемирной жидовско-масонской «Интернацноналке», откуда направляются все эти подтачивающие крепость России действия, повсюду вставал на ее пути «Илья Муромец» нашей здоровой публицистики, и перед его разящим словом в страхе отступали враги…»
Господин Сейдалин, читавший вслух, оторвался от газеты, вопросительно посмотрел на хозяина дома:
— Кто же теперь «Московские ведомости» будет редактировать?
Алтынсарин молчал, думая о чем-то своем.
— Смотри: весь правительствующий Сенат, Победоносцев и министры выражают соболезнования. Это писателю-то. Венки от царской семьи. Ну да, он же учитель государя… А вот еще: «Русские патриоты не позволят низкопоклонствующим перед Европой, родства не помнящим Иванам да всяким инородцам затушить святое пламя любви к русскому монарху. Пусть помнят господа инородцы свое место…»
Сейдалин придвинулся, заговорил по-казахски:
— Ай, Ермолаев что кричит. Собираться всем русским и с крестом идти, татар да киргизов из города вышибать. Как раз «Московские ведомости» он читает и приказчиков своих заставляет. Скажу тебе, Ибрай, не знаю как себя теперь вести. Наше казахское дело отдельно получается…
Сейдалин вдруг резко отодвинулся от Алтынсарина, оба посмотрели на незакрытую дверь. Там стоял лесничий Петров. Хозяин дома сильно побледнел.
— Тебе нехорошо, Ибрай?!
Сейдалин поддержал его за руку. Петров растерянно топтался на месте, думая, что пришел невовремя.
— Ничего, садитесь, Платон Матвеевич…
Однако разговор не клеился. Как видно, Алтын-сарину было вовсе худо.
— Может быть, Константина Дмитриевича позвать? — спросил Сейдалин. — А Караулову я доложу, чтобы в губернию написал. Больной ты, не можешь ехать.
Алтынсарин отрицательно покачал головой. Посидев недолго, гости удалились.
Будто ударило по лицу, когда Сейдалин отпрянул от него. Перед тем тот придвинулся и заговорил вдруг по-казахски, притушенным голосом. Потом вошел Петров, старый его знакомый. Оттого и замолчали они, словно застигнутые воры.
Что же произошло? Он почему-то в глаза не мог смотреть лесничему. «Наше казахское дело отдельно получается», — сказал Сейдалин. На столе осталась лежать газета.
Впервые в жизни некая раздвоенность проникла во все его существо. Откуда же появилась она? Он взял со стола оставленную помощником начальника уезда газету, начал читать. Какие-то токи ненависти исходили оттуда, все больше расширяя наметившуюся трещину…
Ночью вдруг пришел Человек с саблей, не являвшийся уже много лет. Но теперь тот виделся ясно и стоял в двух шагах с ожиданием в глазах…
Едва дождавшись утра, встал и пошел он по Деминскому поселку. Полторы версты вдоль реки тянулись избы с резными наличниками на окнах. Подросток со светло-русыми волосами, как у матери, и матовосмуглым лицом от Нурлана, пошел к реке с ведрами. С подворья раздался женский голос:
— Булат… Телушку-то у речки отвяжи-и. Чай, запуталась!
— Жаксы… отвя-ажу!
Их все больше будет становиться, таких людей — с каждый годом, десятилетием. Что ждет их в будущем? Неужели у каждого пройдет через душу эта трещина?..
Может быть, и дуб у лукоморья был лишь миражем, явившимся в голой, бесприютной степи?..
В очередной раз разболелся он. Однако опять сменился губернатор, и надо было ехать.
Что-то произошло с ним. Остановившись на день в Орске, он кричал на директора казахской учительской школы Бессонова:
— Извольте объяснить, милостивый государь, кто позволил вам запрещать студентам уходить на молитву? Что же вы хотите, чтобы вовсе забыли дети киргизскую жизнь?
Директор смотрел на него изумленным, непонимающим взглядом. Во рту было горько, а рука все сжимала оставленную Сейдалиным в доме у него газету.
Сменивший генерал-майора Проценко новый тургайский военный губернатор генерал-майор Барабаш, покряхтывая, заглядывал ему в глаза:
— Та нехай им бис… Не нужно мне ничего от вас, Иван Алексеевич. Да вот не хотят, чтобы опять вы при выборах там были, в том Кустанае.
Плотный, приземистый, с длинными усами на благодушном лице, губернатор проводил его до двери:
— Пренебрегите тем делом, отдохните в городе, погуляйте. В Дворянском собрании театр как раз сейчас хороший.
Он ни к кому в этот раз не пошел, а все ходил по городу, не замечая домов и людей. Шум экипажей, отдельные обрывки разговоров доносились до его сознания. Было одиноко и пусто.
— Иван Алексеевич!..
Во второй раз позвали его из окна дома, и он поднял голову. Это была типография. Печатник, что делал когда-то его хрестоматию, звал зайти.
Все так же громыхала внизу машина. Он поднялся по деревянным ступеням. Знакомый печатник и еще двое молодых людей были в комнате. За столом Ефимовский-Мировицкий, бывший также шефом-редактором «Оренбургского листка», быстро читал гранки, участвуя одновременно в общем разговоре. Чуть в стороне сидел бородатый мужик в картузе и больших смазных сапогах. Что-то знакомое показалось в светлых серых глазах.
— Здравствуйте, Иван Алексеевич! — сказал мужик.
Он ответил, недоумевая. Печатник говорил:
— Что не заходите к нам, господин Алтынсарин? А я смотрю в окно: стоит человек, на дом смотрит, и как будто бы не видит.
Владелец типографии, придерживая листы, подал ему большую руку. Молодой человек, даже еще без усов, в застегнутой мелкими пуговичками под горло рубашке что-то громко рассказывал. Он почти не слушал, о чем шел разговор. Кажется о каких-то студентах, что переезжали зачем-то Финский залив по льду. Потом говорили про форму газетной полемики:
— Глядите, господа, опять у них восемнадцать слов в одной статье в кавычки взяты. Это уж точно Тряпичкин, приятель господина Хлестакова, в политическую публицистику пустился. Так кажется ему неотразимей. Вместо доказательств, фактов, взял слово в кавычки, и все. А дальше пусть уж полиция принимает меры. Кавычками ей прямо и подсказано, что плохо.
И вдруг словно какая-то стена рухнула, он все стал видеть и слышать.
— Знаете, господа, уже в день похорон какие стихи обошла столицу…
Молодой человек резко, гневно опустил правую руку:
Убогого царя наставник и учитель,
Архистратиг седой шпионов и попов,
И всякой подлости достойный покровитель,
Скончался Михаил Никифорыч Катков.
Над свежей падалью отребий олимпийских
Слился со всех сторон в гармонию одну
Немолчный вопль и плач мерзавцев всероссийских,
Гнетущих нищую, несчастную страну!
Никакой больше трещины не было в мире. У мужика смеялись глаза. Чуть прищурив их в знак прощания, Иван Березовский взял в руку дерюжный мешок и пошел к двери. Узнать его было нельзя.
А он продолжал сидеть час, другой и третий, все слушал их разговоры. Пришел вдруг Мухамеджан Ахметжанов, аккуратный, подтянутый. Поклонившись ему, поговорил о чем-то тихо с печатником, ушел. Приходили и уходили еще люди, чем-то похожие на Березовского. И каждый здоровался с ним.
Выйдя потом на улицу, он увидел, что еще из Кустаная носит с собой газету, оставленную Сейдалиным. Сначала тут же захотел он ее бросить. Но потом вошел во двор, обошел с задней стороны дом и там бросил ее в помойницу.
Он обедал у Дальцевых. Машенька приехала из Туркестана с детьми, и Дарья Михайловна не отпускала их от себя. Младший внук возился у нее на руках и все тянулся к генеральским эполетам дедушки. Старшая девочка, тоже Машенька, сидела со всеми за столом.
— А у вас, Иван Алексеевич, дочка совсем маленькая? — спрашивала она.
— Нет, она уже на ножки становится, — серьезно, как всегда, когда говорил с детьми, отвечал он. — Зато сын Абдрахман у меня настоящий разбойник. Как-то уехал с табунщиками в степь и целую неделю домой не являлся!
Девочка замирала и делала большие глаза. Другая — старшая Машенька рассказывала о своем муже:
— В старом Мерве, куда войска лишь пришли, проектируется государственное имение. Хотят представить текинцам научное землепользование в пустыне. Даже водяную электрическую станцию думают строить. Так Виктор Георгиевич и не мог приехать. За всем там необходимо своим глазом смотреть.
— Слышал я, что у вас происходили неприятности с начальством, — говорил генерал Дальцев. — Теперь губернатором Барабаш у вас, человек искренний и добросердечный. С Гурко[107] на Балканы ходил…
На обратном пути он снова задержался в Орске, провел инспекторские уроки.
— Правильно то, что вы не отпускаете по пять раз в день с занятий студентов. Хотя бы и на молитву, — сказал он директору Бессонову. — Нужно только тактичней это делать. Врагов у нас с вами сами знаете сколько… А на тот раз вы уж не обижайтесь!
«Сентябрь 1888 г. Многоуважаемый Николай Иванович! Вы, вероятно, уже знаете, что представленная через Вас записка помогла нашему учебному вопросу. Тот же губернатор, который ранее упорно признавал бесполезным открытие для киргизов школ, стал торопить меня к устройству сразу шести волостных школ в области и я не замедлил пополнением… Затем обстоятельства изменились: губернатора Проценко уволили от должности, и на место его поступил генерал Барабаш, человек умный, ученый и сочувствующий вообще киргизам и их жизненным вопросам. Я ожил, дорогой Николай Иванович, и продолжаю действовать: ныне открываю женский пансион при Иргизском женском училище для киргизских девочек, открыл уже русскую школу для кустанаевских поселян, женское училище в Актюбе и еще две волостные школы в Тургайском и Илецком уездах, в реальном Красноуфимском училище открыли четыре стипендии для обучения киргизов техническим наукам и в сельскохозяйственной школе — пять стипендий для обучения сельскому хозяйству под руководством славного, дельного и глубоко любящего свое дело Соковнина. В этой сельскохозяйственной школе, поставленной совершенно на практических началах, обучаются кожевенному, мыловаренному, маслодельному, гончарному делам, столярно-токарному, кузнечно-слесарному ремеслам и из сельского хозяйства — огородничеству, садоводству, скотоводству, земледелию с ознакомлением с новейшими машинами и их устройством, со способами лечения скота и борьбы с вредными насекомыми для хлебов. Внес я ныне проект об устройстве сельскохозяйственной школы для киргизов в самой области на тех же началах…
Слышал, что не совсем Вы здоровы, но мы — вся Киргизляндия — молим бога, чтобы он сохранил Ваше здоровье, и надеемся, что он, по неисчерпаемому милосердию своему, услышит наши молитвы.
Здравствуйте, дорогая Екатерина Степановна! Желал я непременно побывать у Вас, но не пришлось; буду жив — непременно приеду в будущем году. С истинным почтением и глубокою преданностью Ваш слуга И. Алтынсарин».
17
На старом зимовье — кыстау рода узунских кипчаков был сегодня праздник. За тридцать и за сорок верст съехавшиеся люди сидели прямо на траве и на сваленных в кучу бревнах. Джигиты скакали вокруг на лошадях. И весь Деминский поселок был тут же: мужики негромко разговаривали между собой, бабы лузгали семечки. Подсолнух рос тут же в огородах и в поле на пашенных землях, вдоль полосок ржи и пшеницы.
Ровная площадка была укатана в том месте, где раньше старый мулла Рахматулла учил ребят. Теперь там стоял новый дом из красного кустанайского кирпича. Деминские мужики и строили его весь прошлый и этот год на собранные с волости деньги.
Из города наехало начальство. Все были те же, которые ездили сюда к инспектору Алтынсарину: уездный начальник Караулов, оба брата Сейдалины, владелец скотобоен и почетный школьный блюститель Василий Анисимович Курылев, врач Кодрянский, учителя из русско-киргизского училища и начальной русской школы. Молодой учитель будущей волостной школы Нурланов из местных, деминских «суржиков»[108], как дразнили их кустанайцы, волновался, но держался уверенно. Притихшие, построенные по двое дети, во всем слушались его.
Гости стояли отдельной группой. Всегда всем распоряжающийся при общественных мероприятиях в уезде заседатель Зайнчковский подбежал к Алтынсарину:
— Позвольте начинать, Ваше превосходительство?
Инспектор кивнул головой. Всю весну он болел и встал с постели ради сегодняшнего дня. Стоящий рядом врач говорил ему, чтобы шел к себе, но Алтынсарин не соглашался.
Сначала деминский мулла Затулин, содержавший здесь торговлю, читал разрешающую молитву на пороге. Потом поп из Николаевской церкви за Тоболом обошел вокруг дома, освящая школу. В торжественной тишине слышно было, как вздыхали бабы, люди говорили «аминь» сначала мулле, потом попу. Инспектор подозвал учителя Нурланова, дал ему в руки крупный медный колоколец. Тот принялся подвешивать его к специально врытому на дворе столбу с железным навесом от дождя.
Когда все было готово, сам Алтынсарин подошел, слабой белой рукой взялся за веревку. Сильный высокий звон раздался в воздухе, перелетел Тобол, укатился в степь…
Этот день вспомнился ему летом, когда лежал он в своем кабинете, укутанный одеялом по шею. Холодно было ему: болели грудь, голова, ноги. И все же встал он с постели, с трудом ступая, подошел к углу, где лежали колокола. Их стало уже меньше, потому что в каждую школу, открытую им, передавался такой звонок. Он хорошо выбрал его когда-то в Оренбурге…
Долго смотрел он на книги. Сдвинул толстое стекло и осторожно, как всегда, тронул их руками. Он любил так делать, еще когда пришел в первый раз к учителю Алатырцеву…
Потом он выдвинул верхний ящик в шкафу и достал шитую шелком коробку. Его награды и ордена находились в ней. На красном шифоне лежали звезды: Святыя Анны третьей и второй степени и Святого Станислава. Да, он уже «Ваше превосходительство». Что же, все это непросто. Всадник на медном коне, возле которого стоял он когда-то, не был случайностью в его жизни…
Он пошел и лег. Боль вдруг прошла, стало легко и просто. Уже не в комнате и в постели он был, а ехал в свою инспекторскую поездку в степи без всяких окоёмов. Ровно и покойно бежали лошади, и со всех сторон, тут и там, слышался ему школьный звонок.
Алма-Ата,
1977-1981