1
Два года назад тетю Веру бросил муж, и она, такая мягкая, словно сделалась сумасшедшей. Уезжала за город на машине (тогда в их доме был «Москвичок») и, остановившись где-нибудь в поле, где ее никто не мог видеть, бросалась на землю и рвала, рвала свои длинные бедные волосы — в руках оставались их светлые клочья. Она закрывала глаза, выла, как зверь, как кликуша, захлебывалась. Пугалась страшного своего голоса. И, набрав дыхания, кричала опять, опять.
Вокруг цвивиркало поле — спокойное, стрекочущее скрытыми в стерне существами. Все продолжало жить, и дышать, и цвивиркать, словно бы не случилось того, что случилось с ней.
Голос срывался. Темнело. Спускалась ночь. Нет! Нет!.. Нет ночи, нет дня... Выть и кричать, прижимаясь к земле растрепанными волосами, распухшей щекой.
— Нет! Нет!
И обо всем об этом она рассказывала много времени спустя тишайшим, бархатным своим голоском, и бабушка с Юлькой слушали замирая, не шевелясь.
...Ладно. Ну, а теперь кое-что о маме.
Мать Юльки, крупный ученый, конструктор и математик, любила ходить пешком. Неторопливо, на дальние расстояния. Она якобы восхищалась метро, автобусами и троллейбусами, толкотней и давкой. Особенно в часы пик. Все это, мол, взбадривает, придает энергии. Об этом она информировала свое небольшое семейство с каменным выражением лица, стараясь не рассмеяться.
Удивительный человек — мать!
Уезжая как-то на съезд за границу, она задумалась и насмешливо сказала вдруг тете Вере:
— «Погоди, прелестница! Поздно или рано шелковую лестницу выну из кармана».
Так она сказала и привезла с собой отличнейший «мерседес». За его ветровым стеклом висела игрушечная обезьяна. «Мерседес» стал собственностью тети Веры. (Ведь мама так любила метро и троллейбусы, особенно в часы пик.)
Тетя Вера слыла отличным водителем.
— Прирожденный водитель! — сказал про нее инструктор, когда ей вручал права. Сказал и принялся тут же выпрашивать «телефончик и адресок». (Все и всегда, так выходило из тети Вериных рассказов за завтраком или обедом, отчего-то выпрашивали у нее «адресочки и телефончики».)
И на самом деле, хоть истинным ученым она не была — и быть не желала, — но что делала, делала до того хорошо, будто руки у нее не простые, волшебные.
Ладно. Будет. Теперь о бабушке.
Бабка в их доме была не бросовой бабкой. Высокая, представительная, она заглядывала с высоты своего величия в лица людей с непередаваемым выражением дерзкого любопытства. Был у нее о явлениях и людях свой суд, особый. Она высказывала эти неожиданные, подчас ошарашивающие суждения тоже за чаем или обедом, но когда разъезжались гости.
На ней держался весь дом. Однако у Юлькиной бабушки имелось еще занятие личное, очень серьезное, так сказать, частное: ей надо было заставить всех себя почитать.
Утром, когда она просыпалась и шла в уборную, даже спина ее требовала уважения и почтения.
Дети тайно прозвали ее Лупус[3]-почтениус. (Это звучало как классификация вида.)
Их небольшая семья состояла из четырех человек — четырех женщин разного возраста — и была семьей тружеников. Даже вон тот огород за домом был вскопан их собственными руками.
В доме часто молчали. (Бедная бабушка!)
Мама, когда ей вздумывалось отдохнуть, не спускалась вниз, в сад, а сидела у себя наверху, на балконе, рядом с рабочей комнатой.
— Евгения, давай спустись. Слейся с массой, — поднимая голову, грозно и коротко говорила бабушка.
Но счастливая мама уже вышла из того возраста, когда дети обязаны слушаться матерей. Она вежливо, улыбалась, не отвечала.
Вдоль ее балкона ходили первые тени. Небо над маминой головой становилось серым, большим, лицо ее выражало непонятное спокойствие и радость.
В некрасивом этом лице, с крупным носом и отчетливыми надбровными дугами, удивительными казались Юльке большие веки. К маминым векам она никак не могла привыкнуть: тяжелые, мощные, они были почти совершенно белые, не темноватые, как у большинства людей.
Их дом был тихим гостеприимным домом. Очень редко кто-нибудь повышал голос. Все всегда были заняты выше головы, все острили, острили. «О серьезном» не было принято говорить.
Иногда казалось, словно под тонким льдом проходит скованное течение реки, могучее и свободное: жизнь рыб, жизнь смятенных водяных капель. Но ледок не позволит им обнаружить себя. Никому!.. Страсти людские огласке не подлежат, ими не размахивают перед чужими носами, их не обнажают, не декларируют. Ведь это значило бы обременить другого собой — поведение, в высшей степени недостойное уважающего себя человека.
Кто запрограммировал в их доме подобное поведение? Должно быть, мама — самая сдержанная и скрытная.
Прекрасно! А каково Юльке?.. Когда растешь и думаешь, все же хочется хоть когда-нибудь с кем-нибудь поговорить о важном, о самом главном. Куда там!.. Растешь? Расти. Мы, может, тоже росли, но при этом острили, острили... И ты расти на здоровье, никто тебя не тронет, не обессудит. Но помни, занимать собой окружающих — неучтиво, нехорошо.
2
Случалось, что поздно вечером тетя Вера вдруг садилась в машину и уезжала в город. Возвращалась под утро и не одна. Гостю или гостям стелили внизу, на террасе.
Вначале бабка пыталась робко ей выговаривать за то, что та «колобродит». Но Юля отлично помнит, как тетя Вера однажды ответила бабке с несвойственной горечью и горячностью:
— Мама, оставь меня. Поняла? Оставь! Иначе я повешусь.
Бабка глубоко вздохнула. И больше не трогала тетю Веру.
Бабка ее не трогала, и та продолжала вести свою скрытную смятенную жизнь.
Иногда ей вдруг приходило в голову совершить ночную прогулку, скажем, в Загорск. Гости не сопротивлялись — это казалось забавным.
Один раз и Юльку взяли с собой.
Из машины вышли на монастырской площади. В великой тишине ночи зашуршал под ногами гравий.
И вдруг тетя Вера сказала, что хочет разыскать сторожа.
Все принялись, хохоча, ее отговаривать. И она сдалась со своей детской ложной покорностью, обманывавшей людей.
Юлька подошла к одной из церквушек, толкнула двери. И тут-то случилось чудо — дверь поддалась.
Сколько они потом об этом ни говорили, никто не верил: «Быть не может! В Загорске? Нет!»
Поддалась дверь. Из церкви пахнуло холодом, влагой. Прижимаясь друг к другу, они шагнули во мглу. Это была та церковь, где бьет «святая вода». Тетя Вера умыла лицо, обрызгала Юльку.
Спутники, хохоча, тотчас же выволокли их под открытое небо, назад, к машине.
Волосы тети Веры блестели, в волосах повисли росинки, лицо, как всегда, выражало детскую безмятежность. Она села за руль, и они отправились восвояси.
Темной была дорога — с обеих сторон леса. Болота и перелески рассекала лента шоссе.
Молчали.
— Споемте, что ли, — предложил тот, кто сидел по правую руку от тети Веры. — Заводи, Юлька.
И Юлька запела, не долго думавши:
— Без женщины мужчина, как без хвоста скотина, без дула пистолет, без запаха букет...
Тети Верины спутники скисли от смеха. Только тетя Вера была совершенно невозмутима — спокойно вела машину. Она даже спросила не без любопытства:
— Ну, а дальше как, Юлька?
— Тетя Вера, это же из оперетты, из оперетты! Я слышала, бабушка пела, — принялась с излишней горячностью уверять Юлька.
Пришвартовались к дому. Тетя Вера ловко и бережно завела машину в гараж.
Светало. Навстречу им вышла бессонная бабушка. Бабка сказала хрипло:
— А ребенок тут ни при чем. Ясно? Чтобы это было в последний раз.
И, шурша по гравию, с достоинством побрела к себе.
Так бабка сорвала Юлькины ночные мероприятия. Тетя Вера хоть и пожала плечами, но с тех пор уже никогда не прихватывала Юльку с собой.
3
В мае месяце этого года Юльке минуло пятнадцать лет. С первого класса вплоть до десятого, в который она перешла, Юлька числилась круглой отличницей. Это обстоятельство никого из домашних не заботило и не радовало. Никто в их доме не забивал себе голову подобными пустяками. Они и вообразить себе не могли, чтоб она не была отличницей: мама когда-то была отличницей, тетя Вера — отличницей, а теперь Юлька. Ни мать, ни бабка не удосуживались приходить в школу на родительские собрания. Подобную трату времени они просто считали вздором.
Все солидное и серьезное, что делала Юлька, разумелось как бы само собой: ездить по воскресеньям с бабкой на рынок, полоть огород, стричь ножницами усики у клубники. Она их стригла так честно, так рьяно. А они все росли, росли.
В седьмом часу утра Юльку гнали на реку купаться.
Болотистая земля легонько чавкала под Юлькиными ногами, мягкая, топкая. Трава вся мокрая, потому что утро. Воздух, полный тяжелого, смолистого запаха, Неподвижно стоял под навесами сосен.
Сбросит платье и ну поеживаться.
Тишина, непередаваемая, большая широкая, — в этот час хозяйка реки. Чуть слышно ударялась вода о берег.
И вдруг вдалеке коровы. Их вел босой пастушок, в брюках, закатанных выше колен. Коровы мычали. Мальчик насвистывал, ему и в голову не приходило смотреть на купавшуюся Юльку.
Берег на той стороне щетинился лесной чащей. Над Юлькой — перистые облака. И ей начинало казаться, что она на земле одна. Девочка не могла бы назвать это чувство словами, не слово это, а звук, дрожащий, дальний и неотчетливый.
Все в их доме были всегда заняты, а бабка словно проигрывала одну и ту же назойливую пластинку: тетю Веру и маму она называла «оне», про Юлькиного отца говорила шепотом: «Этот мерзавец».
«Мерзавец»! — скажет тоже... Ведь это ж надо додуматься!
Дело с «мерзавцем», видимо, обстояло вот как: мама училась на математическом, «мерзавец» — в архитектурном. Время пришло, и у них должна была народиться Юлька.
Бабушка кипела, но «держала нейтралитет». Только однажды она корректно спросила у будущего Юлькиного отца: