— Извините великодушно за любопытство, но мне бы очень хотелось знать, как вы относитесь к моей дочери?
— Я люблю ее! — коротко отвечал папа.
Прекрасно... Бабушка продолжала корректно держать так называемый нейтралитет. А что ей еще оставалось делать?
И вот родилась Юлька.
Когда Юльке минуло четыре месяца, между матерью и отцом случилось что-то таинственное для бабушки. Ни с того ни с сего он переехал — якобы по вызову! — в Ленинград.
— Любовь! — хохоча горьким смехом, говорила бабушка про это прискорбное обстоятельство. — В достаточной мере странное понятие о любви!
Случалось, когда мама не замечала, Юлька внимательно разглядывала ее и не могла понять, разве это возможно — любить ее маму?! Однако любил же ее Юлькин папа, поскольку взяла и вдруг родилась Юлька!
Бабушка иногда говорила, вздыхая, про маму: «Жене снова представился очень серьезный случай».
Это значило, что кто-то, кого бабушка называла «случай», был согласен жениться на Юлькиной матери.
Юльке помнится, бабушка несколько раз говорила про «случай». Стало быть, довольно много народу в самое разное время готово было жениться на Юлькиной матери. И этого Юлька тоже никак не могла понять! Когда мама была в одной из своих поездок, во Франции, некий выдающийся кибернетик француз снял ее на пленку. На фотографии она стояла с откинутой головой у садовой стены.
Щелкнув, он якобы подошел к стене и со свойственной французам милой сентиментальностью погладил камни, которых только что касалась голова мамы. Об этом, смеясь, рассказали дома ее друзья. Мама конфузилась, сдвигала брови... И потом подальше спрятала знаменитую фотографию.
Однако портрет «мерзавца» всегда висел (в открытую!) в кабинете Юлькиной мамы.
Юлька совсем не была на него похожа. Ни на кого она не была похожа — ни на бабушку, ни на тетку, в общем, ни на кого.
До четырнадцати лет она робко мечтала, что мать сознается: «Ты у нас, Юлька, удочеренная».
Но мама не сознавалась. Сознаваться ей, видимо, было не в чем.
Юльке минуло пять лет, когда она в первый раз увидела своего отца. Приехав в Москву, он зашел за Юлей и принес ей в подарок костюмчик: рейтузы и шерстяной джемпер.
— Чисто мужской подарок, — улыбнувшись, сказала мама. — Она не будет этого носить. Скажет: кусается.
А папа развел руками и обаятельно рассмеялся.
А еще он привез с собой собачку, которую звали Полкан. Она была ростом с ладонь, но очень злая. Собака сидела в папином пиджачном (верхнем) кармане.
Юля сперва подумала, что отец собирался ей подарить и собачку, но ничуть не бывало: Полкан был папин.
Папа повел ее и Полкана в «Националь». Они сидели в углу у столика. Из папиного кармана торчала злая морда Полкана.
С собаками не пускают в кафе и кондитерские. Но про Полкана подумали: какая-то игрушечная собака.
Все вокруг с любопытством разглядывали Юлиного отца, его красивое лицо и седую прядь. Потом стали всячески подлизываться к Полкану:
— Полкан!.. Полканчик!
А тот рычал.
— Возьми себя в руки, мой друг, — посоветовал ему папа.
Улица с проезжавшими мимо окон кафе машинами, папина трубка, его улыбка прочно осели в Юлькиной памяти. Все — даже папин уснувший Полкан и острые его уши, его крошечная сердитая морда — отчего-то слилось для Юльки с воспоминанием о взбитых сливках, присыпанных поверху шоколадом. Понятие «мерзавец» отдавало привкусом взбитых сливок.
...Про маму бабушка говорила:
— Юлька, дитя мое, запомни: доктор наук — такое на улице не валяется.
И действительно, невозможно было себе представить, чтобы Юлькина мама валялась на улице (у нее недостанет на это воображения). Страшно и странно, что дети рождаются даже у столь уважаемых, сдержанных и достойных персон. Это... ну, как если бы родила... ну, скажем, статуя Свободы в Америке. Рука простерта вперед, в ней — факел. А между тем эта статуя родила.
Юля любила тайно высмеивать окружающих. Может, это от одиночества?.. Оно нарастало, ширилось, как звук над гладкой, тихой водой. Мир был, ничего не скажешь, и щедр и добр. Но в этом мире Юлька одна. Одна.
4
Дом, ближайший от их участка, был домом психолога, профессора Иннокентия Жука.
Как он был умен, как учен, как сдержан и суховат!..
Однако за ним, как и за всякой нормальной личностью, водились странности и причуды. Например, профессор любил, чтобы во время работы напротив письменного стола сидела его дочь Груня.
Груне и в голову не приходило, что можно его огорчить отказом, она искренне считала отца ребенком.
Ей недавно исполнилось восемнадцать. Она была замечательно хороша собой. Всех, кто восхищался красотой дочери, отец называл дебилами.
О Груне тоже рассказывали всякие небылицы: что вот, мол, хотели устроить ей торжественное восемнадцатилетие, пригласили из города молодежь, а она взяла и спряталась в погреб.
Бедняжка, какою она была выдающейся неряхой! Все с нее соскальзывало, как с незрячего человека. Груня теряла шпильки и пояса. Ей кричали вдогонку: «Эй, девушка, де-евушка, вы теряете поясок!..»
Но у Груни с Юлькой при всем несходстве характеров и семейных укладов было все же нечто сходное: у каждой по тетке.
Грунину тетушку звали Галина Аполлинарьевна. Врач-психиатр, она, несмотря на почтенный возраст, слыла красавицей, занималась йогой и совершала длительные моционы.
Возвращаясь с прогулок, Галина Аполлинарьевна частенько заглядывала на дачу Верниховых — на дачу к Юлькиной матери.
Здесь она бывала, по-видимому, ради одной только тети Веры.
— ...Противоположности сходятся!.. Чрезвычайно верное, так сказать, житейское наблюдение, — косясь в их сторону поверх толстых своих очков, шепотком говорила бабушка.
И действительно, тетя Вера не имела, допустим, склонности обсуждать человеческие слабости и характеры. Они ее попросту не занимали. Галина Аполлинарьевна, напротив, очень любила злословить. Будучи психиатром, она считала всех, кто ее окружал, не вполне полноценными, словно люди вокруг нее — все как есть, — легонько побиты молью. Даже деверя — психолога с мировым именем — она характеризовала как существо до крайности инфантильное.
Любила она подтрунивать даже и над собой.
— Я вдовею, Веруша. А что, если хотите знать, серьезнейшее занятие. Что делают в сказках зайчихи?.. Они вдовеют. Сидят на пеньках и вдовеют, вдовеют... Их время уплотнено. Не бездействуют, а вдовеют. Вот так же и я. Однако (и она расширяла смеющиеся глаза), если нельзя изменить обстоятельств, следует изменить свою точку зрения на них — так мы учим своих пациентов. И вот, стало быть, я изменила свою точку зрения на обстоятельства. Вдовею, однако по вечерам очень плотно закусываю... ветчинкой и острым сыром. Люблю закусывать!.. Ну, а какие житейские слабости у вас, признавайтесь, Вера?
— Красивые вещи, цветы, стихи... Мужики! — И тетя Вера, вздыхая, поднимала глаза от спиц. — Из-за пристрастия к абстрактной живописи (я покупаю кое-какую мелочь) увязаю в долгах, Галина Аполлинарьевна! Придется взять дополнительную халтурку, иначе, пожалуй, не выберусь из этого омута. Не владею собой!.. Страсти-мордасти и всяческие напасти почему-то сильней меня. — И, сверкнув на Галину Аполлинарьевну скрытым блеском своих странных, продолговатых глаз, она возвращалась к прерванной на минуту работе.
Глаза смеялись. Тетя Вера вязала очередной (мужской) темно-синий джемпер.
Груня Жук и Юлька тоже дружили. Случалось, они вдвоем спускались к реке, садились на деревянный мостик и, болтая ногами, изливали друг другу душу. Говорили о том, что Груня обязательно останется старой девой; о том, что найти бы дело такое, которое захлестнет ее, как свет и огонь...
— Понимаешь, личность складывается из устремлений высоких. Никогда еще не бывало, чтобы стремления к мелкой цели выковывали личность значительную. Я хочу такого размаха, чтоб страсть желаний подчинила всю мою жизнь, чтоб этой меркой я измеряла свои и чужие поступки, добро и зло.
Так говорила Груня. А Юлька рассказывала, что, когда ей минуло одиннадцать, она тоже искала цель и словно с ума сошла: вдруг, ни с того ни с сего, принялась удирать из дому.
Приходила к подружке, прощалась и говорила: «Расстаемся навечно, Саша... Сил больше нет терпеть. Ухожу!.. Вот. Смотри, сухарики... В носовом платке. Это я на дорогу». — «Бог велел делиться», — вздохнув, отвечала Саша. И выносила две-три дольки апельсина. Юлька их завязывала в платок и, всхлипывая, уходила прочь. Шла и шла. Очень долго, до поздней ночи. Устав, садилась где-нибудь на ступеньку и принималась грызть сухари. Наплакавшись, возвращалась домой.
— Конечно, — задумчиво отвечала ей Груня, дочь психолога и племянница психиатра, — если нельзя изменить обстоятельств, следует изменить свою точку зрения на них.
— Обстоятельства, обстоятельства! По-одумаешь, обстоятельства... А знаешь, как один раз, когда я удрала и вдруг вернулась, до чего моя мама меня избила?! Она не спала, бабка плакала... И вдруг мама схватила скалку, которой тесто катают, и принялась лупцевать. Бабушка еле вырвала меня у нее из рук.
— Черт знает что! — отвечала на это Груня. — Неужели же твоя мама не понимает, что детей в раннем возрасте бить нельзя? Это создает комплексы. Хочешь, я дам тебе почитать Фрейда?
— Я читала. Нет!.. Ты бы видела, какое зверское было у мамы лицо... Я испугалась. Я же и знать не знала, что мама такая бешеная!
— Ясно, — сказала Груня. — Что-то выпорхнуло в эту минуту у твоей матери из подсознания.
— И никакого там вовсе не было подсознания! Она, понимаешь, сказала, что запросто, совершенно запросто отдаст меня в интернат.
Дома никто не ждал ее, кроме бабушки. Сидя у обеденного стола, бабка штопала Юлины цветные колготки.
— Привет, — говорила Юлька.
— Привет, — отвечала бабушка. И не спрашивала, где Юлька была. (Недоверие друг к другу, некорректность и любопытство в их доме не были приняты.)
— Бабушка, я с тобой немножко посижу. Ладно?