Колокольчики Достоевского. Записки сумасшедшего литературоведа — страница 17 из 49


“Среди комнаты стояла Лизавета, с большим узлом в руках, и смотрела в оцепенении на убитую сестру, вся белая как полотно и как бы не в силах крикнуть.

Увидав его выбежавшего, она задрожала как лист, мелкою дрожью, и по всему лицу ее побежали судороги; приподняла руку, раскрыла было рот, но все-таки не вскрикнула и медленно, задом, стала отодвигаться от него в угол, пристально, в упор, смотря на него, но всё не крича, точно ей воздуху недоставало, чтобы крикнуть. Он бросился на нее с топором; губы ее перекосились так жалобно, как у очень маленьких детей, когда они начинают чего-нибудь пугаться, пристально смотрят на пугающий их предмет и собираются закричать. И до того эта несчастная Лизавета была проста, забита и напугана раз навсегда, что даже руки не подняла защитить себе лицо, хотя это был самый необходимо-естественный жест в эту минуту, потому что топор был прямо поднят над ее лицом. Она только чуть-чуть приподняла свою свободную левую руку, далеко не до лица, и медленно протянула ее к нему вперед, как бы отстраняя его. Удар пришелся прямо по черепу, острием, и сразу прорубил всю верхнюю часть лба, почти до темени. Она так и рухнулась”.


Да, о кошмарах тоже следовало бы поговорить. Мне эта тема очень близка. Кошмары мне от природы свойственны.

А Вам – давно ли Вам был показан сон с избиением упавшей клячи? Это был не Ваш сон, от чего он не переставал быть кошмаром для Вас тоже. Сейчас кошмар наяву – в равной степени – принадлежит обоим участникам… соучастникам… Достоевский как будто уступает обоим вам авторские права на этот кошмар. В том кошмаре с убийством заезженной лошадки вы оба были пассивными свидетелями безобразной сцены – в этом кошмаре, который уже наяву (как бы), оба Вы убиваете, и тяжело убиваете. А Вам не нравится, Вы не хотите… Раскольникова заставляет Достоевский, с этим понятно, у них отношения, но Вас-то за что? За то, что читаете и не оторваться. И невозможно выпрыгнуть из кошмара!..

Ловко Вас автор обработал, однако. После этого он может с Вами что хочет предпринимать.

Так и можно было бы назвать при соответствующей доработке эту главу:

КОШМАР НАЯВУ

[22]

Евгения Львовна, Вас беспокоит мое обещание предъявить Вам доказательства в сообщничестве с Раскольниковым… Да, Вы правы, сговора не было и быть не могло, но давайте не по закону – по совести.

Хотя в данном случае с совестью сложновато. Совесть Раскольникова совершенно чиста. Он и убил-то по совести. Можно сказать, из нравственных убеждений. Чтобы исправить погрешность мироустройства. Но давайте не будем играть словами. Убил и убил.

Я обещал Вам умственный эксперимент (а вовсе не следственный, как Вы меня неправильно поняли). Пожалуйста.

Представьте себе ситуацию. У Вас на лестничной площадке живут две соседки в квартире напротив. Однажды их убивает некто – совершает разбой. Убивает топором, грязно – мозги на полу, лужи крови и тому подобное. И все это ради каких-то безделушек, украшений, мелочи какой-то. Одна из них предположительно беременна (хотя и без этого можно – и так достаточно). Ну и вот – а Вы, допустим, выносили мусор во двор, когда убийца выходил из квартиры, Вы видели, кто это, и он Вам знаком – живет на параллельной улице, встречаетесь в овощном магазине. Вопрос: в полицию сообщите?

Нет, даже проще спросим: если к Вам полиция обратится, сообщите ли Вы ей, кто это?

Думаю, да.

Все, кого я опрашивал, говорят: да. Пусть злодей отвечает.

А теперь представьте, что Вы, читатель “Преступления и наказания”, внутри романа живете. И что дело еще не раскрыто. И что у Порфирия Петровича сомнения есть. И что вас он так прямо и спрашивает: Евгения Львовна, сдается мне, Вы можете знать истину, скажите, это Раскольников?

Сомневаюсь, что ответите утвердительно: да!

Кого бы я ни спрашивал из прочитавших роман, выдавать Раскольникова Порфирию Петровичу никто не желает. Вилять начинают. Пытаются уйти от ответа. Говорят: а я тут при чем? Мол, пусть сам ищет. Могут и соврать откровенно.

Но что ж это значит, как не укрывательство!

Вот Вы и сообщник! (Если не вдаваться в тонкости юриспруденции касательно терминологии…)

Но не спорьте, не спорьте, сообщник же – по самоощущению так и есть. А если будете утверждать, что по нашему законодательству уголовная ответственность за несообщение о совершённых тяжких преступлениях предусмотрена не во всех случаях, я Вам назову эти случаи: это когда Вы супруг или близкий родственник преступника. Если так, то конечно – Раскольников и есть почти что родственник наш! Так нам он Достоевским предъявлен!.. Не то чтоб сильно любимый, но все же не посторонний нам, из серии “в семье не без урода”; за недолгое романное время мы с горемыкой свыклись уже и в самом деле почти породнились… Вам так по душе? Только давайте, Евгения Львовна, наше теперешнее либеральное законодательство отличать от законов времен Достоевского. Да и не в юриспруденции дело, в конце концов!.. Говорю же, читатель романа становится по самоощущению, пускай и навязанному авторской волей, кем? – укрывателем преступника, совершившего двойное убийство при отягчающих обстоятельствах!..

Видите, в какое положение Достоевский поставил читателя?

То-то!


Не знаю, что Вы думаете о нейролингвистическом программировании, но я не виноват; это всё он, дорогая Евгения Львовна.

И все же согласитесь: ваши, не конкретно Ваши, а вообще ваши читательские симпатии к Раскольникову весьма специфические. Если позволите, я все-таки себя исключаю из неисчислимого коллектива читателей, – я ж, Вам известно, могу под читателя канать только в плане самопознания, как читатель себя самого; ибо я Вы знаете кто.

А вы – каждый сам по себе и все вместе? Каково вам дружить с Раскольниковым? Вот Вы, Евгения Львовна, которая сама по себе, Вы как?.. Чем сильнее Вас пытается Достоевский сблизить с Родионом Романовичем, тем сильнее Вам хочется обозначить дистанцию, не так ли? Есть что-то в Раскольникове фатально чужое, инородное – не из Вашей породы (а ведь “родственничек” почти – по интимности-то сближений). Каторжане эту чуждость почувствуют остро – различат опасность для всех чего-то нечеловеческого в нем, другого. От такого или подальше держатся, или при случае от таких избавляются. Неприязнь к нему объяснят в Эпилоге тем для себя, что в Бога будто бы не верует (с этим на самом деле сложнее). Характерно, что нападут на него “все разом… с остервенением” после того, как будет в церкви “молиться вместе со всеми”. Разберитесь-ка, убить “на второй неделе Великого поста” – великий то грех или, наоборот, подвиг, коль скоро убийство “безбожника”… В голову того каторжного, что бросился на Раскольникова “в решительном исступлении”, проникнуть читателю не дано, а ведь там ну если не “теория” (тот и слова такого не знал), то свое соображение было, определенно “идейное”, и не потому ли Раскольников ожидал удара “спокойно и молча”, что встретился с родственным чем-то?..

Хотя отличие очевидное: сам он приговор выносил индивидуально, здесь ему – сообща. Тоже “по совести”, а стало быть, справедливо. Удалась бы попытка убить его (в Эпилоге), и был бы он тогда, по сути, казнен – только по куда более суровому приговору, чем вынес суд, и не за преступление, им совершенное, а за роковое, независимое от него самого отклонение, обособляющее от других в популяции.

Не в том тут главное, что “безбожник”, и уж совсем не в том, что “барин”, а в том, что – меченый.

Он – меченый. Мечен он прежде, чем появился на свет – то есть на тот К-н мост в первом абзаце романа. Избранник, он авторское получил поручение, и нельзя не исполнить. Он для того и появился на свет, чтобы избранником быть – чтобы исполнять порученное. В мире героев романа – людей “нормальных” – он совершенный чужак. (Про Розенкранца и Гильденстерна писал в этих заметках, если читали.) Нездешний он. Из инобытия.


Да Вы сами попытайтесь осмыслить свое восприятие Раскольникова. Вы же к нему как к смертнику относитесь, причем на всем романном протяжении, кроме последней эпиложной страницы; не в том смысле, что необратимо приговорен еще до приговора, а в том, что действительно предвечный мертвяк – конченный… еще до начала.

“Кто я? Я поконченный человек, больше ничего. Человек, пожалуй, чувствующий и сочувствующий, пожалуй, кой-что и знающий, но уж совершенно поконченный”. Это Порфирий Петрович Раскольникову говорит о себе, а можно было бы так Раскольникову о самом себе сказать. С большим основанием.

Только Порфирий Петрович иначе на героя смотрит: “А вы – другая статья: вам Бог жизнь приготовил”. И здесь Достоевский на светлый финал намекает, еще немыслимый на странице их странного разговора.

Но это еще когда будет, светлый финал – очищение, признание, слезы… Духовное воскресение и т. п. А пока – мертвяк. Живой, но мертвяк.

Поэтому читательское сострадание к нему на уровне почти физиологическом – как к существу, способному переживать всякое вроде страхов, включая по-человечески понятные страхи быть разоблаченным. Но чтобы с вами случилось что-то подобное, вы не допускаете возможности, одновременно боитесь ее для себя представить, недопускаемую-то, отсюда вам близки эти страхи-ужасы, но с поправкой на то, что это вам не грозит.

Тут о боли шел разговор. Сомневаться можно во всем, кроме боли. Боль и есть безусловная, истинная реальность – “данная нам в ощущениях”. В этом мире ей предоставлена полнота выражения. Когда Вас трясет электрическим током, Вы никто, Вы не личность, у Вас нет мыслей, Вы и есть – боль, равновеликая всей Вселенной, потому что кроме боли сейчас нет ничего.

Мы об этом часто с братом моим говорили, с братом моим близнецом. Для него боль во вселенской своей полноте выражает червяк на рыболовном крючке. Не образ боли, но сама боль, отрицающая реальность всего остального, включая нас с Вами, Евгения Львовна, ее в этот момент не чувствующих. Пусть будет так.

А есть болезненность. Не боль, но болезненность – применительно к индивиду.